Текст книги "Бабушкин сундук"
Автор книги: Юрий Миролюбов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
БЕЛАЯ СИРЕНЬ
Вокруг дома, у самых окон, росла голубая и белая сирень, а чуть дальше были жасмины. Весной все зацветало, и особенно пышно сияли гроздья белой, как взбитая пена, сирени. Душиста она была, чуть холодна от утренней росы, и горьковато пахла, перебивая все другие запахи. Темнозеленая листва, глянцевитая; где постарше – темная, сердечком, и нежнозеленая у кистей, с красноватой побежалостью, прикрывала гроздья, и шелестела при дуновеньи ветерка. Сам ветер был полон жизни, юности, радостной тревоги, любви, тепла, солнечных лучей. Но цветы – цветы были тугие, крепкие, белые, душистые, несравненные. Отец за ними неотступно ухаживал. Перед цветеньем под кусты закапывали молотую печенку, выдержанную, пока прокиснет. Это давало цветам необычайную силу. Во время цветенья отец разводил разные растворы, составлял жидкую поливу, которую и лили понемногу под корни. Тогда грозди, уже появившиеся в нежной листве, наливались и становились крепкими, сильными, а их запах – еще тоньше, чем раньше. Отец нюхал кисть и давал мне: “Чувствуешь? Пахнет как бы красным вином с мимозой! А ведь поймать этот запах нельзя! Не хочет отдавать его сирень.” – “Как же не хочет? Почему так?” – “Потому что всякий запах можно собрать и держать в бутылочке, а сиреневый – никак! Вроде и пахнет, да уже совсем не так.”
В кабинете отца все уставлено бутылями, большими, малыми, разными аппаратами, перегонными кубами, ретортами, настойками, разноцветными склянками, а на столах стоят и лежат и еще бутыли, “сокслэ”, “эрленмайеры”, и другие бутыли, цилиндры. Отец все изучает, титрует, перегоняет, настаивает. У него в зале стоят тоже ряды бутылей вдоль стен, на темнокоричневых полках. Зайдешь, подумаешь – кабинет ученого. Он и был ученым, только вольным, для себя и людей. В больших бутылях настаивались цветы, корни, травы. Большая хрустальная бутыль содержала водку, настоянную на яблочной кожице. Люди, кому довелось ее пить для здоровья, говорили, что на вкус она горьковата, вяжет язык, но сила в ней необычайная. Точно самого лета рюмку хватил! Эта бутыль стояла на столе и сверкала как алмаз, даже когда не было солнца. Я любил ее разглядывать. Яблочная водка, однако, была самым настоящим лекарством. Она помогала больным старикам.
Если подходить к дому с улицы, он кажется весь заросшим белой сиренью. Голубая, хоть и есть, но не такая пышная, не такая яркая, как белая. Белая – это прямо райское чудо. Так и кажется, что над ней золотой ангел трепещет крыльями. И еще – кажется, будто кто-то на лютне играет, или пастушок – на самодельной сопели,[72]72
Сопель, сопелька, сопелка, южн. сопилка, церк. сопль, дудка, на которой играют, свирель. (В.Р.Я.)
[Закрыть] либо флейте. Колышутся гроздья, веют невидимым ароматом, а весенний ветер несет его на легких крыльях дальше. И купы цветов, как жемчужные тучки в синем небе, ласкаемые солнцем.
Я любил подходить к дому то – с улицы, то – со двора. Отовсюду сверкали клубы белой сирени и пахла она, как за сердце хватало. Такой нежный, юный, тонкий, точно кружевной, аромат! И в каждом цветке – желтая точка, глазок, а лепестки – закручены, точно кудри прекрасной богини. Все же вместе – тонко, женственно и переполнено любви и ласки. И если бы кто-то рядом сказал, что жизнь тяжела, полна зла и страданья, то, глядя на эти прекрасные цветы, ни за что не поверил бы! Нет, чтоб в таком мире было зло, страданье, болезнь, о – нет! Это просто невозможно допустить! И ветви согласно кивают шелковыми купами белых цветов: “Нет! Нет!” В таком прекрасном, цветущем мире нет места страданью, злу, болезни. Здесь всё – только чистая красота, только радость, нега, любовь, смущенная улыбка, но нет и не может быть места чему-либо безобразному!
С южной стороны дома цветник. Там цветут уже ранние розы, левкои, туберозы, тюльпаны, все раннее, весеннее, а дальше поднимаются еще зеленые стебли летних цветов. Эти расцветут к Ивану-Купале. По зеленому забору, отделяющему цветник от двора, уже громоздятся капуцины всех цветов, жимолость и душистый горошек, простой и скромный, но такой милый. Горят на солнце белые, желтые, оранжевые, розовые, красные и почти черные, тёмнокрасные капуцины, дрожат на ветерке, пахнут. Радуется глаз, когда смотрит на их разноцветную игру. Но если взглянешь на белую сирень, цветущую вокруг дома, то не сможешь оторваться. Даже Михайло, несмотря на то, что он больше с конями возится, с коровами, и тот сказал: “Да, в этом году "бузок"[73]73
Бузок м. деревцо или куст сирень, синель, Syringa vulgaris. (В.Р.Я.)
[Закрыть] (как он звал сирень) больно хороший! Ну, так батюшка же все знают про цветы!” Он был уверен, что никто на свете “всего” про цветы, как наш папа, не знал! И все его приказания, как и мамины просьбы, он выполнял совершенно точно. Что-что, а уж удобрение, бывало, положит сейчас же, как сказали, и разве что – дождь, а то буквально через минуту. У него никогда не бывало, чтоб ответил: “Сичас!” – а сам забыл на целую неделю. И вообще, он не терпел, когда кривоглазая Мавра крикнет: “Сичас!” – а сама за соломой пойдет. Он всегда ее передразнивал: “Сичас, через час, Господи помилуй нас! А ты бы нос утерла, да сейчас и сделала бы!” На что Мавра обижалась: “Работы-то этой много, и всё надо одно после другого делать!” – “А ты возьми расчет! Скажи, что больше работать не хочешь!” – поддевал он. – “Всё какую ни на есть дуру, да на твое место нашли бы…” Он, конечно, был к ней несправедлив. Мавра дурой не была и трудилась все время, работала, а только глаз у нее окривел, ну, а Михайло некрасивых баб не терпел: “Ежели стара, да еще и кривая с рожи… Что с нее взять тогда?” – и ожесточенно плевал наземь. Мавра же, проходившая мимо, вздрагивала: “И чтоб тебя блохи заели!” – в сердцах бурчала она: “Вот уж царь Дундарь нашелся!” На это Михайло презрительно сплевывал еще раз. Я как-то в доме, взяв с него пример, плюнул на пол… да еще при тетке! Вот она на меня коршуном налетела! Ну и задала же мне жару!.. Спасибо, Бог Прабу на шум послал, так она меня спасла! А то – тетка, не задумываясь, оторвала бы мне голову… Даже отец, многозначительно кивнув в сторону тетки, сказал: “Ты что ж, родной тети не уважаешь?” – “Да это он у конюха научился!” – обозлилась тетя: “На собак лаять умеет, и на пол плевать, как мужик, весьма горазд!” – “Ну, ну! Не лютуй!” – заступалась Праба. – “Мужик тебя хлебом кормит, конюх лошадьми правит, когда ты под кружевным зонтиком этакой барыней едешь!.. Не тебе же править! А кто зонтик держать будет?”
Дальше я не слушал, а удрал в первую раскрытую дверь, а потом через окно сигнул. В саду был мир, тишина, цветы, аромат, птичий свист и гомон. Правда, с чего люди злятся, и себе и другим жизнь отравляют? Ведь можно же обойтись без всякого крика? А кому нужен наш гнев, раздраженье, выкрики? Ни – самому себе, ни – другим!
Я залез в самую гущу сирени, просунул голову между цветущих гроздей, и так, поводя носом туда или сюда, нюхал, нюхал, пока не надоело! Вот это была – красота, а что – теткины изречения! И без них можно пообедать, как сказал Михайло: “Она на тебя кричит? А ты не отвечай! И без ее попреков можно кушать! Да и перец из них повыдохся”. Праба, когда я ей это сказал, сделала большие глаза и басом прошипела: “Вот, возьму, да тетке и расскажу! Вот обрадуется!” А я жестоко струсил и просил не говорить: “Мне ничего. Меня она не убьет, а вот Михайлу влететь может…” – “Ну, ну… Так-то Михайло и задрожит, забоится, затрясется! Я его знаю. Он тетку за один "гам!" съест!” – “Так вот и не надо, чтоб он ел…” – “Ну, ну! Не бойся. Не скажу, – успокаивала она. – Ступай в сад, гуляй, да бойся тетю обидеть”. Я убежал, и, сам того не желая, нечаянно подслушал, как тетя уговаривала маму: “Ему уже пора учиться! Нечего в деревне собашничать!” Боже мой! У меня все похолодело внутри! Эта жестокая тетка может меня в город увезти! Ни за что не дамся! Нет, нет!.. А чтоб ее… Я не на шутку перетрусил. Вскоре Праба вышла в сад и села в свое плетеное кресло. Я к ней кинулся за разъяснениями, но она меня успокоила: “Пока я жива, никакая тетка тебя не заберет в город. Тебе еще рано туда ехать!” Тут я вспомнил, что года за два до того в городе, в сопровождении матери и тетки, побывал. Мы туда ехали в поезде, потом долго тарахтели на извозчике, наконец остановились перед одним домом. Тетка стала открывать двери, а мама платила извозчику. В это время откуда-то вынырнул грязный, оборванный мальчишка, показал мне язык, да как хлопнет меня по лицу! Ударил и убежал, на углу хохочет. Мне показалось это здорово обидным, и я заревел. Тут только мама с теткой увидели, что меня уже с приездом поздравили… О городе поэтому у меня было довольно неприятное представление: приедешь, а тебе “по морде” ни за что надают! И конечно, на таких условиях я ехать “в город” не хотел! – “И не поедешь!” – убеждала Праба: “Надо еще и здесь в школе побывать”.
Белая сирень, зачарованные цветы, зелень, сучья, ветки тянули меня все время, и я все время там торчал. Тетя предупреждала: “Смотри, голова будет болет!” А мама просила: “Да не тереби же так ветки! Ведь растению больно! Оно – живое”, а Праба подозвала меня, схватила за волосы и дернула – “Ай!” – вскричал я, – “это же больно!” – “Ну, а когда ты тянешь ветку за цветы, ей не больно?”
Это меня заставило задуматься. Действительно, если мне больно, то и растению тоже? Я вечно буду Прабе благодарен за это! У меня на всю жизнь осталось понимание, что растение – существо и что ему – больно, если его терзают! Как подхожу к цветку или дереву, так и стараюсь боли не причинять. И правда, как мало люди об этом думают! А уж о животных и говорить нечего. Собаки страдают сильней человека. Но как же низки злодеи, убивающие человека…
Гроздья белой сирени, яркое солнце, зелень, тепло, пьяный воздух, свист, щелк, гомон птичий, голубоватый туман, дрожащий над всем, молодая зелень, то, что Праба меня в город не пустит, все – меня потрясало, подымало куда-то вверх, на самую высоту, так, что захватывало дыхание. Вот в эти минуты я был искренне счастлив!
Михайло мне сказал: “Я бы тебе, Петрович, все рассказал, да ведь ты родителям брякнешь, а они по шее, по шее! И в тычки со двора выгонят!” – Тут я ему крепко поклялся, и тогда он сказал: “Видишь, тетя… Оне, конечно, барыня и деликатное воспитание имеют… Ну, а все-ж, как ни крути, выходит, значит, что оне – баба!.. А как тебе баба, так, значит, и вередящая… Ну, чего ей надо? Видит, дитё, значит, веселое, здоровое, так они его сейчас, значит, и в город законопатить желают!.. Чтоб оно там, у городе, значит, похудело, побледнело, худым дыхом надышалось, чтоб разной грязи наглоталось, а потом и будет из него, значит, дресированая обезьяна! Будет кланяться да приседать, старым бабам ручки лизать, да чтоб – “Как здоровячко, мадама, вашее”, и усе такое… И пропало дитё, а уже школьник будешь, а там и скубент, в гимназию ходить будешь… Вот чего тетя добиваются! Оно конечно, в городе образованные!.. На прошлой неделе Гришка Мостовой был. Так его подпоили, обобрали, морду набили и где-то в степь завезли, бросили. Домой голодный и без сапогов пришел. Проздравили, значит… Вот, тебе и город. Только ты уж молчи и – ни слова никому!”
Я еще раз поклялся, что ни слова не скажу, даже, если под ножом буду. За обедом, глядя в окна, на ветви цветущей голубой и белой сирени и на синее небо, полное золотых искр, в котором колыхались верхушки деревьев и проходили белые тучки, круглые и сверкающие, я изо всех сил прислушивался, о чем говорила тетя с мамой, но то были разговоры о приготовлении молодой капусты и об огурчиках на вишневом листу. Мама тоже их так готовила, но тетя настаивала, что непременно надо прибавить веточку эстрагона и одну ветку цветущего иссопа. Мама удивлялась, но чем больше возражала, тем больше та настаивала. Наконец Праба, любившая всеобщее согласие, сказала: “Да мы вот, как соберут парниковые огурчики, одну банку сделаем на пробу”, чем примирила сестер. Тетя вдруг очень развеселилась и стала о чем-то смешном рассказывать. Отец все время молчал, как и Праба. Наконец, перед тем как вставать, он на нее взглянул с упреком и сказал: “Ну дай же сестрам наговориться!” Тут они оба расхохотались, а тетка остановилась на полуслове, да как прыснет, точь-в-точь, кошка! За ней рассмеялась мама, а я сделал вид, что плачу, чем развеселил на этот раз всех. У Прабы все тело прыгало от смеха, и лицо густо покраснело. Отец встал, перекрестился, и его примеру последовали все мы.
На Дону весна дружная, ясная, веселая, безо всяких капризов, и с каждым днем становится на градус теплее. Серебристые дождики падали, но такие легкие, приятные и краткие, что никто не жаловался, и даже пчелы продолжали брать взяток, перелетая с цветка на цветок. Что касается скворцов, то они оглушительно пели, сидя на ветках и подставляя под дождь свои пиджаки, распахивая крылья и похлопывая ими, точно хотели лететь. Ласточки, и те влетали в гнезда, ждали, когда дождик затихнет, и сейчас же шли в лет. Вероятно, и мушки, которых они ловили, тоже начинали летать. Все спешило расти, плодиться, жить. Как раз тюльпаны расцвели, но под дождик сразу закрыли свои цветы. Солнышко высушило капли, украшавшие листву, и тюльпаны сейчас же раскрыли чашечки. Они у нас нежно пахнут.
Отец между тем возился в своей лаборатории, где у него зрели настойки, тинктуры и шла перегонка каких-то жидкостей. Так как в деревне никаких водопроводов нет, то для перегонки он приспособил стеклянную трубку, метра три длиной, в конце которой установил в наклонном положении небольшой эрленмайер. Способ этот давал хорошие результаты. Потом отец пришел и сказал, что из сирени никак ее аромата не извлечешь, он распадается и становится грубым: “А вот это я сделал из совершенно других продуктов, – виноградное вино дает ароматный спирт, туда добавлено очень немного масла апельсинных цветов, розы и горького миндаля самую малость…” – и дал понюхать тете.
– Боже, какая прелесть! Да ты бы мог у Брокара большие деньги как составитель запахов получать!.. – воскликнула она.
– Ну что бы, Бог с тобой!.. Я ведь священник Бога Живаго!.. А ты – парфюмерный составитель, – смущенно и даже с укором сказал он.
Целый день потом он бормотал: “Господи помилуй!.. У Брокара! Ну и скажет же… Одним словом, женщина, сосуд…”
Я сбегал к Михайлу и рассказал ему: “Ну вот? А ты что думаешь?”
– Оно хоть и барыни, а баба, дорогой мой, завсегда есть баба! За ей глаз нужен, а то, как раз рога тебе наставит!
– Какие рога? – удивился я.
– А вот какие! – ответил он, распахивая объятия, – а то и побольше!
Но подробнее объяснить отказался: “Ты еще младенец!” Ни у кого другого расспросить нельзя было. Остался в доме чудный аромат сирени, на этот раз отцовского производства, хотя запах натуральной сирени был совершенно такой же. За разными делами о рогах я забыл, а после самому довелось дознаться, что же такое эта штука, рога!
Тетя, конечно, вцепилась в флакон белой сирени, и отец не стал с ней спорить, отдал.
Палисадник был в полном цвету, сирень пошла на убыль, и тут зацвели жасмины. Часто жасмином называют чубушник, но у нас был настоящий жасмин с таким ароматом, что нежнее не найдешь. Однако возле стола, где мы пили чай, между грядок появилась белая сирень в кадушках. Отец ее специально держал в охлажденной оранжерее. Там было мало света, и постоянно лежали куски льда в корытах. При низкой температуре сирени опаздывали цвести на десяток дней.
Тетя восторгалась, а мама молчала. Она была верующей женщиной, а отец с его творческими поисками ее как-то коробил. Но тетя считала, что такого человека как отец нелегко найти, и что мама просто не знает, чего ей нужно.
Кто их знает, женщин, хотя одна из них – моя мать!
Михайло, когда я пришел, чтоб поговорить о лошадях, в конце своих объяснений загадочно протянул: “Только мать, сынок, и не баба! Ей сын может спокойно верить!” – и опять-таки стал посвистывать, когда я спросил, что же это значит. Свистом этим он меня, пожалуй, даже обижал, но оставался молчалив, как камень.
Однажды я видел, как мать с тетей сидели в зале обнявшись, а потом утром тетя уехала, даже не позавтракав. О чем же она плакала накануне, так и не довелось узнать. Только Праба вечером сказала маме: “Этак лучше! Ну, чего ей тут сидеть зря?” – из чего я понял, что тетя Анна слишком долго у нас жила.
Белая сирень отцвела. Голубая, попроще, еще доцветала здесь и там, и отец каждый день ходил, срезая веточки для тинктуры. Я потом ее видел. Она была буроватой, с красноватым отблеском, и была горька на вкус. Отец сказал, что она хорошо помогает старикам, при болезни почек.
– А белая?
– А белая? – вздохнул он и засмеялся, – нет, голубая лучше, белая только красивее, но не помогает.
В тот же день он решил: “Трава в поле на поларшина. Завтра поедем собирать лекарства!”
С каким волнением ждал я это чудесное “завтра”! Вот когда хотелось быть на день старше! Вот наконец лежу, сплю, и вдруг слышу Прабин бас: “Ну, вставай! Вставай! Скорее, умываться, молиться, завтракать!”
Я буквально как с цепи сорвался, полетел кубарем, натянул рубашку наизнанку, запутался в штанах, и так уже готовился бежать к столу, но Праба все с меня беспощадно содрала, надела, как полагается, причесала и сказала: “Ну, беги теперь!” Даже за чаем я поперхнулся, хватил дыхательным горлом, долго кашлял, но отошел и стал спокойнее.
Наконец-то мы в степи. Вокруг все зелено, поют птички, пахнут цветы. Синее, бездонное небо полно золотых нитей. Солнце светит вовсю. Редкие клубистые тучки медленно плывут на запад. А вот и фиалочки, средство против почек, и Петровы Ключи – для малокровных, зеленая еще земляника, зелень при ревматических болях.
Праба, как полагалось боярыне, сидела на возу, потом Михайло снял небольшой столик, складные стулья, на столике разложили посуду, блюдо с пирогом, нарезанную ветчину, хлеб, яйца, масло, и моя няня подала самовар. С каким удовольствием ели мы наш завтрак, пироги, ветчину. Я так наелся, что на обратном пути заснул.
Дома до самого вечера разбирали травы, цветы, корни. Отец говорил, что куда класть, а сам взвешивал цветы, всыпал в бутыль, отмерял и приливал спирт, просушивал на больших листах промокательной бумаги корешки, потом тоже заливал их спиртом.
Когда вечером засыпал под хрустальный звон и свист кузнечиков, а голубая луна мягко освещала сад, пробивалась сквозь ветки, сучья, листву, и ложилась косым кружевом на пол, я вспомнил голубые дали степи, курганы, белые, желтые, голубые, лиловые цветы, синие колокольчики огуречной травы, желтые цикории, ромашки и благодарно подумал: “Господи! Спасибо Тебе, милый Боже, за сегодня! Помилуй всех!” – и заснул, точно упал в голубую дыру, полную хрустального звона, свиста, шелеста.
ДОМАШНИЙ МИР
Сирень отцвела. Вишни и яблони стояли в нежной завязи. Ясное солнце светило в синем небе. Белые тучки плыли, беззаботно резвясь, и поворачиваясь, точно греясь в лучах. Гектор ошалел от жары и ложился в тень. Сами мы ходили по-летнему, и я носил рубаху, и соломенную шляпу. Каждый день шла работа в огородах, а мы с отцом занялись цветами, копали землю, переворачивали, разбивали комья, делали цветочные грядки. Скоро все было кончено, цветы посажены, политы и в два дня из отмоченных семян показались ростки. Теперь оставалось только следить за ними. Майская роза расцвела. Началось приготовление розового варенья, потом жасминного, и наконец, расцвела бузина,[74]74
Бузина ж. бузовник, бузник, бузинник, буз, боз, бучкан? м. дерево Sambucus, семьи жимолостных. S. nigra, пусторыл? (пусторосль?), черная, южная, съедомая бузина; S. racemosa, красная, кистеватая, пищальник, цевочник; S. Ebulus, дикая, селеник, пусторосль, бузник, вязовина, собачья, яловая (а не вялая) бузина. (В.Р.Я.)
[Закрыть] шедшая тоже на веренье, настойку, сушку цветов для чая. В зале на столах лежали груды корешков девясила, азарума, разных трав, собранных отцом в степи. Из одних делали мы золотистые, бурые настойки, из других собирали чай от простуды, ревматизма, кашля, печени и так далее. К одним добавляли лимонную корку, к другим апельсинную для вкуса. Отец работал, как будто только корнями и цветами всю жизнь занимался. Я смотрел, помогал, учился. Но особенно любил я, когда сушили шиповник, розу и жасмин. Тогда запах становился особенно приятным и благородным. Зацвела белая акация. Стали варить из нее варенье, делать настойки. Некоторые приготовления отнимали большое время. Например, сорокатравная делалась сначала из вишневого, яблочного цвета, после чего ее загружали другими цветами и травами. Последнее добавление состояло в ягодах шиповника. Когда спирт вытягивал из них все, и ягоды становились бесцветными, отец говорил: “Ну, теперь, слава Богу, настойка закончена!” Он смотрел в последний раз на свет сквозь бурую жидкость и заключал: “Хороша!” – запечатывал сургучом и относил в кладовую. Зимой, если потребуется, бутылку раскрывали, и ее чудный, благотворный запах вырывался всеми силами лета наружу.
Много больных пробовало наши настойки, хвалило их, выздоравливало, а после спрашивало, как и из чего все сделано. Отец всегда рассказывал: “Отчего не сказать добрым людям?” И благодарные старики, избавившись от ломоты, приносили меду, яиц, кусок сала – так, что в накладе отец никогда не был. Но если он и принимал дары, то всегда говорил: “Зачем же? Травы Божьи, и помощь моя тоже от Него”. Но тут появлялась мать и забирала принесенное, говоря: “А дети-то? Забыл, что ли?” Отец сдвигал плечами, уходил в зал и становился на молитву. Между тем, та же мама раздавала хлеб, сало, овощи беднякам каждое утро, так что, бывало, проснешься, а под окнами: “Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!” – уже идет разговор. Приходили бабы на заре, зная, что мама вставала рано, и раньше, нежели отец закончит чтение Правил, расходились. Не бывало у нас, чтоб привезенный из церкви хлеб скармливали курам, или животным. Отец требовал, раз пришло из церкви, то все должно быть либо съедено, либо дано бедным. Делалось это просто, как должное. Народ за это любил нас, и даже в революцию, когда пришли громить дом, то не наши односельчане, а чужие, из третьей деревни. Свои же стояли и укоряли грабителей. Свои же, когда я приехал с фронта, приняли меня как родного, укрывали от красных и помогли бежать, когда стало известно, что собираются меня арестовать. Так что с нашими мужиками мы расстались по доброму, без огорчения.
Домашний мир наш не нарушался в годы предвоенные никакими спорами, недовольством, или жалобами. Громко говорить вообще никто не говорил, а кричать можно было лишь во дворе, но не в комнатах. Помню, мальчишкой, разбежишься, откроешь сразмаху двери, и сейчас же перейдешь на чинный, тихий шаг, а к отцу или матери обращаешься тихо, без выкриков, даже если и следовало бы. Это наложило на меня печать. Первое, что делаю, стараюсь овладеть волнением, а затем уж начинаю говорить.
Так делали родители, прислуга, все. Потому-то и после, когда слышишь галдеж где-либо, стараешься в него не вступать и держаться в стороне.
С раннего утра в доме шла работа. Сначала вставали, умывались, отец шел в залу, зажигал свечи перед образами, лампадки, надевал епитрахиль и молился. Мать, после своей молитвы, шла готовить чай, а дети должны были только, когда являлся отец, садиться за стол. Чай пили без разговоров. Когда чай кончался, надо было идти в сад, помогать отцу – смотреть за деревьями, опрыскивать яблони, или сливы, или же поливать клумбы цветов. Клубника особенно требовала тщательного ухода. Зато когда вызревали ягоды, запрета не было, ешь сколько хочешь! И берешь эту крупную, красную, сочную ягодину, кладешь в рот, а она сама тает. Ее запах еще полон солнца, воздуха, тепла, чуть земли, и аромат такой ягоды, величиной с добрую сливу, особенный. Никогда в городе такой не попробуешь! Это – своя ягода. Или малина, абрикосы, персики, Боже мой! Каждое утро в зеленой траве лежали упавшие абрикосы, разбившиеся в лепешку. Поднимешь такой, а он – лучше всякого варенья. Сам идет! Нигде в мире нет подобных абрикосов. А тут мать зовет: “Иди сюда!.. Слушай: на деревне, у самой реки живет старая Макариха. Знаешь ее?” – “Ну, конечно, мама. А что?” – “Вот, снеси ей этот узел”. А в узле чего только нет! И мать добавляет: “Стара она, ходить не может, а есть надо”. И я тащу узлище к Макарихе. Та с трудом выходит из хаты, принимает со слезами, благодарит: “Скажи, сынок, матушке, что благодарила, дескать, старая, никому не нужная баба Макариха!.. Родные дети забыли, а матушка всех помнит! Дай Господь ей всего доброго на этом и на том свете!” Стоишь, и у самого душа дрожит. Мать посылала меня с целью, чтоб приучить с детства к христианской любви к ближнему.
Как часто вспоминал я уже в жизни это ее воспитание! Как часто смотрел я на несчастных жертв наших дней, и сердце обливалось кровью при их виде. Не знал бы я таких высоких чувств, если бы не мать, так мудро меня поставившая на дорогу. А сколько есть матерей, которые только потворствуют сыночкам? О, если бы было больше истинных матерей, как была моя мать! Людям не пришлось бы страдать столько в жизни. И всякий раз, когда приходилось встречать людей, кто был воспитан, подобно моему, доброй, благочестивой матерью, как радовалось им сердце! Не скрою, видел таких людей и в Европе, и в Америке. Только мало таких. Но как душа оживает при виде их. Как расправляются помятые жизнью лепестки душевного цвета! Точно яркое солнышко их осветило после дождя! И так мало подобных встреч… Я видел одного такого в гражданскую войну, офицера, который лез в огонь, спасая раненых, потом плакал над раненым случайной пулей псом, и пес лизал ему руки. Слезы текли по щекам этого офицера, и слезы же текли из глаз издыхавшего животного… Видел другого, отдавшего старику свою шинелишку! Третий достал откуда-то во время ужасной голодовки, в Бельгии, кусок колбасы и радостно прибежал ко мне, говоря: “Для меня ведь много, так давай, поделимся!” – а после дележки-то оказалось, что себе он оставил меньше, чем дал мне. “Да не хочу я столько! Давай мне твой кусок”. – “Что ты? Что ты? Зачем мне столько?” Нечего и говорить, какую радость доставил он нам. Много, много лет тянутся человеческие страдания, беды, и все еще слышишь, что тот да другой кому-то помогает! Разве не у каждого бьется сильнее сердце при этом, хотя бы он [сам] и вовсе ни при чем был? Уже самый случай, что еще не перевелись подобные люди, трогает до глубины души. Помогай им самим, Господи, в жизни! Дай им радости, Царица Небесная!
Мирная, тихая жизнь наша текла как полноводная, но спокойная река. Ее струям некуда было торопиться. Она знала, что все равно дойдет до моря. И никакие волнения не помогут, потому что устье все равно будет. В этом домашнем мире росли мы, дети, как в школе, готовившей нас в любви к другим, достоинству, защите слабых и младших.
А вот и пришлось окунуться по горло в языческую, механическую жизнь чужих народов, и вспоминаешь свой родной, домашний мир, как прекрасный, детский сон. Где еще есть такая жизнь? Нигде, как на Родине. Будет она там, когда люди наши очистятся от греха, и когда возвратятся к Богу. И как просто это понять, когда воспитан добрыми родителями, что все – в Руке Божьей, и что ничего без Его Воли не бывает. Так просто видеть Волю Божью в делах и вещах. И даже больше, нет жизни, нет счастья, без сознания Бога. Самое жизнь была бы невыносимым издевательством, если бы не было Высшей Силы и Света Разума в мире. Для чего быть лучшим, добрым, если нет совершенного Добра в мире? Для чего любить людей, если нет Любви над нами? Можно жить в мире, имея Мир над собой, любить других, имея Бога Любви и верить в лучшее, имея всяческое Лучшее над собой.
Только так можно жить на земле. Остальные виды жизни – не жизнь, а одна суета. В суете жить – так не стоит того! И верующему дана непостыдная смерть. Помню, на войне, прапорщик Толовенков утром сказал, лицо сияет внутренним светом: “Ну, прощай, дорогой! Сегодня душа моя должна перед Господом стать смирно!” Попрощался и пошел, а через десять минут был убит! И душа его стала перед Престолом Всевышнего смирно, по-солдатски, отдавая честь Творцу и Зиждителю. Разве это всем дано? Нет, только верующим в Бога людям. Ибо и жизнь-то наша на земле – только временное пребывание. Мы пришли оттуда и туда же уйдем! Там и есть наша истинная Родина, а здесь – только временное пребывание, вроде комнаты, занятой в плохенькой гостинице, среди случайных людей, случайных вещей, ничего истинного, ничего вечного, а все – хрупкое, преходящее…