Текст книги "Жмакин"
Автор книги: Юрий Герман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
– За сонную артерию схватил, собака!
– Подковался в медицине, доктор, – сказал Лапшин, тяжело дыша.
Жмакин еще сплюнул. По улице сбегались милиционеры, дворники. Корнюха, связанный, сидел в машине.
– Все в порядочке, – сказал Лапшин козырнувшему милиционеру, – можете идти.
Милиционер ушел. Четыре дворника стояли смирно.
– Ну, поедем, что ли, Жмакин, – сказал Лапшин, – спать пора.
И, скрипя ремнями, пошел к машине.
Весь следующий день до поздней ночи Жмакин пробыл в управлении. Шатался по темноватым, мрачным коридорам, дремал на скамье в комнате ожидания, бранился со старухой, которой, закуривая, нечаянно подпалил конец головного платка, закусывал в буфете.
Уже ночью за ним пришел Окошкин.
В коридоре они встретили Лапшина. Глаза у Лапшина хитровато поблескивали, он, видимо, только что побрился, щеки были слегка припудрены, и пахло от него чуть-чуть одеколоном. И во всем его облике было нечто торжественное, приподнятое и в то же время слегка глуповатое.
– Ну, Жмакин? – неожиданно спросил он, натягивая кожаные перчатки и быстро спускаясь по лестнице впереди Жмакина.
– Теперь меня из сумасшедшего дома выгонят, – сказал Жмакин, – кончилось счастье. Отпросились-то на два часа.
– Как-нибудь, – сказал рассеянно Лапшин.
– Чего как-нибудь, – сказал Жмакин, – диетический был режимчик, санаторно-курортный. Не каждый день Жмакин в санаториях проживает…
Они сели в автомобиль молча и молча поехали.
– В НКВД? – робко спросил Жмакин.
– Туда.
– Что я, политический сделался? – уже с испугом спросил Жмакин.
– Помолчи, – сказал Лапшин.
На площадке лестницы в самом здании Лапшин остановился и сказал, сердито глядя на Жмакина:
– Держись, пожалуйста, в рамках, К большому начальнику идешь, ты таких не видел и не увидишь.
Они пошли молча по коридору – Лапшин впереди, Жмакин сзади. В большой приемной Жмакин сел на край стула. Его вдруг начало познабливать, он зевал с дрожью и искоса следил за Лапшиным, читавшим газету. Но и Лапшин не очень внимательно читал, он о чем-то сосредоточенно и напряженно думал, устремив глаза в одну строчку. Наконец низенький широкоплечий адъютант крикнул:
– Товарищ Лапшин!
И глазами показал на тяжелую дверь.
– Ты тут сиди, – шепотом сказал Лапшин, обдернул гимнастерку и щеголеватой походкой военного, слегка выдвинув вперед одно плечо, пошел к двери и скрылся за портьерой.
Мелко трещали телефонные звонки; адъютант порой брал две трубки сразу и разговаривал очень тихо, убедительно двигая широкими бровями. Жмакин все зевал, потрясаемый какой-то собачьей дрожью. Опять зазвенел звонок. Жмакин взглянул на адъютанта, адъютант сказал: «Идите», и Жмакин пошел к тяжелой, плотно закрытой двери, неверно ступая ослабевшими ногами.
Двери открылись странно легко, и Жмакин вошел в небольшой скромный кабинет. Посредине кабинета, слегка расставив ноги, стоял Лапшин со стаканом чаю в руке и ободряюще улыбался, а возле стола, подперев подбородок руками, читал бумаги в знакомой Жмакину папке невысокий, узковатый в плечах человек. Услышав шаги, человек быстро поднял голову и, обдав Жмакина блеском небольших светлых глаз, спросил, закрывая папку:
– Жмакин?
– Так точно, – по-военному ответил Жмакин и составил ноги каблуками вместе.
Секунду, вероятно, длилось молчание, но эта секунда показалась Жмакину такой огромной, что он весь вдруг вспотел и задохнулся. А начальник все улыбался и смотрел на него с выражением веселого любопытства.
– Ну садитесь, – сказал он и показал глазами на стул, стоявший совсем рядом с его стулом. Стулья эти стояли так близко один от другого, что, садясь, Жмакин дотронулся своим коленом до колена начальника. Начальник взял закрытую было папку, полистал и спросил у Жмакина:
– Что же вы к нам не пришли, когда вас там травили? Мы бы как-нибудь размотали. Не так уж это и сложно, а, товарищ Лапшин?
– Восемь месяцев мотал, – сказал Лапшин.
– Так чего же вы все-таки не пришли? – опять спросил начальник.
– Постеснялся, – тихо сказал Жмакин.
– Постеснялся, – повторил начальник, – ты видел таких стеснительных, товарищ Лапшин?
Посмеиваясь, он встал, прошелся по кабинету и, остановившись против Лапшина, начал ему рассказывать тихим голосом что-то, видимо, смешное. Он рассказывал и поглядывал на Жмакина, и Жмакин, встречая прямой и яркий свет его глаз, чувствовал себя все проще и проще в этом кабинете.
– Ну что ж, – кончая разговор с Лапшиным, сказал начальник, – картина у тебя, Иван Михайлович, намечена правильная…
Еще пройдясь по кабинету, он поговорил по телефонам, – их было штук семь-восемь и все разные, потом почесал ладонью лысеющий затылок и сел опять возле Жмакина. Лапшин тоже сел и закурил папироску.
– Так что же, Жмакин, погулял, пора и честь знать, – сказал начальник, – верно? Или как?
– Ваше дело хозяйское, – сказал Жмакин и съежился; он только сейчас начал понимать, что в его судьбе с минуты на минуту должен произойти какой-то страшно важный и решающий перелом.
– Чего же хозяйское, – сказал начальник, – никакое не хозяйское. У нас есть законы, и надо законам подчиняться… Тебя приговорили к заключению, ты бежал, верно?
– Это так, – согласился Жмакин, – бежал… Два раза бегал.
– Пять раз, – сказал Лапшин.
– Виноват, ошибся.
Начальник засмеялся, покрутил головой и спросил:
– Как же ты бегал?
– Разные случаи были, – сказал Жмакин, – тут имеется техника довольно развитая. Один раз, например, в пол убежал.
– Как так в пол?
– В вагонный пол. Вагон был не международный, попроще… Мы пропильчик сделали в полу. Так называемый лючок. Значит, на ходу поезда спускаешь туда ноги, руками за край лючка держишься и постепенно опускаешься ровно спиной к шпалам. Но ровно нужно. А то, если перекривишься, что-нибудь оторвет. Башку свободно можно оторвать. Ну, так опускаешься, опускаешься, а потом хлоп на шпалы. И лежишь ровненько-ровненько. Ну, конечно, легкие ушибы, это всегда получишь.
– Интересно, – сказал начальник, – я в шестнадцатом году из вагона уборной в окно прыгал. Покалечился.
– Небось не разделись, – сказал Жмакин.
– Не разделся, – несколько виновато сказал начальник. – А надо было раздеваться?
– Ясное дело, – сказал Жмакин, – обязательно надо. Решетка куда была вывернута, внутрь или наружу?
– Внутрь.
– Конечно, крючки получились. Сразу вы и повисли. Раз такое дело, прыгать надо вперед, с ходу, а не с крючка. Хорошенькое дело одетому в окно прыгать. Рассказать – никто не поверит.
Начальник поглядел на Жмакина, закурил папиросу и сказал:
– А ты – хитрый, я замечаю.
– Такая специальность, – сказал Жмакин.
– Мать померла?
– Померла. И отец помер.
– Кем были?
– Текстильщики оба. Мать гулящая сделалась, проститутка была, – сказал Жмакин. – Да и, с другой стороны, нельзя винить, капиталистическая обстановка, задыхались люди.
– Ишь ты, – сказал начальник, – ты у нас сознательный. А жена есть? Дети?
– Есть и жена и ребенок.
– Не ври, Жмакин, – строго и недовольно сказал Лапшин.
– Я не вру, – краснея, твердо сказал Жмакин, – дочка не родная, но дочка. А жена, конечно, гражданская.
– Кто такая?
– Как – кто? Работница, – сказал Жмакин, – честная девушка.
– И как же ты думаешь жить? – опять спросил начальник.
Жмакин молчал.
– В лагерь не поедешь?
– Нет, – сказал Жмакин, – переутомился. Пошлете, – зарежусь. Товарищ Лапшин знает.
– Ты только нас не пугай, – сказал начальник.
– Кого мне пугать, – уныло ответил Жмакин и отвернулся.
Начальник и Лапшин переглянулись.
– Ну ладно, бери, Иван Михайлович, – сказал начальник, – на твою личную ответственность. Может быть, и выйдет дело.
Жмакин глядел на обоих, ничего не понимая и страшно волнуясь.
– И напиши в Верховный суд что полагается, – сказал начальник, – и прокурору напиши попробуй. Случай, действительно, исключительный…
Начальник походил по комнате. Лапшин поднялся. Жмакин тоже встал.
– Так-то, Жмакин, – сказал начальник.
– Слушаюсь, товарищ начальник, – сказал Жмакин.
– Нечего слушаться, иди да гляди… Будь здоров…
Из угла комнаты он серьезно и спокойно смотрел на Жмакина. Его бледное, худое лицо было утомлено, на алых нашивках поблескивали темно-рубиновые знаки различия. Жмакин повернулся кругом и вышел в приемную. Через несколько минут за ним вышел Лапшин. Они молча и быстро спустились вниз, молча сели в машину, и только когда машина тронулась, Жмакин спросил:
– Что же теперь будет, товарищ начальник?
– Либо будет, либо нет, – сказал Лапшин, – там поглядим…
И ловко проскочил между двумя грузовиками.
14
На проспекте 25 Октября возле бывшей Думы, где нынче Городская железнодорожная касса, Жмакин вылез из машины и пошел бродить по тихим, сырым улицам любимого города. Уже наступали белые ночи, и светало рано. Жмакин побрел по каналу Грибоедова, переулком, мимо желтого петербургского придавленного здания, горбатым мосточком и на Марсово поле. Почки на деревьях, рассаженных геометрически правильно, уже набухли, и в короткой предутренней тишине какая-то птичка восторженно подсвистывала и попискивала, устраиваясь в голых необжитых ветвях. Пахло корьем, мокрой землей, прошлогодними листьями, с Невы порывами летел свежий, сырой ветер, было тревожно и неуютно, и чувствовалась, как всегда весной в Ленинграде, близость моря.
Жмакин посидел на лавочке, подумал, раскурил на ветру отсыревшую папиросу, насунул кепку поглубже, спрятал под ней уши.
Волнуясь, несколько раз пыхнул дымом, бросил папиросу и встал.
На асфальтовой автомобильной аллее встретил милиционера и с силой и со страстью и с ясностью в первый раз подумал о том, что теперь-то его не могут арестовать.
Милиционер шел на него, спокойно громыхая тяжелыми юфтевыми сапогами, поглядывая из-под каски по сторонам, – угловатый, косая сажень в плечах – страж порядка на огромной площади.
Разминулись и пошли каждый своим путем – Жмакин к Неве, милиционер к Лебяжьей канавке, к Летнему саду.
«Так, – думал Жмакин, приводя в порядок впечатления и события всего сегодняшнего дня, – так. Предположим, и на работу даже поставят. И создадут мне условия. Но буду ли я работать? Для них я так себе, бывший жулик, но на самом-то деле я довольно-таки загадочный тип. Что мне надо? Чего я хочу? Спокойствия и безмятежности? Эдак и протухнуть недолго с ихним спокойствием. Эдак мы с тобой, Жмакин, в два счета постареем, зубы выкрошатся и тому подобное. В общем и целом, они передо мной извинились. Показали мне Вейцмана. Вот, дескать, Вейцман, а вот, дескать, мы. Ничего общего. Но моя-то жизнь, как-никак, уже поломанная. Уже я не тот человек. Ну что я тут? Ну, монтер! Так ведь это грошовая жизнь, без шику. Это папиросы за тридцать копеек курить. А если меня от таких папирос воротит? Извините, товарищи! Хоть день, да мой! Зато какой день…»
И с той легкостью в мыслях, которая свойственна людям слабовольным, он вдруг стал думать о том, что неплохо было бы совершенно одному, без дружков и помощников, обчистить магазин, например, Мосторга и взять ценностей тысяч на триста и махнуть на юг, в Крым, в Одессу…
– Листья падают с клена, – засвистал он, вспомнив Одессу.
Несомненно, он был в полной безопасности. Сам большой начальник говорил с ним не как с заключенным. Так с заключенными не разговаривают. И Лапшин его все тянет, тянет. Лимончики возит.
«А Клавдя?» ~– вдруг подумал он.
И, стоя над черной, холодной Невой, подставляя разгоряченное лицо холодному ветру с моря, он стал думать о Клавде, вспоминать ее, умиляться чему-то, каким-то полузабытым ее словам, жестам, звукам ее голоса. Итак как он был не совсем здоров, слаб, измучен и, главное, растерян, он вдруг решил ехать к ней сейчас же, сию же минуту, но тотчас отменил свое решение и совсем наконец запутался.
В поезде он не думал, о чем будет с ней говорить и как произойдет встреча, а когда выскочил на знакомый перрон, то почувствовал ужасное волнение и страх и неуверенность…
«Выгонит, – страшась, думал он, – не выйдет ко мне, или скажет мне… что же скажет?…»
В Лахте тоже была весна, и, как в городе, еще пожалуй острее, пахло морем, тянуло откуда-то смолою и запахом тающего снега, – здесь он белел еще до сих пор…
Вот и знакомый домик, вот и собака залаяла. Он стукнул в окно, в ее комнату, и подождал, потом еще стукнул.
«Вставай, девочка, вор пришел», – с отчаянием подумал он.
И она вышла, босая, чистыми узенькими ногами на скользкие, сырые доски крыльца, внезапно побледнела и сбежала вниз, к нему навстречу, обняла его, прижалась к нему, заплакала, затрепетала, и он заплакал тоже скупыми, мучительными и радостными слезами.
– Ну чего, – шептал он ей, – ну ничего, ничего…
– Алешенька, – говорила она, – ох ты, мое горе, горе мое, бедный мой, маленький…
Она прижималась к нему все туже, все крепче, родная ему, растрепанная, чистая, дрожащая от сырости, от слез, от радости и страдания, и, захлебываясь, называла его такими словами, которых он никогда ни от кого не слыхал, и тянула его за собой, по тотчас же останавливалась, гладила его по лицу, потом вдруг повисла на нем, потом опять разрыдалась…
В комнате ничего не изменилось с тех пор, только висела его фотография в бархатной рамочке, и вид из окна стал другой – без снега.
Он снял пальто и шепотом сказал:
– Обокраду Мосторг, уедем к черту из этого города. Одно на одно. Какой есть, весь тут.
– Не обокрадешь, – сказала она, глядя сияющими глазами ему в лицо. – Ты и не вор вовсе. Мальчишка ты, вот что. Ей-богу, мальчишка.
Подошла к нему, обняла за шею и села на колени – в одном платье на голом теле.
– Псих ты.
– Я псих?
– Ты.
– Это верно, – сказал он, – есть маленько, растерял в дороге шестеренки.
– Кушать хочешь? – не слушая его, спросила она.
Оба пили чай с молоком и ели творог из глубокой тарелки, прислушиваясь к дыханию спящей девочки, и глядели друг на друга.
– Ну и вот, – сказал он, – водили меня к большому начальнику. То, другое. Брось, дескать, Жмакин, воровать, ты нам нужен, нам вообще люди нужны, – поспешно поправился он, – давай работать.
Клавдя, не слушая, глядела на него.
– Холодно, – сказала она, – застыла я.
– И Лапшин меня уговаривает, – продолжал Жмакин, – нудит, нудит, с ума можно сойти.
– Леша, я беременная, – тихо, по-прежнему сияя глазами, сказала Клавдя.
Он поставил кружку на стол, помолчал и нахмурился.
– И ничего такого не сделаю, – продолжала Клавдя, – рожу. Ты убежишь, ребята помогут.
– Какие ребята?
– Комсомольские.
– А ты тут причем?
– Как – причем? Притом, что я комсомолка.
– Ты?
– Я.
Смеясь, она наклонилась к его лицу и стала целовать его теплыми, сладкими от чая губами.
– Ты погоди, – сказал он, – ты не прыгай. И давно ты комсомолка?
– Четыре года, – целуя его, сказала она.
– А я не знал.
– Ты много не знал, – говорила она, – ты занят был. Переживания были. Теперь небось посвободнее.
Он засмеялся и сказал:
– Напишу теперь на тебя заявление в комсомол на твое прошлое с вором.
– Ну и что, – сказала она, – ну и пиши. Кабы ты от меня вором стал… Ты бывший вор, а теперь уж ты герой.
– Герой?
– Будешь, – сказала она, – я баба, я все знаю. Я без тебя, бывало, лежу и думаю: вот дадут ему орден за большой подвиг. Или он будет летчиком. Или в стратосферу полетит…
– На луну без пересадки, – хмуро сказал он.
– Дурак, – сказала она, – хватит. На луну, на луну. Не будет тебе никакой луны. А решил Мосторг брать, – сама на тебя первая донесу, и когда шлепнут, не заплачу. Подыхай. Надоело.
Жмакин удивленно на нее покосился.
– И ничего особенного, – сказала она, – поплакала, будет. Черт паршивый, письма пишет…
Толкнув его ладонью в грудь, она встала, всхлипнула и вышла из комнаты. Тотчас же вошел Корчмаренко в пальто, из-под которого болтались завязки подштанников. Жмакин встал ему навстречу.
– Отыскался, сокол, – сказал Корчмаренко.
Лицо у него было набрякшее, борода мятая.
– Пойдемте выйдем, – предложил Жмакин, – тут ребенок спит.
Клавдя тоже вышла вместе с ними.
– Ничего, можно здесь, в сенцах, – сказал Корчмаренко, – там Женька спит, а наверху жилец.
– Ну-с, – вызывающе сказал Жмакин. – Об чем разговор?
– Обо всем, – холодно сказал Корчмаренко. – Ты что ж думаешь дальше делать?
– Что хочу, – сказал Жмакин.
– А что же ты, например, хочешь?
– Мое дело.
– Ах, твое, – тихим от сдерживаемого бешенства голосом сказал Корчмаренко, – твое, сукин ты сын?
– Попрошу вас не выражаться, – сказал Жмакин, – здесь женщины.
Клавдя вдруг засмеялась и убежала.
– Ну ладно, – тяжело дыша, сказал Корчмаренко, – давай как люди поговорим. Пора тебе дурь из головы-то выбросить.
Они стояли друг против друга в полутемных сенцах, возле знакомой лестницы наверх. Лестница заскрипела, кто-то по ней спускался.
– Федя идет, – сказал Корчмаренко, – давай, Федя, сюда, праздничек у нас, Жмакин в гости пришел.
– А, – сказал парень в тельняшке, – то-то я слышу разговор. Здравствуйте, Жмакин.
И он протянул Жмакину большую, сильную руку. Чтобы было удобнее разговаривать, все поднялись по лестнице наверх и сели в той комнатке, в которой Жмакин когда-то жил. Тут Жмакин разглядел Федю Гофмана, и тот разглядел Жмакина. А в комнате теперь было много книг, и на полу лежал коврик.
– Приезжал сюда товарищ Лапшин, – сказал Корчмаренко, – беседовал с нами. Большого ума человек, верно, Федя?
– Толковый мужик, – подтвердил моряк.
– Особенно долго беседовал он с Клавдей с нашей. И пришли мы все к такому заключению, что пора тебе пустяки бросать.
– Извиняюсь, что вы называете пустяками? – спросил Жмакин.
– Воровство и жульничество, – сказал Корчмаренко. – Хватит тебе. Пора работать.
Жмакин взглянул на Гофмана и вдруг заметил в его глазах презрительное и брезгливое выражение.
– Так, – сказал Жмакин, – ладно. Все?
– Все, – сказал Гофман, – довольно, побеседовали.
– А в итоге? – спросил Жмакин.
– В итоге – иди ты отсюда, знаешь куда, – багровея сказал Гофман и тяжело встал со своего места. – Сволочь паршивая…
– Но, но, – крикнул Корчмаренко.
– Спасибо за беседу, – кротко сказал Жмакин.
Он снизу вверх смотрел на высокого Гофмана и рассчитывал, куда можно ударить. Но Гофман сдержался. Жмакин повернулся на каблуках и сбежал вниз по лестнице. Дверь на улицу была открыта. Клавдя стояла на крыльце. Глаза у нее были пустые, измученные, и он сразу это заметил.
– Жуликом ты был, жуликом и останешься, – сказала она, – сломал мне жизнь. Иди, надоело!
Молча он глядел на нее.
– Не нужен ты мне, иди!
Он все стоял, бледный, косил глазами. Он так был уверен в ней. Только она одна оставалась у него. Теперь она отвернулась и заплакала.
На крыльцо вышел Гофман в тельняшке, с мокрыми, зачесанными назад волосами, с полотенцем в руке.
– Разговариваете? – спросил он.
И по тому, как он дотронулся до Клавдиного плеча, Жмакин понял, что этот человек любит Клавдю и ненавидит его, Жмакина.
– Ладно, – сказал он, – желаю счастья.
Помахал рукой и пошел по дороге.
А Клавдя бежала за ним, он слышал ее дыхание, но не останавливался. Она схватила его за руку и сказала:
– Не мучай меня, Леша.
– Я никого не мучаю, – сказал он, не глядя на нее, – я сам себя мучаю.
– И меня, и меня.
– И тебя, – сказал он, – и вот тебе слово: стану человеком – приду, не стану – не приду. Поняла?
Он был совершенно бледен, и голос его дрожал.
– К черту, – сказал он, – понятно? И этого холуя гони, я лучше его. Он вылитый жирафа…
Клавдя засмеялась с глазами, полными слез, и легонько толкнула его.
– Иди.
– Да, иду.
Еще они посмотрели друг на друга. Она была такая некрасивая в эти секунды, такая жалкая, синяя, измученная.
– Иди, – еще раз сказала она, – иди, маленький мой, иди!
Он пошел, совершенно обессиленный.
Обернулся.
Жалко улыбаясь, она глядела ему вслед. Такой он и запомнил ее и такой любил всегда, когда ее не было с ним.
А под вечер, свежепобритый, пахнущий паршивым одеколоном, с глазами, красными от бессонных ночей, он сидел в кабинете у Лапшина и сворачивал самокрутку из голландского табака.
Табак был душистый, но слабенький, и Лапшин, немножко покурив, сказал:
– Назад подарю. Я люблю такой табак, чтобы душил. А это не табак. Баловство.
– Слабенький, – произнес Жмакин.
Еще покурили, помолчали.
– Ну вот что, Жмакин, – сказал Лапшин, – теперь тебе к старым делам возврата нет. Надо на работу становиться.
– А может, я тую работу обокраду? – сказал Жмакин.
– Не обокрадешь.
– Доверяете?
– Более или менее, – сказал Лапшин.
Жмакин усмехнулся.
– Странное дело, – промолвил он, – давеча мне Корнюха доверял, сегодня – вы. И как доверял…
Он выпустил к потолку струю дыма, поморщился и сказал:
– Ладно, товарищ начальник. Покончили. Ваше слово.
Лапшин ходил по кабинету из угла в угол.
– В Арктику я тебя не пошлю, – говорил он пофыркивая, – не тот ты человек…
– А в счетоводы я и сам не пойду, – сказал Жмакин, – тоже не тот человек.
– Погоди. Арктика, следовательно, отпадает. Счетовод из тебя не выйдет по причине малограмотности… Директором завода тебя, сам понимаешь, не назначат…
– Да уж куда мне, – опять с усмешкой согласился Жмакин.
– А мог бы? – спросил Лапшин.
Он помолчал, глядя на Жмакина со странным выражением жалости и презрения. Потом, внезапно покраснев, заговорил сухим, военным голосом. Говорил он долго, и Жмакин не сразу понял, о чем идет речь. С каждым словом Лапшин все больше горячился и, наконец, хлопнул широкой ладонью по столу, возле которого сидел Жмакин, но тотчас же успокоился и тихим голосом сказал:
– Не крути, Жмакин. Я тебя в люди тяну, я тебя и застрелю, если понадобится. Понял?
– Понял, – кротко сказал Жмакин.
– Теперь расскажи, как с Корнюхой дело обстояло.
– Чего дело, – сказал Жмакин. – Балага, старичок там замешанный, я вам давеча позабыл сказать. А Корнюха – что ж… Таких кончать надо.
– А каких не надо?
– Ваше дело хозяйское, – сказал Жмакин, – вы сами знаете.
Они помолчали. Лапшин прошелся еще по комнате. Потом пододвинул Жмакину бумагу и чернила. Жмакин спросил, что писать. Лапшин сказал: «Все, что про Корнюху знаешь и про его ребят». Жмакин медлил. Тогда Лапшин спросил:
– Ты за советскую власть или против?
– За, – сказал Жмакин.
– То-то! Пиши.
– А при чем тут Корнюха? – спросил Жмакин.
– Корнюха – политический бандит, – сказал Лапшин. – Что ты прибедняешься?
Жмакин писал долго, снял пальто, повесил на вешалку и опять сел писать. Пока он писал, Лапшин разговаривал с кем-то по телефону. Жмакин не понял, с кем, но понял, что разговор касается его, Жмакина. Кончив, он подписался: «К сему А. Жмакин» и сделал росчерк, похожий на гуся. Лапшин, чему-то усмехаясь, стал читать, потом спрятал написанное в ящик.
– Расстреляете? – спросил Жмакин.
– Видно будет, – сказал Лапшин. – Сначала поговорим, потом судить будем.
Все еще улыбаясь, он глядел в лицо Жмакина.
– Чего вы? – спросил Жмакин, стесняясь и розовея.
– Не красней, – сказал Лапшин, – правда на свете одна, двух правд нету…
И пошел отворять дверь.