Текст книги "Аттестат"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
К Зое мы с Сергеем Никандровичем припожаловали так это часу в начале девятого. Сергей Никандрович пес в плетеночке крольчонка нашего корабельного, Пампушку, который, несмотря на свой немолодой возраст, почему-то все числился у нас крольчонком, а я вел на поводу дворнягу Долдона, и мы с командиром, несомненно, представляли собою странное зрелище.
Шли мы долго и путались сначала по какой-то улице имени Выучейского, потом оказались на Петроградском проспекте, где командир едва не сломал себе ногу в колдобине деревянной мостовой, потом по бревнам, которые хлюпали на болоте, свернули еще в переулок и, наконец, вместе с нашим бродячим зверинцем, вышли к флигелю на задах большого двора, где и проживала «эвакуированная». Так нам обозначила Зою Васильевну девочка, коловшая полено у самого крыльца.
Семейство Гавриловых мы застали в то время, когда и муж и жена купали своих детей в большом корыте, поставленном на стол. В комнате было жарко и парно, двое вымытых детей сидели валетом в кровати и ели кашу из глиняной мисочки, а двое невымытых сидели так же валетом в другой кровати и ничего не ели, а дрались под одеялом ногами. Крепкий мальчик на толстых ногах стоял в корыте, весь облепленный мыльной пеной, и сердито отплевывался, а над ним трудились Зоя и инженер-капитан-лейтенант. Гаврилов при этом говорил, что ему трудно, так как Петр сейчас скользкий и норовит выпасть, а Зоя отвечала, что очень скоро Петр уже не будет скользким и что потерпеть осталось немного. Появление наше с Долдоном произвело эффект разорвавшейся бомбы. Дети запрыгали в кроватях и завизжали. Петр сунулся вперед и только чудом не грохнулся вместе с корытом. Долдон подал голос так, как это он умел делать в открытом море у камбуза, выпрашивая мосол, и поднялась такая веселая и громкая сумятица, что мы даже немного испугались, но тут же выяснили, что сумятица этого типа здесь дело привычное, будничное и что надо только затворить за собой дверь, и тогда вовсе будет хорошо.
Зоя нисколько не была замучена, или зла, или сурово озабочена, как бывают обычно замучены мамаши, имеющие много детей, и не кричала, что «дует», или что «шпарит», пли что «застудится», а стояла веселая у своего корыта и с скребла Петра мочалкой, причем Петр нисколько не ревел и не выл, а только разевал рот и очень редко издавал короткий, скрипящий звук, изобличающий, что ему приходится довольно-таки туго под крепкой мочалкой и что он рад бы кончить всю эту несколько затянувшуюся историю, но что на нет суда нет, и коли надобно, то он свое отмучается.
Вымытому и прополосканному свежей водой из ковшика Петру надели на голову чепчик и посадили на ту кровать, где сидели вы мытые дети. Мы с Гавриловым вынесли корыто и налили в него чистой воды, после чего в чистую воду было пущено следующее дитя. А Петр ел свою кашу, сушился и смотрел на Долдона, который подавал Сергею Никандровичу лапу и гавкал таким окаянным голосом, что в степном шкафчике позвякивали стаканы…
Здесь же по полу бродил Пампушка, подкидывал свой короткий хвостик и вертел носом. Петр смотрел на Пампушку не без интереса, потом, зевая, спросил:
– А он что может?
Сергей Никандрович виновато сказал, что, пожалуй, ничего и не может.
– Глупый? – молвил Петр.
– Да уж вот, брат, каков есть…
После того как дети были вымыты и все после мытья было убрано, Зоя постелила на стол чистую простыню, и вдруг оказался целый ужин, и даже с водочкой, и с квашеной капустой, и с какой-то необыкновенно вкусной жареной рыбкой. И все это накрывалось и делалось не только легко, но с радостью, точно мы были жданными и дорогими гостями, и в то же время без единого сладкого слова, которое могло быть, казалось бы, произнесено в присутствии командира корабли и командира дивизиона. И Зоя при этом все улыбалась своей милой, открытой улыбкой, и ясные глаза ее так и лучились приветливым, добрым светом. Гаврилов, похаживая по комнате с палочкой, помогал ей подавать и убирать, лазал куда-то, в какую-то темную дыру, за капустой, и все было нам весело, смешно, славно в тот вечер. Долдон прилег под стол и ударил хвостом по столу так, что повалилась пустая бутылка, – смешно, Пампушка попробовал съесть бумажку – тоже смешно. И старшие дети, которые еще не спали и никак не хотели спать, тоже смеялись вместе с нами…
Помню, я спросил:
– Зоя, какие же ваши, а какие,…
Опустив глаза, смутившись, она быстро, негромко ответила:
– Это ведь неважно… право… – И еще больше смутилась.
После этого мы с командиром стали ее спрашивать, как ей живется, а она отвечала, улыбаясь глазами, все одно и то же:
– Сейчас очень хорошо. Сейчас прекрасно. Ну, а раньше было иногда, случалось, не очень хорошо. Нет, теперь-то хорошо…
Водочку мы выпили всю до капли, и командир даже подоил бутылочное горлышко и посетовал, что хорошо бы еще по чуть-чуточной, как вдруг нам поставили еще и опять подали капустки, и тертой редьки с луком и с подсолнечным маслом, и картошки, чтобы мы угощались. Понемногу мы все-таки разговорили Зою, и она, сметая пальцами перед собою крошки, ровным голосом, то улыбаясь, то смахивая слезинки с глаз, поведала нам все то, что довелось ей перенести. Я сказал – все – это, конечно, неверно, какое там все, она, разумеется, не рассказала нам и десятой доли пережитого, да ведь, с другой стороны, что тут можно и рассказать?
Рассказывала она долго, и во всем том, что испытала она, взгляд ее умел отыскивать смешное, и, рассказывая смешное, она забавно морщила нос и смеялась так звонко и весело, что, хоть на ее глазах еще поблескивали слезинки, мы не могли не смеяться и вторили ей так, что дрожала вся комната и Долдон рычал под столом.
Было смешно слушать, какой у нее тут сосед, как он противился ее вселению и говорил, жалуясь, что когда пять человек детей, то это уже не семья, а предприятие, и что его квартира – обычная жилплощадь, а вовсе не помещение под предприятие. Уже после того как она вселилась и прописалась, этот ее сосед все писал жалобы на будто бы самоуправство и пространно в этих жалобах указывал, что он научный работник или скорее даже будущий научный работник, что он пишет диссертацию, а дети ему все срывают, так как они катаются на дверях, а двери скрипят, и будто бы ему ответили так:
– Видите ли, товарищ, научили работа, конечно, вещь прекрасная, и мы вас всячески в ваших стремлениях поддерживаем, но ведь еще неизвестно, как там ваша диссертация окажется на защите ее. Так что вы научный работник еще в потенции. А дети – штука реальная.
Рассказывая, Зоя наливала нам чай – очень горячий и крепкий, а когда командир посоветовал поберечь заварку и не заваривать еще, Зоя сказала:
– На всю жизнь все равно не напасешься – так уж лучше одни раз попить, да в свое удовольствие.
– А потом что вы будете пить?
– Клюкву. Ребята очень любят. И шиповник мне подарили. Вот завтра придете, я шиповник заварю, вы увидите, как вкусно…
Мы сидели долго, очень долго, никак не могли себя заставить подняться и уйти, а когда совсем уже собрались, вдруг разговорился командир. С ним это бывало настолько редко, что я от удивления просто выпучил глаза, а он рассказывал и рассказывал свои морские истории, и было видно, что он рассказывает потому, что ему очень хорошо на душе. Зоя слушала, подперев ладонью щеку, и я видел, как ей интересно все, что касалось нашей жизни, и мне самому тоже захотелось говорить, чтобы она послушала и меня, захотелось рассмешить ее, и я принялся говорить.
В тот вечер у Гавриловых разболтался и я вовсю, а потом мы опять Зою выспрашивали и в заключение разговорили Гаврилова. Посмеиваясь по своей манере, он стал нам рассказывать разные штуки про свою жену, а она часто его перебивала, говоря: «…Да ну тебя, ну что вздор-то болтать», – или еще что-либо в этом роде; он же, чтобы она не махала на него рукой, прижал ей ладонь своею к скатерти, вернее к простыне и все рассказывал, как она поднимает ребят…
В начале третьего часа ми встали, и помню, с каким истинным удовольствием я пожал Зоину маленькую шершавую, загрубевшую от тяжелой не женской работы ручку и как мне приятно было эту руку поцеловать.
А немного разомлевший Сергей Никандрович говорил в это время за моей спиною Гаврилову:
– Да, инженер… очень рад я, очень рад. Ну, поправляйся, Евгений Александрович, да пора тебе и домой. Хотя, впрочем, завидую тебе, да. Очень рад. Но ты все-таки того… корабль есть корабль…
На улице командир спохватился насчет Пампушки, но оба мы пришли к выводу, что его брать нельзя. Тогда Сергей Никандрович решил оставить и Долдона, но я этому решительно воспротивился.
– Жрет много? – спросил командир.
– Еще как…
– Жрет он много… – согласился Сергей Никандрович.
В таком роде мы беседовали на обратном пути, пока вдруг командир не остановился и не взял меня за пуговицу тужурки.
– Послушайте, товарищ комдив, – как бы даже с удивлением заговорил он, – послушайте, а вы заметили? Не пихаются, все чинно спокойно, как в кают компании, Заметили?
– И не плюются! – сказал я.
– И не плюются, – подтвердил командир. Еще покрутил мне пуговицу и с грустью сказал: – А мое-то время прошло. Кончилось мое время, дорогой комдив. И не замечал я этого, а сегодня заметил. И пожалел.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Теперь оставим ненадолго семью Гавриловых и вернемся к нашему Татырбеку. В эти дни наш Татырбек влюбился. Процесс этот происходит с большинством людей рано или поздно, но обычно это протекает не с такой силой и не так бурно, как протекала влюбленность у нашего артиллериста.
В некотором роде он ошалел и потерял голову, И сам растерялся до такой степени, что мы с командиром решили – заболел наш Татырбек, надо его лечить, и поделились своими соображениями с доктором нашим корабельным – Левой.
Лева взглянул на нас долгим взглядом и загадочно усмехнулся: будучи близким другом Татырбека, он, несомненно, знал больше, чем мы, но, разумеется, не мог говорить с нами о душевных переживаниях артиллериста.
Работал Татырбек хорошо, лучше, чем: прежде, но часто спрашивал – скоро ли мы наконец уйдем из Архангельска, и жаловался, что здесь он не может нормально себя чувствовать.
А мы не уходили. Нам предстоял ремонт.
Однажды Татырбек довольно изрядно выпил, и у меня с ним был крупный разговор. Крупный, крутой и неприятный. Очень неприятно «фитилять» хорошего человека, но иногда без этого не обойтись.
Татырбек молчал, не оправдывался, не говорил лишних, не мужских слов. Стоял понурившись, а в заключение произнес полную несообразность:
– Прошу направить меня в морскую пехоту. Я искуплю свою вину, товарищ капитан второго ранга. И свой позор я смою кровью.
Иногда, очень волнуясь, он произносил вот такие красивые фразы.
Сергей Никандрович очень рассердился именно на эту фразу. И помощник тоже рассердился.
– Подумаешь, герой! – сказал командир. – В морскую пехоту его направить. Один он такой нашелся. Там люди без всяких проступков дерутся, а он набезобразничал и думает… Что вы думаете? А?
– Я ничего не думаю, – сказал Татырбек, – я очень виноват, товарищ капитан третьего ранга.
Распекли мы его сильно, а через несколько дней наш артиллерист вдруг расцвел и таким стал веселым и счастливым, как никогда раньше. В это самое время Лева – доктор наш – нам и поведал, что Татырбек влюбился и дела его были очень плохи, потому что там еще был какой-то майор войск связи, в том госпитале, где сестрой служила Татырбекова девушка, но теперь все это с майором кончилось, она даже с ним рассорилась и согласилась выйти замуж за Татырбека.
Прежнюю тоску с артиллериста нашего сняло как рукой: он перестал натыкаться на мебель, не глядел больше в одну точку, стал ровнее, спокойнее, веселее. И как только было у него свободное время, уходил с корабля, чем, разумеется, сердил Сергея Никандровича.
Мы отремонтировались, ушли, вновь пришли, Весна была в полном разгаре, дни стояли погожие, теплые, солнце грело вовсю, и вот в такой теплый вечер была сыграна свадьба нашего артиллериста, Женился он на маленькой блондиночке, розовой, молчаливой, настоящей поморке. Даже говорила она, цокая, и при этом, когда смеялась, то закрывала рот рукою. Но была из тех, кто за словом в карман не полезет и за себя в случае чего постоит. Когда мы возвращались со свадьбы, то командир говорил;
– Чрезвычайно интересно, что у них родится: север и юг соединились в браке, теперь, товарищ комдив, будем ждать. Я думаю, что черненькое родится. Как, доктор, по-научному – черненькое или беленькое?
Да, тогда смеялись. А лотом, когда все это случилось с Татырбеком, странно было, что в тот вечер смеялись…
Хороший был вечер: ясный, совершенно прозрачный воздух, светло, тихо, и каждый звук слышен далеко-далеко. Небо розовое, Двина спокойная, широченная…
Вот так и женился наш Татырбек. Потом мне рассказывали, что на свадьбе Зоя ему сказала, чтобы он взял свой денежный аттестат, потому что это просто глупо, Татырбек ей ответил:
– Пускай ваш муж, дорогая Зоечка, свой аттестат возьмет там, где он его держит, тогда я свой возьму. И пускай мне справку представит с печатью. – Захохотал и спросил: – Что? Здорово я вас срезал? А? Невозможно ответить?
Ответить было действительно трудно.
Между тем про Зою я узнавал почти ежедневно, когда мы заходили в Архангельск, какие-либо новости.
Например, я узнал, что Зоя познакомилась с женой нашего комендора Дусей Шняковой в какой-то очереди, когда они стояли за соленой пикшей, и тут же, в очереди, Дуся поведала Зое какие-то свои огорчения. Ей чего-то не давали, что давать должны были несомненно, и Зоя, которая при всей своей внешней тихости была вовсе не такой уж тихой, научила Дусю, что и как надо делать, Но Дуся была слишком уж тихой, и, когда где-то там у нее спросили пропуск, она испугалась и не пошла выписывать пропуск, а попросту возвратилась домой. Через пару дней Зоя в очереди за подсолнечным маслом еще повстречала Дусю и, узнав, что та испугалась пропуска, рассердилась на нее и велела идти обязательно. А если ей в чем откажут, то пусть Дуся придет к Зое домой, и уж Зоя доведет дело до конца.
Дусе отказали. Вообще дело было темное, Шняков подозревал, что чрезмерно робкая Дуся и не дошла туда, куда шла, а на полпути заробела вовсе и решила сказать Зое, что она не смогла дойти. Кто такая Зоя Васильевна, она, конечно, толком не знала и немножко удивилась, увидев пять человек детей мал мала меньше.
– Ну что ж, – сказала Зоя Васильевна, – я схожу, а вы тут посидите с ребятней.
И пошла. Ходила она долго, часа три, потом возвратилась, велела Дусе ждать еще, накормила свою ораву и убежала дальше. На щеках у нее горели красные пятна, но она была такой же ровной и спокойной, как обычно.
В этот день она дошла до военно-морской прокуратуры. Прокурор, немолодой уже человек, внимательно выслушал Зою и спросил:
– А вы, собственно, кто такая будете?
– Я жена инженер-капитан-лейтенанта Гаврилова.
– Жена? И это ваше основное занятие?
– В данное время – да.
Прокурор покачал седеющей головой, потом еще раз спросил:
– А работать не собираетесь?
– Нет.
– Что ж так? Или это у вас вроде частной практики адвокатской – вот ко мне и пришли. Разве Дуся не могла сама прийти? Не работаете, барыня, а времени хоть отбавляй, нехорошо.
Зое кровь кинулась в лицо.
– Я не могу работать, – молвила она, – потому что у меня пять человек детей, старшему из которых седьмой год. Мне кажется – это достаточно веские причины.
Прокурор молчал и смотрел на Зою удивленными глазами.
– Интересно, – наконец сказал он, – сколько же вам самой годков?
– Двадцать четыре.
– Когда же вы успели…
– А у меня все двойняшки, – не сморгнув, заявила Зоя.
Прокурор наморщил лоб, что то вспоминая, вспомнил и произнес:
– Вот и врете. Я про нас слышал. Половина ребят у вас чужих.
– Да, – опять-таки, не сморгнув, согласилась Зоя, – два с половиной мои, а другие два с половиной чужие.
– Ну, не сердитесь, – сказал прокурор, – я ошибся немного, Я очень этих дамочек не люблю, которые ходят на торгующую сеть жаловаться. Надоели. А вы дело другое. Так как он вам сказал: у вас одни законы, а у нас другие?
– Совершенно верно.
– Это неправильно он сказал, – произнес прокурор, – неправильно. У нас законы у всех одни – советские. Мы этого грубияна поставим на место, и карточку ей для старухи выпишут.
– Когда выпишут? – спросила Зоя.
– Ну… завтра выпишут.
– Это точно?
– Однако вы… энергичная особа.
– У меня, товарищ майор, как вам известно, – сказала Зоя, – пять ртов. И неэнергичной быть нельзя. Слишком большая роскошь быть неэнергичной.
– И говорите хорошо. Шли бы на юридический.
– Нет, зачем. Я медицинский институт бросила, уж его лучше закончу.
Прокурор покачал головой и на прощание сказал:
– Заходите, коли что. И не сердитесь.
Зоя ушла. А прокурор снял телефонную трубку и таким тоном заговорил с тем «дядечкой», на которого жаловалась Дуся, что «дядечка» сразу же понес Дусе на квартиру нужную ей справку. Самой Дуси не было дома, она еще сидела у Зои, а старая бабка испугалась сердитого «дядечки» и долго его благодарила. Представляете себе удивление и восторг Дуси, когда, возвратись домой, она обнаружила то, чего так долго не могла добиться.
С этого случая среди матросских жен дивизиона, проживающих на Кузнечихе, на Быку, в Соломбале, на Мхах и на проспектах Архангельска, загремела слава Зон Васильевны. Чуть что у кого не ладилось – шли к Зое. Одна услышала, что ее «мужик» гуляет в Мурманске, – к Зое. Другая собралась рожать, но наступила на живого лягушонка и испугалась, и вот уже по ее исчислению запаздывает рожать – к Зое. У третьей налог за дом неправильно высчитали – к Зое. У четвертой ребенок засунул ночью в ухо три копейки – ночью же к Зое.
Зоя, налив в ухо масло, вытаскивала три копейки, насчет лягушки держалась того мнения, что лягушка вреда принести не может, по поводу матроса, который якобы гуляет в Мурманске с какой-то крашеной халявой, обещала выяснить и действительно написала помощнику по политчасти короткое письмо, нельзя ли воздействовать на парня: дома ребенок, хорошая жена, Как же так? На пария воздействовали. Несколько дней он молчал. Собираясь с мыслями, угрюмо думал в кубрике, потом написал жене письмо, где так себя ругал и так превозносил кротость своей супруги, что матросские жены рыдали навзрыд, слушая, как Зоя с пафосом читала у себя в кухне клятвы и заверения провинившегося мужа, а инвалид старшина Достопамятнов, который тоже изредка навещал Зою, только крякал и изредка говорил:
– От дает ума альбатрос морей. От даст ума…
И нельзя было понять, осуждает Достопамятнов «альбатроса морей» или сочувствует ему.
Зоя читала, матросские жены вытирали слезы, и всем было ясно, что эта маленькая драма военного времени уже кончилась, все были довольны и говорили неумолимой Еле:
– Ты уже напиши ему, Еля.
– Парень вот как переживает…
– Ты его не мучай понапрасну…
И непонятно крякал инвалид Достопамятнов:
– Да уж, переживает…
Еля вытирала концами головного платка красные, наплаканные глаза и говорила:
– Больно надо. Вот еще. Таких-то ласковых полна улица, только посвисти.
А безрукий Достопамятнов говорил, грозя искусственной ладонью, одетой в перчатку:
– Ты брось выламываться, когда люди советуют. Вон чего Зоя Васильевна предполагает, так и выполняй. А не то Жора, знаешь? Пойдет еще раз на танцы, тогда наплачешься. Правильно я говорю, Зоя Васильевна?
– Пожалуй, правильно, – сказала Зоя, – написать надо.
– О! – крикнул Достопамятнов. – Я что? Я, брат, старый матрос, знаю, какой чай на клотике пьют. Садись, да пиши Жоре, да сними свою Инну на фотографию, да фотографию пускай она и на надпишет сама – папочке от Ноночки, папуся, приезжай к нам. Вот так…
– Ноне два года, – сказала Зоя, – вы, Прохор Эрастович, что-то не то говорите.
– И очень даже то. Я левой рукой каракулями подпишу за Нону, а он там с пылу с жару и не разберет ничего – два года или десять.
Еля опять всхлипнула и опять сказала:
– Больно надо. Провались он.
Потом все вместе писали раскаявшемуся Жоре-альбатросу письмо и очень горячились, и Достопамятнов даже обиделся, что его не слушают, и даже пошел было к двери, но его перехватили и послушались. Он опять сел и сказал загадочно:
– То-то! Я знаю такое, чего вам никогда не узнать. Я все прошел и про жизнь имею настоящее понятие.
И полез доставать из печки печеную картошку, которую потом все ели с солью и обсуждали новые дела насчет того, что надо обязательно посадить картошки, и турнепсу, и моркови, и редьки. Хорошо бы капусты тоже. И потом ее засолить. А осенью надо всем собираться кучей и ездить за грибами и потом их сушить – очень хорошо. С грибами и картошкой зима будет не тяжела, зиму пережить – там наши с победой придут. Придут с победой, с орденами, вот будет день, когда матросы придут…
Так говорили все, а вдова погибшего старшины Евсеева плакала, отвернувшись к печке, незаметно стирала пальцами слезы со щек и жалась к Зое, которая сидела рядом с ней, поглаживала ее по худенькому плечу и тихо пела вместе со всеми, тихо-тихо, чтобы но разбудить детей.
А всего сильней желаю и тебе, товарищ мой,
Чтоб со скорою победой возвратился ты домой…
Все пели, и, казалось, никто не замечал, как Зоя наклоняется к Лизе Евсеевой и совсем тихо, шепотом, говорит:
– Ничего, Лизочка. Ничего. Ты плачь. Плачь и думай: он умер за Родину, героем. За нас за всех умер. Что ж делать, когда такое несчастье. Ты всегда думай только, каким он был героем…