Текст книги "Бабушкин сундук"
Автор книги: Юрий Миролюбов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
САМОВАР ИВАНОВИЧ
Еще утренняя заря не загоралась, а в доме уже шум, встает мать, отец идет умываться на открытую галерею, вскакиваю с постели и я, чтоб успеть к столу со всеми. Быстро умывшись, побрившись, вхожу в столовую как раз, когда Настенька вносит самовар. Он блистает натертыми боками, из-под крышки вырывается пар. Настя водружает его на большой медный поднос, поправляет канфорку.[75]75
Камфорка, канфорка, тж. конфорка ж. ручная кухня, снаряд для варки чего-либо без печи, в комнатах; жаровня, для варки варенья; масляная или спиртовая лампочка с таганчиком, для варки кофе и пр. || Часть самовара, надеваемая на трубу, для постановки чайника. (В.Р.Я.)
[Закрыть] Мама спрашивает: “Прогорел? Не будет чада?” – “А то как же! В середке только жар”, – отвечает Настя и выбегает за пирожками, блинчиками, или бубликами. Мама насыпает в чайник мерку чаю, вбрасывает два-три цветка для аромата, наливает кипящей водой и ставит чайник на канфорку греться. Тем временем она оглядывает стол, все ли поставлено, и говорит: “Ну, слава Богу, все”. Тут входит отец, здоровается с матерью, благословляет меня, и мы занимаем места. В открытые настежь окна заглядывают ветки жасмина, сирени, розы, и даже вишни, полной созревших ягод. Солнце еще не всходило. Петунии, майоры, гвоздика, ночная фиалка пахнут одуряюще. Отец получает свой стакан чаю, бросает в него два куска колотого сахару, вишен, и помешивает ложечкой. В это время влетает Настя с блюдом поджаристых гренок на миндальном масле и ставит их посреди стола, рядышком с медом и вишневым вареньем. – “Садись, дитя!” – говорит отец. – “А то добегаешься, что мы весь чай выпьем”. С этими словами он ей накладывает на стеклянное блюдце миндальной халвы, засахаренного меда, и добавляет: “А это тебе за твои труды!” Девчонка краснеет, боязливо косится в мою сторону, но вскоре осваивается и принимается завтракать. Я – весь слух и внимание: самовар поет свою милую песенку! В ней разные нотки, мелодии, шумок, вроде прибоя. Самовар поет то низко, то высоко, перебирая тона, а из небольшого вентиля вырывается парок, и белыми клубками идет вверх. Мне показалось в эту минуту, что мы все мало думаем, что значит в нашей жизни самовар. Ну что можно сделать без него? Приехал ли кто, пришел, сейчас же раздается оклик: “Настенька!.. Самовар!” – и без него, действительно, трудно обойтись. Зимой стакан буроватого чаю согревает, летом – охлаждает. И попробуйте подать все на стол, но – без самовара, и сразу увидите, что его-то, главного, и не хватает. При нем – и бутылка рома, и красного вина – не лишни, а без него, и ром – сиротливо смотрит.
Однако, самое главное – та тоненькая песенка, которую он заводит. Она – говорит русскому сердцу. Она в него входит, вливается, и без нее – день не в день, и до самого вечера чего-то не хватает. Точно взяли из жизни нечто, самое главное, и унесли, а вы остаетесь с вазами, тарелками, стаканами, как человек, лишившийся лучшего в жизни.
Самовар запел еще громче. Отец заметил: “А сегодня наш Самовар Иванович забавно поет!” Мама же недовольно сказала: “А ну его, как бы еще чего не напел!” Она была суеверной, и верила во всякие приметы. – “Что может случиться?” – возражает отец. – “Все тихо, спокойно. Раскроешь газету, нечего читать… А суеверие – грех большой”. Но мать, поклонница Тараса Шевченко, на этот счет была своего мнения. Мы с Настей хохотали. Что нам были суеверия, или борьба против них? Отец решил: “Почистить надо. Настенька, приготовь после чаю, и скажи мне”. Он эту работу никому не доверял, и чистил накипь сам. К семи часам, когда подавали второй чай, самовар уже не пел. Мне, между тем, было грустно, так как с давних пор, насколько себя помню, я его песенку любил. Вышитая полотняная скатерть, в розах и подсолнухах, извивы стеблей, листья, и эта песенка, с лучами и лучиками, падавшими из поддувала – сначала на бронзовое блюдо, потом на скатерть, переплетаясь с полутенями от посуды, создавала картину домашнего мира и благополучия. Уютная столовая, запах цветов, лимона, чая, рома и варенья, и еще чего-то, вроде шафрана, или тюльпанов, все это так и осталось в памяти, точно легло печатью на меня. Всегда и позже, у друзей, бывало, оживлялся я, видя самовар. Да и как не оживиться, если с ним так много связано! Глядя в его бока, где отражались вытянутые лица, изогнутые ветки кустов, блюда и блюдечки с невиданными пирожками, или другой снедью, поневоле думаешь, что находишься в другом, сказочном мире. Так и в этот раз я наблюдал, как отражалась в самоваре банка малинового варенья, какой длинной ложкой брал себе на блюдечко отец бугорок ягод, с которых стекал темный сок. Сад к семи утра уже был другим. Цветы качались в розоватых лучах, будто невиданные птицы, а синева неба над ними казалась глубокой, и ветки в листве шевелились и качались, как будто плескались в синей воде. Птицы, петухи, утки, гуси, все кричало, и всему вторили скворцы, щеглы, пеночки, всякая мелкая певчая тварь. День ясный, душистый, жаркий входил в окна и двери. На душе было спокойно, хорошо, радостно. Гвоздики, желтые, махровые, вперемежку с бальзаминами, колокольчиками, капской фиалкой, уж закрывшейся на день, мелькали в глубине сада. Пчелы, осы, шмели, птицы, все летало, шумело, гудело, звенело. Петухи пели оглушительную, победоносную песню. Голуби ворковали на крыше, взлетали, шумели крыльями. Все живое радовалось.
Я стоял у раскрытого окна и смотрел. Подошла мама. – “Не сходишь ли сегодня на станцию?” – спросила она. – “Надо бы на почту”. – “Хорошо, мама. Я сейчас”. – “Только ты надень рубаху и соломенную шляпу. Будет жарко”.
Я сейчас же переоделся, взял большую охотничью сумку через плечо и вышел в сопровождении черного пса Каро, нашего любимца. Он моментально забежал вперед, остановился, оглянулся, и когда увидел, что я беру именно эту дорогу, побежал, останавливаясь, нюхая травы и пофыркивая.
Это был фламандский пес, овчарка, с короткой шерстью и белой манишкой на груди. Умнее его, пожалуй, собак нет на свете. Казалось, еще немного, и Каро заговорит! Он любил детей, обожал своих хозяев, покровительствовал певцам и музыкантам, заходившим к нам, и когда раздавалось отцовское: “Настенька!.. Самовар!” – оглушительно лаял. Отец смеялся: “Каро передал по команде! Самовар – будет”.
Станция в трех верстах. Иду по железнодорожной выемке. Кругом цветут хлеба, а в самой выемке – видимо-невидимо – ахилеи, матрикарии, зверобоя, ромашки, нехворощи, цитварной полыни, золототысячника, коровяка, огуречной травы, розового клевера и всяких других лекарственных трав. Завтра бы приехать с возом, набрать для отца…
Солнце припекает. Синее небо без облачка, полно золотых лучей, дышет жарким ветерком. Пахнет медом от цветущей сурепки, и все поля в ее золотом цвету. Мужики бьют из нее масло. Оно буроватое и имеет свой крепкий вкус, но в пост и оно хорошо. Уже близки первые хаты Каялы. Я оглянулся. Подходил скорый поезд – “Санкт-Петербург—Батум”. Он с грохотом пролетел. Каро на него бешено залаял. Я расхохотался. Навстречу нам шел, попыхивая, товарный. Паровоз брал с трудом подъем. Мы перешли через мост и вошли в тень вишневых садов. Стало легче. Приятный холодок понравился и Каро. Он бежал вдоль самых тынов, всякий раз с интересом обнюхивая плетни.
Вот, мы и на почте. Чиновники нас шумно приветствовали. Одни из них ласкали Каро, другие несли письма и газеты, третьи расспрашивали, что у нас нового. Все было хорошо, тихо, и новостей не было. Начальник почты даже сказал: – “Не понимаю, о чем можно и в газетах писать? А ведь написано!”
Заглянули мы еще на станцию. Буфет с огромным самоваром и продавцом за прилавком был еще украшен огромной горищей красных раков, величиной побольше омара. Я взял десяток, и мы пошли в обратный путь. Солнце поднялось выше. Зной поднялся нестерпимый. Скоро моя рубаха промокла насквозь. Шляпа, несмотря на свою легкость, казалась жаркой и тяжелой. Каро бежал с таким вытянутым языком, точно хотел вывернуться наизнанку. Временами он падал в траву, лежал немного, а потом бросался меня догонять. Я сам под конец еле брел. Жара становилась впрямь нестерпимой. Поднялась голубоватая юга,[76]76
Юга ж. вьюга, фуга, мятель. || Южн. состоянье воздуха в знойное лето, в засуху, когда небо красно, солнце тускло, без лучей, и стоит сухой туман, как дым; мгла, марево, сухозной. || Юга (лат. jugum?) олон. хомут, в особенности знач. при неблагополучной свадьбе, молодую с матерью ее водят под югу. (В.Р.Я.)
[Закрыть] туман над полями. Юга всегда встает в жару. Каро брел возле меня, стараясь оставаться в тени, падавшей от меня. Ему, черному, бедняге, было жарче моего. Но вот, наконец, и благодатная тень родительского дома! Доплелись-таки… Каро сейчас же кинулся бегом к воде, налакался и тут же, в тени воза, стоявшего во дворе, упал на траву. Мелькнула голубым платьем Настя, схватывая готовый самовар, и неся его в столовую. Между тем, папа, не видавший этого, крикнул: “Настенька!.. Самовар Иванович!” – “Боже, как ты вспотел!” – раздался голос матери, уже несшей свежую рубаху: “Снимай!.. Надень чистое!”
Я стянул с себя мокрую рубаху и взял свежую. В столовой отец разбирал почту, а Настенька раскладывала на блюде раков, принесенных мной. Посреди стола стояла большая миска кислых вишен. Мама уже успела заварить свежий чай. Между тем, я выбежал на галерею, где в углу, за занавесками были рукомойники, ванна и кадки со свежей водой, умылся с ног до головы, вытерся, потом позвал Каро и из садовой лейки вылил на него целое ведро воды. Пес, конечно, сейчас же вывалялся в траве. Потом я прошел в столовую. Как прекрасен чай в жаркую погоду! Выпьешь первый стакан, и уже не чувствуешь никакой жары. Настя тут же, вооружившись ножницами, разрезала скорлупу раков, чистила их и складывала на тарелку. Папа задумчиво читал газеты и пил чай. Мама, глядя на меня, улыбалась: “Ага! Досталось на нашем солнышке!” Однако, чай, благородный напиток, быстро привел меня в хорошее настроение. Самовар играл, слегка напевая, точно мурлыкал. Золотистый настой лился в стакан, на вишни, сахар, и видно было, как светлые струйки смешиваются с бурыми и красными. Ложка, сломанная посредине, слегка блестела сквозь чай. В столовой ходили тени от кустов и деревьев фруктового сада, вперемежку с солнечными пятнами. Отец ласково поглаживал свой стакан. Глаза его были устремлены в синее небо, где ласточки летали, почти припадая до земли. – “Вероятно к грозе идет, – сказал он. – Давно пора! В огороде, я видел, огуречный лист желтеть начал”.
Я думаю про самовар, и вспоминаю, как, бывало, приедешь с мороза, замерзший до костей, и слышишь: “Настенька, самовар!” – и уже, через четверть часа, стоит он, шумливый, выбрасывающий пары, на столе. Льется темный чай из чайника, опускается столовая ложка малинового варенья в стакан, и – пожалуйте! Пьешь его, и холодина изгнан из тела, а через пять минут, как будто и на дворе не был. Тут же и подводчик пьет чай с ромом. Он блаженно прихлебывает, закрывая глаза, в то время, как и его кони пьют подогретую воду, едят овес, и уже от них пар идет, и видно через окно, как наш конюх Михайло покрывает их спины войлочной попоной. Подводчик не беспокоится. Он знает, что за коньми присмотрят. Он и на станции расскажет. Оттого, когда выйдешь из поезда, всегда есть два-три подводчика, кто хочет тебя свезти домой.
Самовар Иванович! Да, подлинно ли ты “машина”? А не друг ли ты человека, не семейный ли ты советник, приятель, воркующий как голубь? Не прибежище ли ты в тяжелую минуту? Не ласка ли ты, выраженная вещью? Не председатель ли ты, слушающий разговоры твоей семьи?
Вдруг слышится шум во дворе, хлопает окно, захлопывается дверь в зале. Настя вскакивает: “Индюшата! Помокнут, пропадут!” – и пулей вылетает из столовой. Я бросаюсь в зал, закрываю окна. Отец закрывает в столовой. Мама куда-то тоже кидается… Через минуту уже известно: индюшата загнаны в сарай, цыплята спрятались под амбар, одни утята и гусята блаженствуют под первыми каплями ливня. – “Гуррр-б-б-бумм!” – гремит громище, да такой, что в ушах звенит! Резко запахло озоном, точно свежий арбуз разрезали, величиной в дом! Дождь неистовствует… Когда у нас, за Доном, гроза, то это – грозища. Другой не бывает. По дороге, видно, бегут, накрывшись вывороченными “башлыком” мешками, мужики, бабы, скачут возы со свежей травой. Возница, с отчаянья, уж ничем и не укрывается: все равно не поможет. Бегут по домам коровы, теряя по дороге струйки молока. Все бежит, все прячется. Одни утки и гуси весело плещутся в лужах, и ловят капли на лету.
Воздух посвежел, так, что дышется легко и приятно. Дождь идет ровной, крепкой пеленой. На лужах вскакивают пузыри. Отец говорит: “Это надолго!” И вдруг за воротами шум: “Пустите, пожалуйста, офицеров обогреться”. Казачий отряд, человек сорок, с генералом и офицерами у двора! Отец выходит на галерею, кричит: “Отворяй ворота!.. Справа по три!.. Марш!” – “Ого!” – восклицает генерал: “Да, никак, вы батюшка, в кавалерии были?” – “Отставной поручик гусарского полка”. – “Вот, не ожидал… Не ожидал!..” – говорит генерал, входя в галерею: “Нагрязим мы тут вам…” – “Ничего! Сбрасывайте сапоги здесь, и пожалуйте в столовую… Настенька, самовар!” Офицеры вошли, а было их пятеро с генералом, скинули сапоги, получили мягкие донские чувяки и прошли в столовую. Там уже хлопотал отец. У совсем промокших он отбирал одежду и передавал Насте сушить, а тем временем казаки во дворе ставили лошадей в конюшню, под навес, где придется, и бежали на кухню, греться. Генерал сказал: “Первый самовар им. Мы подождем, а они, бедняги, совсем промокли”. После этих слов началось гомерическое чаепитие! Кухарка приспособилась, наварила чаю в большом котле, так что самовар последовал все-таки в столовую. Утром пекли свежий хлеб, и теперь казакам раздавали вместе с чаем, а отец приказал принести бочоночек свежего меда. Казаки, молодежь, хохотали, смешили наших прислуг, пели песни, на гармошке играли, и поднялась такая кутерьма во дворе, что и дождя не стало слышно. Офицеры пили чай, подливали рому, тоже смеялись, рассказывали смешные истории, а наши родители не знали, чем и угостить, несли то ветчину, то лососину, или копченую колбасу. Генерал показывал свой шрам, сабельный удар через все лицо: “Хоть бы на войне… А то в Питере! От собственного урядника память. Я только увидел, что блеснуло сбоку, и ударил влево, а это труднейший удар! Ну, сорвал ему башку, но он все же меня достал… Казак? Да, только приписной. Ну, да Царство ему Небесное!..” Молодежь пожирала ветчину, сыр, колбасу, хохотала, а во дворе, на кухне шло тоже пиршество: бочонок соленой рыбы съели, полтора мешка картошки, меру гречневой каши, все хлебы подобрали, и еще не хватило. Когда часа через полтора дождь уменьшился, генерал приказал седлать: “Надо еще на Донские Хутора успеть и в Мечетинскую. Вызываем отпускных в казармы… Пустяки!.. Это – для комплектования перед маневрами”. Еще минута, и уехали казаки. Пусто стало в доме.
Прибежала Настя и начала уборку. Во дворе ходил с граблями, подбирая солому и навоз, довольный Михайло. Ему надавали табаку, папирос, а офицеры еще и на чай изрядно дали. Он лениво то поматывал метлой, то драл граблями, и все тащил под навес.
Когда в доме стало чисто, вошла мама и сказала: “А Самовар-то Иванович не зря утром пел!” Настя подхватила: “Гостей накликал!” – а отец повел бородой и сказал: “Да, да, конечно… Только день еще не кончен!” И впрямь, через час приехал мужик за отцом: старики разболелись, причащаться надо. Приезжего угостили чаем, отец тоже выпил, поел и уехал. Дождь, не переставая, шел ровным пологом. Когда к вечеру папа вернулся, снова поставили Самовар Иваныча, и под его ласковый шум и воркот, отец рассказывал, как ехали, да как насилу обратно доехали: все овраги в реки обратились, а по дороге грязь такая, что еле кони тянут. Ночью снова началась гроза, и почти нельзя было спать. Отец зажег свечи в зале перед иконами и молился: “Свят, Свят, Свят!” Это было последнее, что я слышал. Заснул я, все-таки, как будто три дня не спал.
Утром, на заре, услышал: “Юра!.. Самовар готов! Иди чай пить!”.
ДОМОЙ!
Полвека тому назад жизнь была другой, добротной, устоявшейся, не то, что теперь, когда не знаешь, что к чему и что дальше будет! Помню, накануне выпал снег, и весь Мариуполь засыпало. Наше духовное училище радовалось: еще немножко и – домой! Это ли не радость? В классах было тепло, светло, а главное, во всем уже был дух роспуска на Рождество. Боже, как хорошо, что вот-вот – поедем по домам! Наконец-то поедем… Суета в классах, суета в коридорах. Вон, несут талоны, где каждый напишет свою станцию. Подумать только, свою станцию! По этим талонам железная дорога давала скидку. Началось! Нужды нет, что отпуск всего на девятнадцать дней… Мы ведь едем домой!
– Какая станция?
– Межевая, – отвечает малыш, а другой размашисто вписывает: “Мжевая”. Это ничего, что “через ять”. Важно не то, как написано. Важно, что кончено ученье, и что теперь – роспуск на Святки, и что малыш поедет, и дома его ждут не дождутся родители, близкие, и что вот уже заветный день пришел, что не надо больше считать дни, сколько еще осталось. Главное же, что маленький Петя, худенький, как мышонок, поедет до этой станции. Это – его станция! А там – отец, сестры, мама. Там, главное, мама!.. Сколько раз по ночам плакал он в подушку, а теперь, наконец, едет…
В классе пахнет елкой, сосной, сеном. Откуда эти запахи? На дворе же, если внимательно вдохнуть свежий воздух, пахнет взваром и фиалкой! Откуда этот Рождественский аромат? Или это – “здесь – Русский дух! Здесь Русью пахнет!” Из народной сказки? Или – пахнет, и – все. Так Бог дал? Как бы то ни было, всё сегодня “не такое”, всё – особенное.
Входит воспитатель и говорит: “Сегодня после завтрака занятий нет. Приготовьте ваши вещи! Деньги по талонам заплатите по возвращении. Желаю всем счастливых праздников!” – “Спасибо, Василий Степанович! Желаем и вам!” – взволнованно отвечаем мы. Так! Дождались… Настает хлопотливый час. Надо бежать в гардеробную, готовить вещи. По дороге нас ловит дьякон-эконом и вручает кульки с жареной рыбой, постными пирожками и яблоком на дорогу. Мы охотно берем, потому что дети едят больше взрослых. Наконец, вот он, чемодан!.. Раз, раз! – костюм, полотенце, мыло, пара белья, книжка, или две, а также – кулек с провизией. Больше и не надо. Все остальное дадут дома! О, какое это благостное слово – “дома”! Ведь его полного значения нельзя передать! Придумывай, сколько угодно, и не придумаешь. Есть такие слова, в которые не вмещается их значение.
Вот уже синеет небо. Как? Уже вечер? Когда же день успел пройти, пролететь? Запах елки становится крепче. Привезли в зал большое дерево, до потолка, и пристраивают к нему подножие. То-то пахнет! Завтра ее будут устраивать остающиеся в школе. Их мало, но они есть. Это – сироты, или те, у кого дома несчастье, болен отец, мать, или кто-либо умер… Как мне жалко их! Но когда я попробовал одному рассказать, тот расплакался и убежал. Вот и поди. А я думал его утешить!..
Запахло керосином: сторожа начали зажигать большие висячие лампы. Электричества еще не было. Не было и водопровода, да и говорили, что воды не хватает, и неизвестно, откуда ее проводить. Я всегда любил этот час голубых сумерек, но на этот раз мне не до него. Я собираюсь домой! Сколько бы ни повторял этого слова, оно звучит, как музыка: “до-мой! до-мой!” За ним вижу я маму, сестру, брата, отца, любимых друзей – мальчишек, котов, собак, голубей, сад, всё – мое! Ах, какое еще милое это слово: “мое”! Это ведь часть меня самого… Да и в школе я всего четыре месяца. Однако, это впервые в жизни меня оторвали от семьи и заставили жить среди чужих. Но теперь я еду домой! Домой, откуда меня взяли, чтоб оставить в школе…
Приходит наш добряк-инспектор. Два служителя за ним несут большую корзину. “Дети, – говорит он, – здесь – финики, фиги, чай, сахар, орехи. Старшие получат жестяные чайники. Сами за чаем не бегайте, а дайте вожатому, он и принесет. Я уже уговорился с железной дорогой…” – потом добавил, повысивши голос: “Кому на Ясиноватую, Волноваху, Зверево, Харцызск, Миллерово, Синельниково, одевайтесь!” Вот оно, какое дело… Боже мой, что за шум поднялся!
Мы моментально оделись, хватили вещи и слетели по лестнице, обгоняя друг друга. Во дворе уже стоял десяток саней, и мы стали их облеплять со всех сторон. Пришлось и тут вмешаться инспектору: “Тише! Тише, дети! Извозчиков хватит. Сейчас еще приедут…”
Наконец-то я – тоже сижу. Мой чемодан передо мной, а на нем устроился щупленький Петя, который, как и я, впервые возвращается “домой”. Он так волнуется, что кажется, вот-вот вылетит из саней и покатится кувырком под горку. Падает редкий, но крупный снег. Одноэтажные домики принарядились, в снегу, сверкают освещенными окнами, а в небе мелькают сквозь снег яркие звезды.
Вот и вокзал. Мы идем в зал второго класса и там получаем еще по кульку копченой рыбки и по куску франзоли. Это уже инспектор угостил нас от себя. Многим и этого мало: они набрасываются на бутерброды и пирожки в буфете. До поезда целый час. За это время мы успеваем напиться чаю, съесть копченку, хлеб, а кто – так успел дважды сбегать в буфет. Закусив весьма основательно, мы встали с вещами в ряды, и вдруг нас повели к поезду. Паровоз уже прицепили. Вагоны для учеников были чистенькие, пахли свежей краской. Шипело паровое отопление. Было тепло и как-то особенно уютно. “Домой!” – было самой важной мыслью. Боже мой, после четырех месяцев среди чужих, вдруг, – “домой”… Это ли не золотое счастье? За это время на дворе стало примораживать, но в вагоне было тепло. Мы устраивались, каждый по-своему, кто наверху, кто – у окна, или на самой верхней полке. Инспектор еще говорил с проводником, потом дал ему на чай и вошел к нам. Тут он позвал старших, поручил им маленьких и всем приказал слушаться старших, как своих начальников. Скоро тронемся в путь-дорогу! Волнение охватывало нас. Как же, поедем домой! Раньше только собирались ехать, а теперь уж действительно поедем… Прозвенел один удар колокола – первый звонок; потом – два, второй – и инспектор вышел на перрон. Вскоре последовал и третий, паровоз зашипел, просвистел сверчок старшего кондуктора, прогудел протяжный и высокий свисток паровоза. Поезд дернулся, постоял, и тихо, набирая хода, двинулся. Инспектор стоял на платформе и издали, уходя назад, крестил нас. Тут поезд повернулся, и станция исчезла и сейчас же поплыли мимо столбы, фонари, будки, побежали то под поезд, то из-под него – рельсы, стрелки, и паровоз, свистя, свернул налево, вдоль моря, уже покрытого льдом, потом свернул еще левее, вошел в слободку, а оттуда – по берегу реки, древней Калки. Слева, на горе, сверкая окнами, встало и присело наше училище, потом выбежали из темносинего, снежного мрака дома, сверкнули золотистым светом окон и заслонили гору, а с ней и училище. Поезд уже шел полным ходом: тра-та-та!.. Тра-та-та! – стучали колеса, и каждый стук их приближал нас к родному дому! Как это было сладко сознавать! Там – дома, и в доме – все свое: мама, папа, братья, сестра, вещи… О Боже мой! Неужели же я вправду еду домой? И не снится ли мне все? Такие мысли вихрем летели в голове, не успевая зацепиться друг за дружку… Сердце прыгало от радости. Волнение мое все усиливалось. Казалось, я не ехал, а летел на крыльях…
Подошли к станции Сартана с ее заводами, постояли минуту и поехали дальше.
– Маленький Петя!.. Где маленький? Не видали ли вы маленького? Ему ведь на Волноваху…
Оказывается, Петя залез на верхнюю полку, и там, возле чемоданов, заснул! Старший растолкал его: “Подъезжаем к Волновахе! Чего же ты спишь?” Действительно, поезд уже подходил к ярко освещенной станции.
– Волноваха!.. Кому на Александровск, Кичкас, – пересадка! – пропел кондуктор…
Поезд подошел к чудесному зданию. На Волновахе – и платформы, и освещение, все – чисто, хорошо, красиво. Здесь высадилось сразу человек тридцать нашей братии. Осталось, чтоб ехать дальше, десятка полтора. Злополучный Петя, так некстати заснувший, вышел из вагона и попал прямо в отцовские объятия! Он уже – приехал, а нам еще надо было ехать.
Крупный снег падал на станцию и пути. Поезд двинулся дальше. Около полуночи мы были на Ясиноватой, где разделились: одна часть поехала куда-то дальше, а мы пересели в поезд “Таганрог—Ростов”. Ростовских оказалось всего пятеро со мной. Сонный, плелся я за старшим. Вот и новый поезд. В вагоне было немного учеников, гимназистов, реалистов, а больше – простой народ, бабы, мужики, рабочие. Достали чаю, заварили, и я с удовольствием съел училищную рыбу, пирог с рисом и грибами, закусил большим яблоком, и – залег на верхнюю полку. Сквозь сон слышал спор: “Я этого так не оставлю! Мне надо через Зверево, а меня везут на Харцызск!” – “Но, барин дорогой, там ведь заносы! Зверево засыпало снегом до крыши…” – “У меня – билет, и там указано, что – через Зверево! Я буду жаловаться”. Вдруг кто-то вмешивается: “Да вы что, в уме? Говорят, заносы! Будете настаивать, так вас в "желтый дом" свезут!” Но скандалист не оставался в долгу: “У меня – связи. Захочу, в бараний рог скручу!” – и дальше в том же роде. Какой-то рабочий укоризненно сказал: “Ну вот, слышали? Ведь человек от всего сердца в морду просит, а вы его уговариваете!” Раздался хохот. Потом, лающий голос скандалиста смолк. Я заснул и проснулся, когда в окнах уже был дневной свет. – “Таганрог?” – спросил кто-то. – “Да, подъезжаем”, – ответил другой.
Вот он, Таганрог. Как быстро пролетаем станцию за станцией! Вот Ростов и моя родная, смиренная станция… Я еду действительно домой: вдали видны снежные тополя, скирды, кошары. Мужик погоняет коней. Сани скрипят по снегу. Пахнет сеном, свежим снегом и как будто остро-остро запахло фиалкой! Ярко вспоминаю училище, но мысль, что я еду домой, застилает все.
Попадаются встречные мужики. Вдали мотают руками ветряки, мелют зерно. К Рождеству нужна свежая мука на пироги. Деловито мотают крыльями ветряки. Поспешают к Святкам. Мы едем, едем… Боже, как медленно мы едем!.. Наконец, вот они, заветные ворота! На крыльце дома стоит мама!
– Ах, мамочка!.. Мамочка!.. – безудержно шепчу, схватившись за нее. Подводчик, бородатый мужик, смущенно улыбается, трет глаза и смахивает слезу: “Ишь, дитё!” – говорит. – “К матери приехало!.. Сговаривались за рубль, да давайте полтину. Ишь, радость вам привёз… Она же дороже денег!”
Наконец-то я был дома, у моих родителей! О Рождество Твое, Христе-Боже наш!.. О родная земля моя!..
Сан Франциско.