355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Жмакин » Текст книги (страница 3)
Жмакин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:29

Текст книги "Жмакин"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

– Давай денег, – сказал он, – чего дурака учить!

– У меня деньги-то нечистые, – усмехнулся Жмакин, – зачем они тебе?

– Давай, давай.

– Сколько же тебе дать?

– Сколько не жалко.

– Мне ничего не жалко, – сказал Жмакин серьезно, – мне и тебя не жалко, а потому денег я тебе не дам. Пожрал и беги, старая холера, хватит, заработал.

– Чего ж я заработал, – плачущим голосом спросил Балага, – супу да биточки?

Жмакин, прищурившись, глядел на Балагу.

– А ты цыпленочек, я примечаю, – сказал Балага, – ох, сынок…

– Иди, иди…

Балага пошел, прихрамывая, оглядываясь. Жмакин выпил еще стопку и обогнал Балагу на лестнице, – чтобы чего не вышло, лучше было выходить первым.

7

И все-таки надо было жить.

Надо было где-то ночевать и не очень мозолить глаза разному начальству; надо было с кем-то разговаривать и радоваться, что опять в этом огромном городе, и что никакие пути не заказаны, и что сам себе хозяин; надо было разыскивать старых друзей – довольно уже просто так прогуливаться.

И Жмакин разыскал Хмелю.

Хмеля жил на Старо-Невском в доме, что выходит одной стеною на Полтавскую, и Жмакину пришлось излазить не одну лестницу, пока он нашел нужную квартиру. Он приехал днем, и по его предположениям Хмеля должен был быть дома; но Хмеля был на работе, и на его двери висел маленький замочек. Пришлось приехать во второй раз вечером. Дверь из Хмелиной комнаты выходила в коридор, и матовое, в мелких пупырышках дверное стекло теперь уютно светилось. Томные звуки гитары доносились из-за двери.

Жмакин постучал и, не дожидаясь ответа, вошел. Странное зрелище предстало перед его глазами: в комнате, убранной с женской аккуратностью, на кровати, покрытой пикейным одеялом, полулежал высокий очкастый Хмеля и, зажав зубами папиросу, не глядя на струны, играл печальную мелодию.

– Старому другу! – сказал Жмакин.

– Здравствуйте, – видимо не узнавая, ответил Хмеля и, прихватив струны ладонью, положил гитару на подушку, но не встал.

– Не узнаешь?

– Узнаю, – нехотя сказал Хмеля и поднялся. Лицо его не выражало никакой радости. Он даже не предложил Жмакину снять пальто.

– Сесть-то можно? – спросил Жмакин.

– Отчего же, садись.

Жмакин сел, усмехаясь от неловкости и оттого, что надо было хоть усмехнуться, что ли. По стенам висели фотографии. На столе стопкою лежали книги, и в шкафу виднелась банка с какао «Золотой ярлык».

– Культурненько живешь, – сказал Жмакин, – у нас в лагерях красный уголок и то без какао. А у тебя красный уголок, да еще и с какаом. Интересно!

– Ничего интересного, – сказал Хмеля, покашливая.

Он не садился – стоял столбом посредине комнаты.

– Может, поговоришь со мной? – спросил Жмакин – Как-никак годов пять не видались. То ты в лагерях сидел, то я. Раньше встречались не так.

– Да, не так, – согласился Хмеля, – это верно…

Лицо его ничего не выражало, кроме скуки.

Тогда Жмакин, сдерживая начинающийся припадок бешенства, предложил выпить. Водка у него была с собой в кармане и закуска тоже – коробка сардин.

Они сели за стол, накрытый скатертью, вышитой васильками, и налили водку в два стакана. Хмеля пил по-прежнему – ловко и быстро, и по-прежнему лицо его не менялось от водки.

– Значит, работаешь? – спросил Жмакин.

– Выходит так.

– А у меня дельце есть.

– Хорошее?

Жмакин улыбнулся. Работа работой, а дело делом. Хмеля смотрел на него в упор.

– Какое же дело? – спросил он, покашливая и налипая водку.

– Магазин брать. По наводке. Приказчик свой, сторож свой, дело наивернейшее, и тысяч на сорок товару. Трикотаж, сукно, шелк, обувь. Сделали?

– Нет, не сделали, – сказал Хмеля, точно не заметил протянутой руки.

– Почему?

– Да ну что, Жмакин, нам с тобой говорить, – лениво сказал Хмеля, – давай выпьем!

– Хмеля, – сказал Жмакин, – ох, Хмеля. – Он поставил стакан и убрал протянутую руку. – Продаешь?

– Нет.

– Ой, продаешь!

– Покупаю, Жмакин, – сказал Хмеля грустно и подергал длинным белым носом, – покупаю, и задорого.

– Что покупаешь?

– Все.

Он замолчал и опустил голову.

– Да ну тебя к черту! – крикнул Жмакин. – Не крути мне. Что ты покупаешь?

– Разное.

– Ну что?

– Три года на канале покупал, – сказал Хмеля, – по четыреста процентов выработки плачено, а на канале знаешь какой процент? – Он вздохнул и посмотрел пустой стакан на свет. – И купил. На! – Он порылся в кармане, вынул паспорт и протянул его Жмакину. – Чего смотришь? – вдруг изменившись в лице, крикнул он. – Чего разглядываешь? Думаешь, ксива? Не видал ты такого паспорта, Псих, в своей жизни. Все чисто. На, гляди! Хмелянский Александр Иванович, год рождения, на! Видал? И не Хмеля! Никакого Хмели здесь нет. И попрошу, – он стукнул ладонью по столу так, что зазвенели стаканы, но вдруг смутился и, забрав у Жмакина паспорт, отошел к шкафчику, – Да чего говорить, – сказал он, – как будто я виноват. «Продаешь?» А того не понимаете… – Он что-то забормотал совсем тихо и улегся на свою белоснежную постель с сапогами, но тотчас же сбросил ноги и сердито выругался.

– На сердитых воду возят, – сказал Жмакин, – шагай сюда, выпьем еще, Александр Иванович Хмелянский.

Хмеля сел к столу. Волосы его торчали смешными хохолками.

– Итого, перековали тебя чекисты? – спросил Жмакин. – Все в порядке?

– Все в порядке.

– А рецидивы бывают?

– Ничего подобного, – сказал Хмеля, – я, брат, строгий.

Он взглянул на Жмакина из-под очков и хитро улыбнулся.

– Законники, – сказал он, – юристы.

– И провожали из лагерей-то, – спросил Жмакин, – с оркестром?

– С оркестром. Костюм дали, – добавил Хмеля, – ботинки, рубашку.

– А здесь как же?

– Ничего.

– Ты за какой бригадой сидел? У Лапшина сидел?

– Сидел.

– А когда вернулся – был у него?

– Нет. В кинематографе встретил.

– А что он?

– Подмигнул мне.

– А еще?

– Велел зайти. Я, конечно, зашел. «Все, спрашивает, в порядке?» «Все в порядке», – говорю. Посмотрел мой паспорт. Спрашивает: «Балуешься?» Я говорю: «Нет, гражданин начальник, с нас довольно». – «Да, говорит, действительно, должно быть довольно. Ну что, говорит, иди Хмелянский, будь здоров». Я ему: «Слушаю, товарищ начальник, до свиданьица». А он мне: «Нет уж, говорит, Хмелянский, зачем до свидания, наши свидания, говорит, авось кончились. Будь здоров!»

– С тем и пошел? – спросил Жмакин. Ему вдруг стало жарко до того, что весь взмок.

– Да, – медленно и важно сказал Хмеля, – с тем и и пошел. Может, чаю хочешь? – неожиданно спросил он.

Жмакин молчал.

– Ты ему теперь позвони, Лапшину, – сказал он погодя, – позвони, что, дескать, Лешка-Псих в Ленинграде, сорвался из лагерей. Также Каин, и Жмакин, и Пилодеев. Позвонишь?

– Позвоню, – в упор глядя на Жмакина, сказал Хмеля.

– Неужто позвонишь?

– Позвоню, – отводя взгляд, повторил Хмеля.

– За что же это, Хмеля? Чем я перед тобой провинился?

– Передо мной ты не провинился, – с трудом сказал Хмеля, – но как же я могу? Вот, к примеру, я работаю на Бадаевских складах, на разгрузке продуктов из вагонов. И вдруг, допустим, я узнаю – дескать, покопались и делают нападение на наше масло. Как я должен поступать?

– Хмеля, – сказал Жмакин, – мы ж с тобой в одной камере одну баланду одной ложкой жрали. Кого продаешь, Хмеля?

– Лучше бы ты ушел от меня, Лешка, – сказал Хмеля со страданием в голосе, – ну чего тебе от меня надо?

– А где я ночевать буду? – спросил Жмакин.

– Где хочешь.

– Я здесь хочу, – криво усмехаясь, сказал Жмакин, – во на той кровати.

– Здесь нельзя.

– Почему?

– Не могу я жуликов пускать, – с тоской и страданием крикнул Хмеля, – откуда ты взялся на мою голову? Уходи от меня…

– Гонишь?

– Разве ж я гоню…

– Конечно гонишь…

– А чего ж ты мне – продаю, да легавый, да ксива…

– Ну, раз не гонишь, я у тебя останусь на пару дней, пока квартиру найду.

– Нельзя у меня, – упрямо сказал Хмеля, – говорю нельзя, значит нельзя.

– Да тебе же выгодней, – все так же криво улыбаясь, сказал Жмакин, – напоишь меня горяченьким, я спать, а ты в автомат и Лапшину. Меня повязали, тебе благодарность – всем по семь, а тебе восемь. Четыре сбоку, ваших нет. – Он скорчил гримасу, допил водку и, глумливо глядя на Хмелю, снял пальто. – Для твоей выгоды остаюсь.

Хмеля смотрел на него из-под очков с выражением отчаяния в близоруких светлых глазах.

– Уходи, – наконец сказал он.

– Не уйду.

– Уходи, – еще раз, уже со злобой, сказал Хмеля, – уходи от меня.

– Не уйду! Понравилось мне у тебя в красном уголке…

– Это не красный уголок, – дрожащим голосом сказал Хмеля, – какие тут могут быть пересмешки…

– А вот могут быть!

Бешенство заливало уже глаза Жмакину. Он ничего не видел. Руки его дрожали. Выдвинув плечо вперед, он пошел вдоль стены, нечаянно сшиб столик, что-то разбилось и задребезжало; он с маху ударил ладонью по фотографиям, стоящим на этажерке, – это была старая, неутолимая страсть к разрушению. И Хмеля понял, что сейчас все нажитое его потом будет изломано, разбито, исковеркано, уничтожено – будет уничтожена первая в его жизни трудом заработанная собственность – тарелки, которые он покупал, гитара, которой его премировали, красивый фаянсовый чайник с незабудками – подарок приятеля…

И, поняв все это, Хмеля схватил первое, что попади, под руку, – столовый тупой нож, взвыл и сзади ударил Жмакина, но нож даже не прорвал пиджака, а Жмакин обернулся, и в руке его блеснула узкая, хорошо отточенная финка.

– Резать хочешь? – спросил он, наступая и кося зелеными глазами. – Меня резать…

Левой рукой, кулаком, он ударил Хмелю под челюсть, – Хмеля шлепнулся затылком о беленую стенку и замер, потеряв очки. Его светлые близорукие и маленькие глаза наполнились слезами, он поднял ладони над головою, пытаясь защищаться, и в Жмакине вдруг что то точно оборвалось: он понял, что с Хмелей уже нельзя драться и что это была бы не драка, а простое убийство. Матерно выругавшись, Жмакин перекрестил острием ножа подошву ботинка – по блатному обычаю, скрипнул зубами, накинул пальто и вышел во двор. Ноги его разъехались на обмерзшем асфальте, и ему внезапно сделалось смешно. Посвистывая, он добрался до трамвая и поехал куда глаза глядят – коротать ночь. Но эта ночь была очень плохой. Город, который мерещился ему в тайге, изменился. В нем некуда было деться, дома были сами по себе, а он, Жмакин, сам по себе. Пока что ему оставались дачные поезда, но они не ходили ночью. И Жмакин почувствовал, что устал и что, пожалуй, надо торопиться.

Четыре дня подряд тянулись неудачи, одна другой глупее, позорнее, мельче.

Он ничего не мог взять, точно кто-то колдовал над ним: женщина, к которой он почти совсем забрался в сумочку, внезапно и резко повернулась, ремешок лопнул, и военный, дотоле читавший спокойно газету, понял – шагнул к Жмакину. Пришлось выпрыгивать из трамвая на полном ходу. В другом трамвае его просто-напросто схватили за руку, он рванулся так, что затрещала материя, и убежал. Потом вытащил из бокового кармана, вместо бумажника, сложенную во много раз клеенку. Потом вытащил бумажник, но без копейки денег. И, наконец, срезал часы, за которые никто не давал больше десяти рублей. Так тянулось изо дня в день. Нервы напряглись – он уже не очень себе доверял. Призрак тюрьмы становился реальным, – Жмакина могли взять в любую минуту.

Однажды на улице он столкнулся, ударился грудью об уполномоченного Окошкина, сломал о его кожаное пальто папиросу и, заметив, что Окошкин узнал его, рванулся во двор. Двор был непростительной, катастрофической оплошностью, ловушкой. Жмакин поднялся на шестой этаж и, понимая, что пропал, попался – длинно позвонил в чью-то неизвестную квартиру. По лестнице уже поднимался Окошкин, сапоги его часто поскрипывали, он бежал. Жмакин все звонил, не отнимая палец от звонка. Дверь отворилась, он отпихнул рукою какую-то крошечную старуху, пробежал по коридору, заставленному вещами, на звук шипящих примусов, очутился на кухне и через черную дверь спустился вниз во двор. Если бы старуха спросила – кто там? – все было бы кончено, он попался бы. Теперь Окошкин был в дураках. Раскачиваясь в шестом номере автобуса, Жмакин представлял себе лицо Окошкина и как он сморкается и встряхивает головой, – это было смешно и приятно.

На углу Невского и улицы Восстания он выскочил.

Этот город был ненавистен ему, он понял это внезапно и очень точно, понял, что город как бы организовался, чтобы его, Жмакина, посадить в тюрьму, послать в лагеря, что эти дома, и улицы, и магазины ему, Жмакину, враждебны, На секунду он уловил даже как бы выражение лица города, смутное, предостерегающее, суровое. Он потер щеку шерстяной перчаткою и еще поглядел, – все ерунда, город как город, пора пообедать, что ли! Но обедать он не шел, а стоял на морозе возле айсора, чистильщика сапог, и глядел, прищурив глаза, скривив бледное красивое лицо, сжав зубами незакуренную папироску. Был шестой час дня. Уже стемнело, и народ двигался с работы сплошной стеною, город гудел и грохотал. Все разговаривали и смеялись, трамваи трещали звонками, какой-то парень, стоявший дотоле возле парадного, неподалеку от Жмакина, перекинул портфель из руки в руку и сделал движение вперед к румяной девушке в шапке с большим помпоном. Она засмеялась, откинув назад голову и блестя зубами, и точно припала к плечу парня. Он крепко, легко и ловко взял ее под руку. Жмакин видел, как толпа в мгновение проглотила их обоих, даже помпон пропал – ничего не осталось; опять шли люди с портфелями и смеялись, и болтали, а он глядел на них и грыз мундштук папиросы.

Потом он поехал в поезде искать комнату, вылез в Лахте и стал стучаться в каждый дом подряд. Был тихий морозный вечер. На шоссе стайками гуляла молодежь. Две гармони не в лад играли марш. Две девушки в платках по самые брови таинственно на него поглядели. Еще одна неумело проехала на лыжах, кокетливо засмеялась, потеряла палку, охнула и, заверещав, упала в канаву. Жмакин помог ей выбраться и спросил про комнату.

– Да вон, Корчмаренки будто сдают, – сказала она, отряхивая снег, – идите сюда по-над забором влево.

Он пошел, невольно подчиняясь маршу, доносившемуся с шоссе, подсвистывая, потирая озябшие уши. Во дворе у Корчмаренко лаял простуженным голосом цепной пес. Жмакин свистнул ему и вдруг заметил, что пес с бородой и борода у него покрылась инеем. Он усмехнулся и, прежде чем стучать, заглянул в окно, незавешенное и иезамерзшее, видимо потому, что была открыта форточка.

Корчмаренки, сидя за большим, покрытым розовой клеенкой столом, пили чай. Кипел самовар. Какой-то парень здесь же что-то читал из маленькой книжечки, все смеялись, даже старуха, сидевшая у самовара, смеялась, закрывая глаза платочком. Сам Корчмаренко, здоровенный всклокоченный детина с пухом в волосах и в бороде, хохотал страшно, потом вдруг замирал, делая несколько даже страдающее лицо, и потом хохотал с новой силой, да еще и бил кулаками по столу…

«Во идиот!» – подумал Жмакин.

Молодая женщина с ребенком на руках стояла возле стола и тоже смеялась до слез, глядя на Корчмаренку. Наконец парень кончил читать, спрятал книжечку в карман, потом поднял палец и что-то сказал, нет, вернее из прочитанного, потому что всклокоченный Корчмаренко вновь начал прыгать, стонать и выкрикивать так, что затрясся дом.

Жмакин постучал.

Ему открыла старуха, та, что сидела у самовара, и сказала, что комната, действительно, есть, в мезонине. Жмакин попросил показать. В переднюю вышел сам Корчмаренко, наспех расчесывая бороду, и спросил, откуда Жмакин.

– Как откуда?

– Ну, откуда, одним словом. Где работаете?

В передней очутилась вся семья, и все глядели на Жмакина.

– Работаю особоуполномоченным по пересылке грузов, – вяло лгал Жмакин, не зная, что говорить дальше, – работаю на узлах…

– На каких узлах? – спросил парень, тот, что читал книжку.

– Да уж на железнодорожных, – сказал Жмакин, – на каких больше?

– Значит, ездите? – спросил Корчмаренко.

– Не без этого.

– Теперь все ездиют, – сказала старуха, и Жмакину показалось, что она намекает.

– Как – все? – спросил он щурясь.

Но старуха не ответила, спросила, женат ли он и есть ли у него дети.

– Ни того, ни другого, – сказал Жмакин усмехаясь. Ему сделалось смешно от мысли, что он может быть женат и дети…

– И хорошо, – говорила старуха, – комнатка маленькая, лестница крутая, с детьми никак нельзя. Мы уж так и уговорились, ежели с детьми – то нельзя. Ну, а как женитесь? – спросила она. – Да как пойдут детишки?

– Могу дать подписку.

Корчмаренко захохотал, ему показалось это очень смешным.

– Так можно посмотреть комнату? – спросил Жмакин. Ему уже надоел весь этот разговор.

Его повели всей семьей наверх по темной, скрипучей, очень крутой лесенке. Комнатка оказалась прехорошенькой, теплой, сухой, чистой, оклеенной голубыми в цветочках обоями.

– Койка останется? – спросил Жмакин.

– И койка, и стол, и стул, и шкафчик, – сказала старуха, – и занавеску тебе оставим, – она внезапно перешла на «ты», – и белье постираем. Чего уж, раз холостой.

– А сколько положите? – спросил Жмакин.

– Да рубликов семьдесят надо, – сказала старуха, – с обмеблированием.

– Да чего, – сказал Корчмаренко, – семьдесят рубликов… Вы, мамаша, Кащей. Дорого!

– А сколько? – спросила старуха.

– Он парень ничего, – сказал Корчмаренко, – свой. Мы, с другой стороны, люди зажиточные, Комнату сдаем неизвестно по какой причине, – всегда здесь жилец, а теперь возьми ноги в руки да и смотайся во флот. Федю Гофмана не знали?

– Не знал.

– Он теперь трудовому народу служит, – сказал Корчмаренко, – комната пустая. А уж он вернется, мы тебя, извини, попросим. Федя уж, он у нас свой. Уж ты не обижайся.

– Я не обижусь.

– А мы с тебя возьмем, сколько с Феди брали. Мамаша, сколько мы с Феди брали?

– Уж с Феди возьмешь, – сказала старуха, – от него дождешься.

– Так как же?

– Он человек молодой, – улыбаясь, говорила старуха, – он мне так и наказал: бабушка, ты у меня денег не спрашивай, мне и на свои расходы не хватает, а у тебя дом собственный, с налогом сама управишься.

– Ну и Федька, какой ловкий! – крикнул Корчмаренко. – Ах, собачья лапа!

И топнул ногой.

Договорились по сорок рублей, но со своим керосином. Про керосин придумала старуха. За стирку тоже отдельно и за уборку в комнате – пять рублей в месяц. Жмакин заплатил семьдесят рублей вперед задатку и уехал в город, якобы за вещами, Ночевал он опять в поезде и весь следующий день «работал». В одном «Пассаже» ему удалось срезать четыре сумочки. Три из них он выбросил, в самую лучшую сложил деньги и документы, завернул ее в бумагу и отдал на хранение. Он совершенно потерял страх, – ему до одури хотелось наконец поспать в постели, он рисковал, как никогда еще в своей жизни, и ему везло до того, что от одного только везения могло стать страшно.

Когда вечером, уже незадолго до закрытия, он пришел опять в «Пассаж», то за стеклом внутри шляпного отдела увидел стоящего к нему спиною Окошкина. Видимо, весть о его сумасшедшей деятельности уже достигла розыска, Лапшин понял, чья здесь рука, и выслал Окошкина – своего ученика. Но Окошкин не видел Жмакина – стоял к нему спиною, и Жмакин не мог отказать себе в удовольствии срезать еще одну сумочку у женщины с зеленым перышком на шляпе. Это было совсем близко от Окошкина – выше этажом – в обувном отделе, и Окошкин мог войти сюда, улыбаясь своими белыми зубами, и взять Жмакина. Но он по-прежнему стоял и смотрел, как женщины примеряют шляпы, и не видел Жмакина, лениво шагающего за его спиною по мокрому кафельному полу. «Окошкин! – хотелось крикнуть Жмакину, – гражданин начальник!» Или постучать пальцем в зеркальное стекло. Но он прошел незамеченным, взял из камеры хранения пакет и вышел на улицу. На лестнице в Стоматологическом институте он подсчитал дневную выручку. Две тысячи рублей без нескольких копеек. Он подмигнул самому себе.

В Гостином он купил чемодан попроще, белья, бритвенный прибор, готовые брюки, английских булавок и два галстука. Захватил бутылку водки, сахару, масла, колбасы, консервы и варенье, сел в поезд и поехал в Лахту.

«Ничего, проживем, – думал он, покуривая в тамбуре и поплевывая, – посмотрим, кто кого. Как-нибудь, как-нибудь…»

Болота, покрытые снегом, едва освещенные бледною луною, холодные и неуютные, кружились перед ним. Его передернуло, он вспомнил те давние странствия. «Как-нибудь, как-нибудь, – бормотал он, стараясь попасть в лад с поездом, – как-нибудь, как-нибудь!»

8

Ему отворила старуха, веселая как накануне, с засученными рукавами, простоволосая. Из кухни несло запахом постного масла, там что-то жарилось, шипело и трещало. По всему домику ходили красные отсветы. Везде топились печи, блестели свежевымытые полы, – казалось, что наступают праздники.

– Да никакие не праздники, – сказала старуха Жмакину, – сам приказал оладьев печь, – други к нему придут, Дормидонов – мастер и Алферыч – Женькин крестный.

– А кто этот Женька?

– Вот уж здравствуйте, – засмеялась старуха, – не знает, кто Женька! Внучок мой, который лампу вчера держал, он и есть Женька. Самому – сын.

Жмакин потащил чемодан наверх по скрипучей лестнице. В комнатке было темно, за окнами – маленькими, заиндевелыми – лежали уже снега – сплошные, насколько хватало глаз. Он постоял в темноте, не снимая пальто, отогреваясь, привыкая к дому, к хозяйственным шумам, к властно-веселым окрикам старухи снизу. Потом заметил, что и у него здесь топится печка, открыл дверцу и сел на корточки – протянул руки к огню. Дрова уже догорали, горячие, оранжевые уголья полыхали волнами почти обжигающего тепла. Сделалось жарко. Не вставая, он сбросил пальто, кепку, устроился поудобнее и все слушал, разбивая кочергой головни и покуривая папиросу. Было слышно, как кто-то, вероятно не старуха – слишком легки были шаги, – а та молодая с ребенком выходила в сенцы, как она набирала там из обмерзшей бочки ковшиком воду и возвращалась и как она однажды разлила, – вода шлепнулась, и старуха сказала басом:

– Лей, не жалей.

А молодая тихо и ясно засмеялась.

Потом пришел Женька и разыграл целую сцену: будто бы он наступил впотьмах на кошку, и кошка будто бы рявкнула исступленным, околевающим голосом, и как он, Женька, сам испугался и заорал, и как пнул кошку, и кошка еще раз рявкнула.

На весь этот страшный шум выскочила старуха, потом наступило молчание, старуха плюнула, сказала: «Тьфу, чертяка!» и хлопнула двумя дверьми, и наступила тишина. Потом Женька начал один смеяться. Жмакин уже понял, что Женька был в представлении и за кошку и за самого себя, и ему тоже стало смешно. Он засмеялся и икнул, А внизу в темной передней Женька крутился, охал и обливался слезами от смеха. Опять заскрипели двери, в переднюю вышла старуха, и Женька рявкнул, будто бы старуха наступила на кошку. Старуха вскрикнула и шлепнула Женьку чем-то мокрым, очень звонко и наверное больно, потому что Женька завизжал. Жмакин икнул уже громко, на всю комнату. Икая, он спустился вниз – попить; икая, заглянул на кухню – попросил лампу и с лампой пошел опять к себе. Пока он раскладывал вещи, Женька внизу возился у приемника, в доме возникала то далекая музыка, то какие-то фразы на нерусском языке, то вдруг знакомый мотив.

Печка истопилась, Жмакин закрыл вьюшку, причесался перед зеркальцем, открыл водку и выпил из розовой чашечки, стоявшей на подоконнике. Мерная, торжественная музыка разливалась по дому. Жмакин почитал обрывок газеты, в которую были завернуты консервы, еще погляделся в зеркало, «Ну что, – подумал он, точно споря, – живу ведь? И ничего!»

Он прошелся по комнате из угла в угол, сунув руки в карманы новых брюк и посасывая папиросу. Особое удовольствие ему доставляло смотреть на постель, на которой он будет нынче спать. «Чудная постель, – думал он. – Завтра никуда не пойду. Отосплюсь. А потом пойду в кино. И ничего не буду делать. И спать буду, спать. Эх, хороша кровать!»

Но его что-то беспокоило, он долго не мог вспомнить что, и наконец вспомнил – паспорт, вот что. Надо было сделать ксиву – вытравить из какого-нибудь украденного паспорта настоящую фамилию, переправить что-нибудь в номере и в серии, вписать якобы свою фамилию. Он сел за столик, разложил все три украденные сегодня паспорта и стал раздумывать – как бы вышло попроще. Но он никогда еще не подделывал документы и хоть кое-что об этом слышал – ничего толком не знал. Пришлось выпить еще немного из розовой чашки. Он посвистывал и разглядывал – имя, отчество, фамилия – все чужое. Мощная, грохочущая музыка лилась по дому. Жмакин взял карандаш и на газете стал подделывать почерк того неизвестного, который заполнял графы паспорта. Ничего не вышло. Он нарисовал чертика, потом сову, потом зайца, почесал карандашом щеку, и два паспорта, предназначенные к отправке владельцам, спрятал в чемодан, а третий, предназначенный к переделке, сунул в карман пиджака. Лестница заскрипела – вошел Женька.

– Переехали? – спросил он.

– А чего ж, – ответил Жмакин.

Женьке было лет четырнадцать-пятнадцать. Он был в красной футболке, в синих брючках и в валенках. Он еще краснел и опускал глаза, но уже выставлял вперед ногу, вскидывал голову и старался смеяться поненатуральнее – каким-то кашляющим басом.

– Может, в шахматы сыграем? – спросил он. Жмакин помолчал. Он все разглядывал Женьку с горечью и с завистью.

– Или в шашки? – упавшим голосом сказал Женька.

– А ты уроки выучил? – вдруг неизвестно почему спросил Жмакин.

– Здравствуйте, – сказал Женька, – а чего я с Морозовым целый день делал?

– Чертей небось гонял, – сказал Жмакин, – хулиганил где-нибудь возле станции?

– И не хулиганил, – покраснев, сказал Женька, – я как раз хорошо учусь.

– А может, как раз плохо?

– Нет.

– Хорошо?

– Да.

Женька опустил голову. Он был явно обижен.

– Пионер?

– Да.

– Что ж вы там, пионеры, вокруг елочки ходите, что ли? – спросил Жмакин.

– Вокруг елочки? – очень удивился Женька. – Почему вокруг елочки?

– А чего ж вам больше делать?

Женька даже не ответил. На секунду он вскинул голубые, удивленные глаза, потом отвернулся. Потом слегка покачал головой. Еще раз взглянул на Жмакина и тихо, но раздельно и твердо сказал:

– А если вы комсомолец, то мне странно, что вы так говорите.

– Я пошутил, – серьезно сказал Жмакин.

– Пошутили?

– Ну конечно, пошутил.

– Раз пошутили, тогда другое дело, – повеселевшим голосом сказал Женька, – может, сыграем в шахматы?

– Сыграем! Тащи.

– А может, вниз пойдем? Там приемник.

– Ну пойдем.

Они сели возле ревущего приемника и сразу же задумались и замолчали, как полагается всем шахматистам.

– Д-да… – порою говорил Жмакин.

– Уж конечно, да, – отвечал Женька. И замолчали.

Финляндия ревела им в уши, потом хлопнула дверь, пришли и хозяин, и гости, – они не слышали и не видели.

– Так, так, так, – говорил Жмакин.

– Да уж, конечно, так, так, так, – отвечал Женька. Он раскраснелся, открытое, розовое, детски-припухлое его лицо покрылось мелкими капельками пота.

– Рокируюсь, – говорил он, раскатисто нажимая на эр.

– Рокируйся, – в тон ему отвечал Жмакин. Только теперь он заметил и окончательно понял, что пришли гости. Они сидели за овальным столом и мирно беседовали в ожидании ужина. Дормидонов был очень велик ростом и очень широк в плечах, и выражение лица у него, как у всех слишком уж рослых людей, было немного виноватое. Лицо у него было розовое, большое, чистое, и над крепкими, суховатыми зубами торчали маленькие колючие усы. Второй гость – Алферыч – был тоже велик ростом, но как-то казался уже складнее, проворнее. В лице у него было что-то очень деловитое и вместе с тем достаточно озорное, так что казалось – он вот-вот выкинет такое коленце, что все просто-таки умрут, а он ничего не выкидывал, наоборот, был очень серьезным, малосмешливым и прилежным человеком.

Гости молчали, говорил и смеялся один Корчмаренко. Он бил ладонью по столу, толкал кулаком в бок Алферыча, подмигивал Дормидонову и, странно вытягивая шею, кричал в кухню:

– Граждане повара, каково там кушание? А из кухни отвечали:

– Сейчас, гости дорогие, сейчас, милые!

Жмакин поднялся, чтобы уйти к себе, но Корчмаренко его не пустил.

– Ничего, ничего, – говорил он, – оставайся. Успеешь отоспаться – молодой еще. Кабы жена была, ну, дело другое.

И смеялся, сотрясая весь дом.

Жмакин тоже присел к овальному столу.

– И пить будем, – сказал Корчмаренко, – и гулять будем, а смерть придет – помирать будем. Верно, Алферыч?

Алферыч взглянул озорными глазами на Жмакина и, вздохнув, сказал:

– Не без этого, Петр Игнатьевич.

Потом Корчмаренко вынес из соседней комнаты скрипку, поколдовал над ней, отвел бороду направо и, взмахнув не без кокетства смычком, сыграл мазурку Венявского. Играл он хорошо, лицо у него сделалось вдруг печальным, большой курносый нос покраснел. Дормидонов слушали удивленно, почти восторженно, Алферыч задумался, выдавливал ногтем на скатерти крестики. Жмакин слушал и жалел почему-то себя. Из кухни вышла Клавдя, дочь Корчмаренки – розовая от жара плиты, миловидная, прислонилась спиной к печке, сразу же заплакала, махнула рукой и ушла.

– Эх, Клавдя, – с грустью сказал Корчмаренко, – сама мужика выгнала и сама жалеет. А мужик непутевый, дурной…

Он вдруг зарычал, как медведь, налился кровью и захохотал.

– Как она его метелкой, – давясь от смеха, говорил он, – и слева, и справа, и опять поперек. А я говорю – правильно, Клавдия! Так и выгнала!

Он вскинул скрипку к плечу, прижал ее бородою и начал играть что-то осторожное, скользящее, легко, бросил наполовине, чихнул и, угрожающе подняв скрипку над головой, пошел в кухню. Через секунду из передней донесся его уговаривающе-рокочущий бас и всхлипывания Клавди, потом слова:

– Ну и пес с ним, коли он такой подлюга, подумаешь, невидаль…

Ужин был обильный, вкусный, веселый. Много пили. Клавдя развеселилась и сидела рядом со Жмакиным; он искоса на нее поглядывал, и каждый раз она ему робко и виновато улыбалась. Пили за хозяина, он смущался, тряс большой, всклокоченной головою и говорил каждый раз одно и то же:

– Чего ж за меня, выпьем за всех.

Говорили про завод, про техника Еремкина, про бюро технического нормирования, про то, что всю фрумкинскую компанию надо с завода гнать в три шеи. Жмакин чокнулся с Клавдией, и они выпили отдельно.

– Ты партийный, – сказал Дормидонов Корчмаренке, – тебе начинать. Поставь вопрос на производственном совещании.

– Тут дело не в партийности, – сказал Корчмаренко, – причем тут партийность. Пожалуйста – выступай!

Они заспорили.

Жмакин вдруг очень удивился, что Корчмаренко партийный.

Пришла старуха с огромным блюдом горячих оладий и села между Жмакиным и Алферычем. Жмакин все больше пьянел. Старуха положила ему на тарелку оладий, сметаны, какой-то рыбы.

– Не могу, наелся, – говорил Жмакин и проводил рукою по горлу, – мерси, не могу.

Но старуха отмахивалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю