Текст книги "Аттестат"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Юрий Герман
Аттестат
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В дни нынешней войны я командовал дивизионом кораблей, на одном из которых служил инженер-капитан-лейтенант Гаврилов Евгений Александрович. Молодость моя прошла на Балтике, и я отлично знал не только самого Гаврилова, но и супругу его – Зою Васильевну.
Помню, лет десять назад гулял я у Гаврилова на свадьбе и хорошо помню, что меня еще тогда удивила торжественность, г которой молодые справляли свою запись в отделе регистрации актов гражданского состоянии гак, кажется, называлось это самое учреждение. Но мне тогда чрезвычайно понравилась эта торжественность, и взволнованность, и некоторая напряженность. Молодые сделались от всего ими пережитого как бы несколько одеревеневшими, оба улыбались и крепко держали друг друга за руки, точно дети.
Я хорошо помню осенний вечер в Кронштадте, темный, дождливый. Знаете ли, в самой непогоде на Балтике есть некоторая уютность. Я шел тогда со свадьбы по этой непогоде и думал: как это, однако, приятно у них, ладно, серьезно. Действительно, видишь, что событие произошло немаловажное, не так себе, не ерунда, которая сегодня обозначается в отделе брака, а послезавтра в отделе разводов. Тут уж действительно брак. Свадьба. Любовь, так сказать, до гробовой доски.
Был я тогда настолько молод, что о гробовых досках сите не задумывался, а тут подумал, и в истинном смысле слова подумал: понравилась мне свадьба, поправилась молодая, наливка понравилась, которую пили, и фраза эта самая книжная поправилась: «До гробовой доски».
Иду, посвистываю, дождик мне плащ и фуражку мочит, светятся окна в Кронштадте, и настроение у меня отличное: правда, грустное несколько, наверное, я тогда Гаврилову завидовал, но и празднично на сердце – это у меня всегда так, когда очень хороших людей повидаешь.
Пришел домой, на квартиру, сел, помню, за стол и написал толстым канцелярским красным карандашом: «До гробовой доски».
А потом смешно самому стало.
Вскоре после свадьбы Гаврилова перевели на Черноморский флот, и жена его уехала вместе с ним. Обоих супругов я потерял из виду надолго, но сведения до меня о жизни их доходили часто: родился у них мальчик – живет хорошо, родилась девочка – живет хорошо, еще мальчик родился – тоже все нормально. Ну, коли хорошо, так и ладно, о чем тут еще говорить.
Мы переписываемся редко. Друзей много, на всех морях друзья есть, куда ни приедешь – уже бегут: а, здорово, да как, да что, да где тот-то, а что с тем-то. Если со всеми переписываться, то никакой бумаги не хватит. А если с кем-нибудь на выбор – обиды пойдут: этому написал, а мне не написал. Поэтому я взял себе за правило регулярной переписки ни с кем не вести, а если писать, только по делу. Ну, а так как с Гавриловым у меня никаких дел не было, то и писать мы друг другу не писали. Знали, что живы и что здоровы, – и то ладно.
Как-то, только что мы из похода возвратились – уже это в нынешнюю войну было, в самом начале, стоим в базе, – я в трусах иду из душа к себе в каюту, мечтаю часок поспать, вдруг вижу, знакомый командир стоит в коридоре. Пригляделся – Гаврилов. Обнялись, поцеловались, сели у меня в салоне чай пить. Назначен ко мне в дивизион Гаврилов, и не пойму, доволен или недоволен. Да и вообще не такой он, каким был раньше, – тяжелее словно бы стал, угрюмее, смотрит исподлобья, говорит совсем мало.
Только мы друзей перебрали – кто где, кто жив, а кто погиб, я, естественно, спрашиваю, как дети да Зоя как. Он на меня сбоку посмотрел, руки потер ладонь о ладонь и отвечает:
– Зои нет.
– Как так нет? Что ты такое говоришь?
– То, – отвечает, – и говорю. Нету Зои.
– Где же она? Развелись, что ли? Как это так, чтобы ее не было?
Он опять свое:
– Нет ее, пропала. И дети пропали, Поехала к родственникам в Белоруссию за пять дней до войны, И все.
Я молчу. И он молчит. Есть случаи, когда нечего говорить. И никаких утешительных слов из себя выдавить не могу. Он отвернулся, руки потирает, на меня не смотрит. Я возьми и ляпни:
– Ничего, Евгений, все на свете бывает.
Он оглянулся, и такое у него лицо сделалось, что долго я это его выражение не мог забыть.
– То есть как, – спрашивает, – ничего? Что ты этим хочешь сказать? И что это значит «все бывает»? Я моряк военный и присягу давал, а то бы застрелился, и вся недолга. Мне без нее никакой жизни нет и быть не может. Потому больше этот вопрос затрагивать не будем.
Ну, больше и не затрагивали. Конечно, можно тут всякие антимонии развести насчет того, что, дескать, по не имеет человек права стреляться, и насчет того, что его политко-моральное состояние на невысоком уровне, затейников там к нему подослать – два притопа, три прихлопа. Все это, разумеется, вздор, И дело здесь вот в той самой штуке, которая мне тогда в голову пришла, когда я у них не на свадьбе гулял: до гробовой доски. Зоя это не просто женщина в его жизни была, с которой вышел у него романчик и от которого народились дети, а Зоя эта, с ее курносеньким носом и, на мой взгляд, ничем по выдающейся внешностью, обычная такая, знаете, девушка с Васильевского острова – не то чтобы вовсе брюнетка и ни то чтобы шатенка, нос и не греческий и не римский, губы не кораллы, глаза не какие-нибудь там с поволокой и ходит так, немножко с перевалочкой, но столько в ней простоты, ласковости, женственности, такая какая-то у нее улыбка сердечная и такой от нее порядочностью и чистотой веет, что это, конечно, забыть нельзя, если уж повезло тебе на такую жену.
Что говорить, я ей человек мало знакомый и не слитном много ее видел, но эту ночь после разговора с Гавриловым проспал я очень неважно. Это я. Так как же тогда ему? Что у него там в сердце кипело круглыми сутками? Что он чувствовал? Какие были у него переживания?
Военные люди, моряки, профессия которых – война, не очень-то много беседуют друг с другом о своих переживаниях. Если кто переживает, то лучше его беседами насчет его переживаний не растравлять. Ничего хорошего на моей памяти из таких, бесед не происходило. Лучше молчи. Перекипит внутри себя, уляжется у него там, со временем легче станет – так я думал, и решили мы с командиром корабля и с помощником, который, как вам известно, по некоторым образом хозяин в кают-компании, решили мы просить командиров при Гаврилове по возможности от разговоров на семейные темы воздержаться. Так и сделали. Ну, они, конечно, с готовностью, народ молодой, сердца открытые, да и несчастье гавриловское всем близко, у всех болит и саднит.
В кают-компании, короче говоря, его ничто не царапало. А работы инженеру корабельному столько, что досуга у него вовсе никакого не оставалось. Какой досуг у БЧ-V на корабле во время войны? Да еще у нас, на севере? Да еще зимой?
Работником Гаврилов смолоду был первостатейным, и я всегда про него думал хорошо, но полностью оценил только после одной операции, когда безотказные механизмы корабля помогли нам не только выполнить задание командования, но еще нанести серьезный урон противнику.
Флагманский механик после осмотра вышедших из боя кораблей моего дивизиона, помню, покачал своей лысой головой, почмокал языком и объявил:
– Да, командир, отберу и у вас вашего инженера. Это золотой человек. Наградили его или нет?
На следующий день я Гаврилова представил, и почти тотчас же начальство подписало. И тут вот произошла эта самая пакостная история, о которой даже сейчас противно вспоминать. Очень неприятно, но ничего не поделаешь.
Как раз, когда прислали мне наградной лист гавриловский, находился у меня начфин с каким-то делом, не помню уж с каким. Я при нем выразил радость, что вот-де подписано, награжден наш механик, приятно ему, дескать, будет, что недавно сравнительно к нам прибыл, а мы его работу оценили. Начфин все это выслушал, покивал головой, потом и говорит:
– Одно к одному. И жена молодая, и награждение. Я даже не понял, И отвечаю:
– При чем тут жена молодая? Это ведь Гаврилов, инженер-капитан наш.
Начфин опять кивает.
– Ну да, – говорит, – как же. Именно он.
«Вот тебе и до гробовой доски», – думаю. Даже дыхание у меня перехватило.
– Путаете, – говорю, – вы, лейтенант. Но может этого быть.
А он посмеивается и разъясняет:
– Да что вы, товарищ капитан третьего ранга. Точно я вам докладываю. Давеча заходит инженер-капитан-лейтенант и просит меня, чтобы я его денежный аттестат некой гражданке Антроповой О. И. перевел, И немедленно. А я, ничего не думавши, просто так, шуточкой, спрашиваю; но женились ли, дескать, Евгений Александрович, тогда поздравляю со вступлением в брак. Представляете себе, товарищ комдив, вдруг он на меня как выщерится. «Какое, – отвечает, – ваше дело! Ну, женился, так что? Ваше дело мое поручение выполнить!» И к двери… А лицо у самого все пошло красными пятнами.
Вот какую историю преподнес мне мой начфин.
Я сам не женат, но, знаете ли, тут просто обомлел. Что ж это, думаю, делается. Ведь Гаврилов даже не знает – жива Зоя или нет. А если жива?
И когда же он жениться успел? Проездом с флота на фронт? Остановку сделал и женился?
А мы-то, дураки, тут чуткость разводим, туда-сюда, разговоров напустили полный корабль, при Гаврилове о женах не говори, при Гаврилове детей не вспоминай, при Гаврилове то, при Гаврилове сё. Вот, думаю, в тихом омуте черти водятся.
Ужасно было неприятно.
До отвращения просто.
И не верится, но, с другой стороны, сам же сказал. Я опять у начфина переспрашиваю, он опять мне всю историю в точности пересказывает.
А через день пошло между всеми на корабле:
– Гаврилов женился.
– Успел, когда с Черного к нам ехал.
– Оторвал номер инженер.
А начхоз наш возьми да и спроси:
– Вы что ж, товарищ инженер-капитан-лейтенант, женились и даже нам не рассказали? Разрешите поздравить?
Гаврнлов весь вспыхнул и отвечает:
– Поздравляйте, если вам угодно.
Встал и ушел, даже шахматы рассыпал.
Причем все ведь знают, что у него трое детей и жена где-то мучаются. А может быть и погибают или уже погибли.
Отношение к Гаврилову сразу переменилось. И так вышло, что с награждением его почти никто не поздравил. А он с этого дня в кают-компании совершенно перестал бывать, и если у него часок выдается, то он все у себя в каюте сидит с книжкой, или с таблицами, или еще с чем-то и работает. Сух со всеми до предела, но корректен, ничего сказать нельзя. Ни в Дом Флота, ни в кино – никуда не ходит. Заперся сам в себя и ни с кем в близкие отношения не вступает. А меня это, понимаете ли, злит. Никогда у нас таких историй не было, И решил я с ним объясниться.
Приглашаю к себе, он является.
Спрашиваю:
– Чем объяснить ваше поведение по отношению к вашим товарищам офицерам?
Молчит.
– Не желаете отвечать?
Молчит.
– Вы демонстрируете свое нежелание общаться с коллективом офицеров. Вы, по всей вероятности, обижены на офицеров. В чем дело?
Опустил голову, молвит. Я продолжаю:
– Мне кажется, что вам чувствовать себя обиженным, по меньшей мере, странно. Вы пожинаете плоды поступка, совершенного вами. Подумайте о том, что я вам сказал, и перемените свое поведение. Так на корабле не живут.
Еще ниже опустил голову. Сам, знаете ли, бледный, худой, глаза печальные. Мне его и жалко почему-то, и злость разбирает.
«Эх, – думаю, – Зоя Васильевна, Зоя Васильевна! Вот он, твой-то. Обменял тебя на какую-то Антропову О. Н., и все дела».
И представляется мне эта самая Антропова с перманентом, окрашенным перекисью, и с выщипанными бровями.
А Гаврилов между тем спрашивает:
– Разрешите быть свободным?
Я совершенно вскипел от его тона. Тон сухой, враждебный, гордый. Я спрашиваю, глупость, конечно, до сих пор стыдно, как вспомню. Взял и спросил:
– По крайней мере, на ком вы изволили жениться?
Он на меня посмотрел свои ми спокойными, грустными глазами и, знаете, вдруг усмехнулся. И, ничего не объяснял, вдруг говорит такую фразу:
– Я полагаю, Павел Петрович, что никого весь этот вздор касаться не может.
Представляете? Еще вздором называет. Неприятный произошел разговор. Я повысил голос, он покраснел. Так, ничего не добившись, я его отпустил.
И все осталось по-прежнему.
Работает прекрасно, сам выбрит, спокоен, корректен. Ни с кем ни слова.
Так мы и жили какое-то количество времени.
Пошли мы конвоировать транспорты и наскочили на немцев. Пощелкали их, немного и нам досталось. В горячке боя я не знал, что и как с людьми. Держал я свой флаг не на том корабле, где служил Гаврилов, и только по окончании боя мне доложили, что в числе восьми раненых имеется и инженер-капитан-лейтенант Гаврилов, ранен он был не очень тяжело, но испытывал, как мне позже сказал врач, тяжкие страдания. Держался же по-прежнему сухо и гордо…
И ведь при всех своих качествах человеческих такая неказистая фигура: нос картошкой, волосы ежиком серенького цвета, да и сам безо всякого внешнего блеска…
Ну, эвакуировали мы своих раненых в госпиталь, поговорили немножко в кают-компании про Гаврилова, что все-таки он молодец, несмотря даже на эту свою «штуку», которую он оторвал, а на следующий вечер и произошла эта история.
Выходит к ужину в кают-компанию наш командир корабля Сергей Никандрович, человек уже не первой молодости, спокойный мужчина, и заявляет, что мы все очень виноваты. У самого в руке письмо.
Письмо он читает вслух.
От кого же это письмо? И кому? Оно от О. Н. Антроповой и адресовано командиру части, в которой служит Гаврилов.
Что же написано в этом письме?
В этом письмо написано, что Антропова О. И. жена капитана третьего ранга такого-то, погибшего при выполнении служебного задании, вот уже столько-то времени получает от Гаврилова Е. А. такую-то сумму денег по аттестату. Гаврилова Е. А. она никогда не видела в глаза, но вспоминает, что фамилию Гаврилов она слышала от своего покойного мужа, – они с мужем будто начинали войну вместе. В самом начале войны она, Антропова, взяла к себе мальчика Алика, мать которого погибла, а отец неизвестно где. Алика этого она воспитывает, и вот товарищ Гаврилов присылает ей деньги и ничего не пишет, кроме одной открытки, где было сказано, что пусть деньги идут на мальчика. И больше ничего. Так вот она, Антропова, эта самая, благодарит товарища своего мужа за внимание и за хорошее его сердце и просит командира части, где служит Гаврилов, воздействовать на него в том смысле, что она сама врач – человек, зарабатывающий достаточно, и что она может поднять Алика без этой помощи, которая, наверное, обременительна самому Гаврилову. И никогда она не забудет и пр. и т. д. – все то, что пишут женщины, когда они растроганы, и, главное, она очень счастлива, что может отблагодарить хоть в письме такого начальника, у которого «растут такие офицеры, как Гаврилов».
Представляете себе, что мы все испытывали, когда Сергей Никандрович читал это письмо,
ГЛАВА ВТОРАЯ
Разумеется, после всего случившегося я пошел в наш базовый госпиталь, не затем, конечно, чтобы извиняться перед Гавриловым, потому что он и сам достаточно глупо себя вел в этой истории с аттестатом, но затем, чтобы упростить наши с ним отношения, да и не столько мои с ним, сколько его со всей нашей кают-компанией.
Прибыл я в госпиталь, получил разрешение посетить нашего инженера, выдали мне халат-маломерок, и отправился я искать палату двадцать три. Нашел. Лежит мой Гаврилов – тихий, худой, по глаза счастливые. С чего, думаю, такая перемена? Не может же он знать, что мы от Антроповой письмо получили, И даже если знает, то чему же тут особенно радоваться.
Сижу, рассказываю всякие дела наши корабельные. Но чувствую, что он меня не слушает, думая о чем-то своем. И внезапно говорит:
– Товарищ капитан третьего ранга, Зоя моя нашлась.
– Как, – говорю, – нашлась?
– Да так, – отвечает, – нашлась, и все тут. Мне еще самому толком непонятно, как, но факт таков, что нашлась. И дети нашлись.
Развернул письмо и читает вслух, с выражением, Ну, само собою, очень разволновался. Начали мы говорить с ним вперебивку, как сейчас надобно поступать, куда ее с детьми везти, где устраивать. Она у немцев не была, но болела долго, а потом попала в какой-то эшелон случайный и очутилась в Архангельске…
И опять Гаврилов читает из письма цитаты. Я слушаю и только глазами моргаю. Дело в том, что Зоя к своим трем еще чужих двух детей взяла. Она когда из Белоруссии уезжала, то они там под бомбежку попали, и соседка Зоина, какого-то командира жена, погибла. Вот Зоя и повезла с собою этих двух детей…
В это мое свидание с Гавриловым я ни о чем больше не говорил, никакие детали не уточнял. Он был слишком занят письмом Зои, для того чтобы думать о том, как мы все чувствуем себя перед ним. А мне не очень хотелось возвращаться к нашей общей вине перед Гавриловым.
Наутро ушли мы на обстрел берегов противника, и только дня через три-четыре наступил, наконец, такой час, когда командиры могли по-настоящему вымыться, побриться, погладиться и в свое удовольствие посидеть за стаканом чаю в кают-компании. Естественно, зашла речь о Гаврилове, о том, что надобно его завтра навестить, Я тут и говорю:
– Кстати, слышали, что он жену нашел? Вернее, она его.
Разумеется, полный переполох и кавардак. Как, да что, да где, Я рассказал что знал. Начфин тоже сидит, слушает, ладошку к уху приставил. И, выслушав, спрашивает:
– Как вы думаете, товарищ комдив, разрешите вашим мнением поинтересоваться, что теперь будет с той гражданкой, которой он деньги переводил на ее сироту? Ведь как-то неловко будет ему прекратить свою помощь. А?
За столом тихо стало. Все эту историю знают, и всем интересно, Я сижу, думаю, Потом говорю:
– Прекратить придется, потому что своих у него теперь ртов вроде бы шесть штук.
Совсем тихо стало. Я покуриваю, думаю, как же действительно быть. И чувствую, что кто-то на меня неотрывно смотрит. Поднимаю глаза – действительно Татырбек смотрит. Дагестанец он, лейтенант, артиллерист БЧ-II. Молодой и удивительно славный парень, но мучились мы с его характером парадно. Увлекающийся, темперамент страстный, энергия колоссальная, обламывать приходилось его безжалостно – вводили, так сказать, в рамки и нормативы. Сколько у меня из-за него неприятностей было, словами не передать. Мы для учебных стрельб имеем ограниченное количество снарядов, но не было у нас такого случая, чтобы наш артиллерист на стрельбах уложился в это количество. Каждый раз одно и то же: увлечется, глаза засверкают и хрипит:
– Пускай меня расстреляют, давай еще…
А мы с командиром буквально седеем.
В бою же офицер хоть и горячий, но блистательный. Храбрости абсолютной и безукоризненный, точный, понятливый, гибкий и товарищ к тому же замечательный. Резковат немного и прямодушен, но это всегда в конечном счете на пользу. На бригаде его и любят и уважают.
…Чувствую я, что на меня смотрят, и вижу, что черные глаза нашего Татырбека но просто смотрит на меня, а сверлят, как буравами ввинчиваются. Я улыбнулся и спрашиваю:
– Что, лейтенант?
– Позвольте, – говорит, – товарищ комдив, с вамп не согласиться. Не могу, – говорит, – согласиться. Расстреляйте – не соглашусь.
– Зачем же, – отвечаю, – крайности, Татырбек. Не нужны крайности. Не собираюсь я вас расстреливать. Но мотивируйте свое мнение. Я ведь говорю – шесть ртов. Их кормить надо. А вы что можете сказать?
Он молчит, жжет меня свои ми главами, В кают-компании тишина, даже вестовые замерли, не двигаются, забыли и про чай.
– Не могу мотивировать, – отвечает мой лейтенант.
– Почему?
– И неправильное это слово – «мотивировать», Мотив – это музыка. А музыку разве словами изложить можно? Так и здесь, товарищ комдив, Что сердце думает, то голова не решает. Прошу извинения, что глупо говорю.
– Не понимаю, – говорю, – лейтенант, ход ваших мыслей. Неясно мне, куда вы гнете. Может ли Гаврилов оставить без помощи свою семью?
Говорю я это, а сам догадываюсь, что хочет сказать Татырбек. Припираю его, так сказать, к стене. Пусть до конца выскажется.
Вижу, многие на своих местах ерзают. И доктор наш корабельный, и младший штурман Виточка. Ерзать-то ерзают, а сказать неловко. Отрубил все-таки Татырбек.
– Прошу, – говорит, – разрешения, товарищ комдив и товарищ командир, перевести свой аттестат семье нашего общего товарища Гаврилова. Я холостой, никому помогать не должен.
Сказал и весь потом покрылся. Доктор за ним:
– Я тоже холостой, а поскольку жена Гаврилов а взяла двоих детей и поднимает их, считаю свои м нравственным долгом…
Он у нас – доктор наш – любил такие слова подпускать…
Еще не кончил, как Виточка взялся:
– В таком случае я ничем не хуже, и если вопрос так поставлен, то можно его и заострить…
Этот с комсомольской работы в училище пошел.
Я всех выслушал, перекинулся несколькими словами с командиром, и решили мы… разрешить всем троим перевести их денежные аттестаты семье Гаврилова. Не полностью, конечно, процентов по двадцать пять-тридцать, не больше, но все-таки разрешили, потому что не разрешить было нельзя, Здесь дело шло, конечно, не о деньгах, а о гораздо большем, чем деньги. И не понять это мы не могли.
Между тем Гаврилов наш болел, и ни как не выписывали его из госпиталя. Мне врач пояснил, что у него «фибули» не гранулировалась и что из-за этой «фибули» он его не выпускает. Впрочем, врач заявил, что это переходящее и что Гаврилова он скоро выпишет, но не на корабли дивизиона, а в отпуск, чтобы тот мог как следует отдохнуть с семьей, которая будет для него лучше любого санатория.
В одном из своих писем Зоя известила Гаврилова, что некие командиры, фамилии которых ей ничего не говорят, перевели ей свои денежные аттестаты. Тут же следовало перечисление фамилии. Но по тону письма чувствовалось, что Зоя этой историей нисколько не удивлена, да и Гаврилов сказал мне об этом без всякой решительно тенденции – просто довел до моего сведения.
Я промолчал, что я мог сказать?
Черев несколько дней, «фибули», наконец, загранулировалась и Гаврилова выписали из госпиталя, а еще через несколько дней мы провожали ого с корабля домой, в отпуск.
День был весенний, погожий, а у нас хоть виноград и ананасы не дозревают, и даже далеко не дозревают, но если кто к северу пристрастился, то красоту для себя найдет удивительную: скалы, сопки так называемые, в снегу, из-под снега как бы краснеют, бордовые такие тона, все это, большое, крутое, обрывистое, сотворено безо всякой экономии – обширное, и вся обширность каменных громад отражается в воде. Снега под солнцем блестят, бордовые тона так и режут глаза, неба – уймище, и нежный цвет – едва голубеют небеса, ветерок; едва ходит, и чайки орут. И корабли! Корабль для человека свойского, который в нем понимает, очень красив, а на соответствующем пейзаже – заглядишься. Тут корабли и такие и эдакие: и охотник со свистками да с лихостью швартуется, и катерок бежит, и лидер у стенки показывает свою солидность, что он, дескать, не какой-нибудь такой всякий, он – лидер, одно слово что значит, с ним не шути. Тут же неподалеку и коробочки какие-то дремлют, поколыхиваются, и хоть коробочка маленькая, с самоварной трубою, но и она знает, что но случаю войны причислена к почетному делу, в кубовый цвет окрашена и старается все приличия соблюдать, держать себя в рамках, чтобы над ней матросы с настоящего корабля не смеялись, а уважали в ней ее старательность и трудолюбие…
Вот в такой-то день мы и провожали инженера к его Зое.
Постояли с ним у трапа, пока катер подошел, прицепился багром, чемодан ему спустили, а после и Гаврилову помогли сойти. Тут и Татырбек выскочил из каюты, спал он после вахты, и Лева-доктор появился, и еще кое-кто из товарищей наших. И все с подарками. Но какие от нас подарки? Все больше зубная паста да одеколон под названием «Данси». А Татырбек посылку недавно получил с Черного моря, фрукты, но они все, конечно, сгнили, только груши уцелели – твердые, как из нержавеющей стали, вот Татырбек наш их и притащил.
– Очень, – говорит, – инженер, хорошая вещь. Только варить надо долго, времени не жалеть, и с солью. Соль их разъест, они и сварятся. Это сорт такой.
Смеются, конечно.
Проводили Гаврилова, он с катера на поезд, а мы через недели две морем пошли туда же, куда он поехал сушей. Вошли в двинское устье в шесть вечера, а немного позже уже швартовались у Воскресенского причала.
Вечер был, помню, погожий, ясный, небо розовое, Двина едва шелохнет. Хорошо! Командир с помощником командует швартовкой – слушать приятно, матросы вышколены, все у них так и горит в руках – гвардейцы. Ну, с другой стороны народ на горке стоит – смотрит, девушки уже знают, какой корабль швартуется, корабль известный, про нас кое-что в газетах писали – надо показать себя. И показали!
Знаете ли вы это время на военном корабле, когда он после похода и после многих дней войны пришел не на базу, где всех и все знаешь, а пришел в большой портовый город, стал у причала, еще как бы несколько даже отдуваясь от длинного и трудного пути, а матросы и офицеры, толком не проведав, сколько будем стоять и будут ли отпускать в город или списывать на берег, на всякий случай с лихорадочной поспешностью моются, бреются, отпаривают дефицитными утюгами брюки, пришивают подворотнички и в то же время делают такой вид, что они вовсе никуда не собираются, что им совершенно никуда не надо, что это они все затеяли просто из врожденной аккуратности и чистоплотности…
Матросы бреют друг друга, бритвы править и точить ни у кого нет времени, зеркал тоже не хватает, чтобы самим бриться, и вот сидит посредине кубрика некий страдалец, с глазами, полными слез, и от боли только похрюкивает, а тот, кто бреет его, грозится:
– Вы мне, Хлебный, под руку стонете. Если не нравится, я вас не неволю. Как умею – так и брею. Нас на зенитные автоматы обучали, а на бритвы нас не обучали… Можете, ежели я плох, быть свободным от меня.
– М-м-м, – мычит истязуемый, – так я разве… м-м-м… даже очень хорошо… это у меня просто на коже раздражение.
Утюгов, конечно, не хватает. Возле душевой очередь, и матросы поминутно кричат в иллюминатор:
– Слушайте, вы, мужчина с кочегарки, что вы себе маникюр строите? Тут торпедисты пришли, они слишком нервные, не могут ждать…
Лает и прыгает зараженная общим приподнятым состоянием наша знаменитая на весь фронт дворняга но кличке Долдон, гремит палубный настил под ногами матросов, репродуктор, точно чуя общее настроение, громко и мягко передает вальс, звуки которого несутся и над рекою, и над соседними кораблями, и над причалами…
А на соседних кораблях, преимущественно небольших, здешней флотилии стоят матросы и завистливо ленивыми голосами переговариваются на наш счет.
У нас лает наш Долдон, отчего крольчонок в кают-компании пятится под кресло, льются из репродуктора звуки вальса и постукивают офицеры костяшками домино. Все уже побрились, и полили вымытые под душем головы одеколоном, и надели на себя все вычищенное и отутюженное, но делают такие лица, как будто бы никуда не собираются, а просто вот так будут сидеть и играть в домино, сидеть и играть, и ничего им больше но нужно.
Сергей Никандрович – командир – похаживает по кают-компании, скрипя батманами, сложив руки за спиною, и, пожав плечами, вдруг спрашивает:
– А вы это чего, собственно, молодые товарищи, вырядились? Товарищ капитан медицинской службы? Вы что это кообеднешнее платье-то надели? Куда собрались?
Лева, несколько порозовев, встает:
– Так, собственно…
– Ничего не собственно…
Сергей Никандрович уже получил семафор насчет распорядка сегодняшнего вечера, но в эти последние минуты перед отпуском офицеров на берег он не может отказать себе в удовольствии поязвить:
– Собрались. Вырядились. А куда? За какими удовольствиями? Нет того, чтобы тихо, мирно на корабле чайку попить, да книжечку почитать или в шахматы какую-либо партию Капабланки изобразить…
Я с удовольствием слушаю его ворчливый голос. Сергей Никандрович потомственный моряк, из хорошей морской семьи, и любовь его к кораблю, именно к своему кораблю, к жизни на своем корабле – мне необыкновенно приятна. Я знаю, что в его ворчании есть горечь. Он ревнив, это я замечал не раз, и всегда ревнует своих офицеров к земле и обижается за корабль, когда слишком много пароду отправляется гулять.
Наконец команда списывается. Стоя у леера возле своего салона, я смотрю, как люди цепочкой сбегают на пирс и один за другим тают в сумерках белой, весенней ночи. Уходят с кортиками, лихо посадив фуражки, натягивая перчатки, офицеры. Низкий женский голос поет по радио:
Хочу любить,
Хочу всегда любить…
– И что думают, и что поют, – сердится за моей спиной Сергей Никандрович.
– А что? – спрашиваю я.
– Дети, же слушают, – говорит командир, – безобразие, честной слово…
Потом мы играем в шахматы, потом пьем чай. А попозже я спрашиваю:
– Что, Сергей Никандрович, не сходить ли нам в город, проветриться?
– Проветриться? – пугается командир. – Какой же там ветер, товарищ комдив. Там пыль в трамваях, толкотня, там плюются…
– Да мы недалеко.
– Куда же это недалеко?
– Гаврилова навестим. Он ведь и не знает, что мы пришли. Все-таки зайдем, посмотрим, как все их дети живут.
Гаврилова навестить командир соглашается. И мы решаем завтра после ужина идти в гости. Уже когда я укладываюсь спать, входит Сергей Никандрович с предложением взять с собою завтра Долдона и крольчонка тоже.
– Пускай ребята посмотрит, – говорит он, – им интересно. Долдон – дурак дураком, конечно, но все-таки кроме серости своей может, если очень на него напереть, лапу подать, и голос подает тоже, и вообще… гавкает здорово…
– Ну, а крольчонок?
– А крольчонок просто… естество свое покажет. Может, они крольчат не видели. Капусты при них пожрет…
– Что ж, – говорю, – возьмем и крольчонка. А для Долдона кость возьмем, пускай ребятам покажет, как кости грызет…
Командир вместе со мною посмеялся и ушел спать. А на следующий вечер мы отправились в гости.