Текст книги "Аттестат"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
– Ну, сваха, не устали нас провожать?
Она взглянула на меня свои ми милыми, немного грустными глазами и спросила в ответ:
– А вы меня осуждаете за это?
Я улыбнулся.
– И не смейтесь, – сказала она почти строго, – все не так просто о жизни, как вам кажется. Лиза Евсеева хорошая женщина, и он хороший человек, и оба они одиноки. И Владик у нее – мальчик. Это хорошо в стихах писать – до гробовой доски, а в жизни все немного иначе. Вы вот, многоуважаемый гражданин, просто холостяк и потому одиночества не чувствуете так остро, как чувствовала его Лиза. И Достопамятнов не женился бы из-за своей руки. Он все как рассуждал: кому, говорит, я нужен без передней лапы, я, говорит, теперь просто смешон. Сколько я с ним билась. Сколько я с ним крови попортила себе!..
– И женили?
– И женила. Надо жить, товарищ моряк, надо жить и надо обязательно кого-то любить и о ком-то думать, так уж человек устроен. Она о своем Прохоре Эрастовиче думает, стирает ему, штопает, домой к вечеру ждет, а мальчишка его дядей Прошей называет и, когда Проши долго нет, плачет. И у них семья. А семья, гражданин военный моряк, – это совсем не такая плохая вещь, как вы думаете.
– Послушайте, Зоя Васильевна, – сказал я, – у вас нет сестры?
– Сестры? Какой сестры?
– Ну родной сестры? Пусть она будет кривая, или косая, или рябая, но только чтобы она обязательно была вашей сестрой.
Зоя улыбнулась и подняла на меня свой чистый, ясный взор.
– Зачем вам?
– Жениться хочу.
– Обязательно на моей сестре?
– Обязательно. Или на вас.
– На мне нельзя, – сказала она и покачала головой, – у меня Гаврилов.
– А мы его сейчас зарежем, – предложил я. – Согласны?
Она засмеялась, и ее звонкий смех далеко разнесся по тихой улице.
– Опять дуришь? – спросил сзади Гаврилов.
Зоя обернулась и сказала:
– Комдив тебя зарежет и на мне женится, Берет со всеми детьми.
– Беру! – подтвердил я.
Гаврилов с командиром нас догнали. Командир улыбался. Гаврилов моргал по своей привычке.
– Я тоже беру со всеми детьми, – сказал командир, – И пускай даже десять, все равно.
– Беру с двадцатью, – сказал а.
– С тридцатью, – сказал командир, – Но это все мечты. Наш Гаврилов не отпустит. Просил бы только учесть, что когда ваша Веруха вырастет, то я кандидат в женихи. К тому времени буду не меньше, чем капитаном первого ранга…
Мы еще посмеялись немного, покурили и разошлись. Гавриловы домой, а мы на корабль. Командир был грустен и, уходя спать, заявил мне, что больше к Гавриловым не пойдет, так как они заставляют его думать, что не только в море хорошо и легко. И кроме того, он чувствует, бывая у них, что невозвратимо пропустил в своей жизни что-то очень хорошее и очень важное.
– Что же, Сергей Никандрович?
Он помолчал, отхлебнул холодного чаю, хотел ответить, но махнул рукой и ушел спать,
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Не досказал я о капитане Родионове, которого мы приняли в свое время на борт корабля нашего. Он в Свердловск собрался, к своему сыну, после того как побеседовал с нашим Гавриловым.
Расстались мы с ним тогда осенью, и долгое время я не имел о нем решительно никаких сведений. Раза два-три вспоминалось мне его лицо и как он слова отрывал, особенные его, стальные глаза, а потом все это сгладилось и вовсе позабылось до той минуты, пока меня в нашем офицерском клубе не окликнул этот самый Родионов, но только он был уже не капитаном, а майором береговой службы и таким, знаете, прибранным, отдохнувшим, спокойным…
Это довольно занятно наблюдать, как возвращаются вот такие, замотанные, как он, и усталые, после длительного отпуска. Иногда встретишь и не узнаешь: как все это слезает – и нервозность, и этакая особая задумчивость специфическая – я ее часто видел у людей, хлебнувших военного лиха, – и замкнутость, и, главное, усталость – все это уходит, растворяется, отшелушивается, и предстает перед вами спокойный, веселый, с юморком человек, в котором только изредка, да и то при тщательном рассмотрении, заметите вы того, старого, задерганного, намученного, которого знали раньше.
Я узнал его сразу, потому что он окликнул меня «подполковник», а когда я обернулся, то он погрозил пальцем и сказал:
– Знаю, знаю, капитан второго ранга, помню, а подполковник – это нарочно…
Мы сели с ним вдвоем за столик, нам подали по стопочке портвейну, и я с удовольствием чокнулся своей стопкой о его граненый стаканчик. Помню – он был выбрит, даже припудрен после бритья, волосы его были гладко причесаны и вместо той гимнастерки с оттопыренными карманами, в которой он был в последний раз, теперь на нем красовался китель нового образца, с высоким, твердым воротником и с прямыми красивыми плечами. И орденов у него было порядочно – и боевой, и Отечественной войны, и Звезда – в общем, как говорят, на два ряда еще немного не хватает, но на один вполне хорошо. И воротничок у него был пришит почти так же хорошо, как пришивают моряки, и отутюжен был майор вполне прилично, и погоны у него лежали как положено-в линию, ничего сказать было нельзя.
Естественно, спросил я его, как он съездил.
– Хорошо, – говорит.
– Ну, как сын?
– Хорош мужик, – отвечает.
– А про дочку ничего не слыхать?
– Про дочку? Про дочку ничего не слыхать.
Вот в таком роде беседуем. И неинтересно, и чувствую я, что он чего-то не договаривает. Ну, не договаривает и не договаривает, его дело, что ему возразишь, коли он не считает нужным договаривать. Но, с другой стороны, как-то интересно: какое-то отношение его сынишка если не ко мне самому, то к нашему кораблю через посредство Гаврилова имеет.
Так я рассуждал, да что станешь делать, коли он не говорит.
Ну, выпили мы чай свой положенный, покурили и пошли стариковским делом, смотреть, как танцуют. Знакомых много, то с одним потолкуешь, то с тем парой слов перекинешься, то с третьим надо на бильярде шарики погонять – так я потерял своего Родионова, да и не очень об этом жалел. Что жалеть, коли разговору настоящего явно не получается.
Из клуба зашел я еще в штаб и вниз, к пирсу, оттуда катер наш должен был идти, Ночь великолепная, солнечная, даже не очень чтобы уж такая холодная, я – быстренько в катер и только было хотел немного вздремнуть, как мне старшина докладывает:
– Там майор, товарищ капитан второго ранга, просит разрешения с нами идти.
– Ну и пусть, говорю, идет. Приглашайте.
Слышу по палубе: топ-топ-топ – армейская походочка. Спустился майор и в кубрик ко мне жалует. Родионов!
– Что ж вы, – спрашивает, – от меня убежали? Я с вами посоветоваться хотел.
И пошел по-старому отрывать отдельными словами. Курит – одну папироску о другую прикуривает – и говорит:
– Мальчик-то, – говорит, – не мой.
– Как так не ваш?
– А так, – говорит, – не мой, и все тут. Алик-то он Алик, да мой ведь Александр, а этот Олег. Мой Родионов, а этот Родионов. И я от своего одиночества совершил подлость и не нашел в себе сил и прямоты. Я, – говорит, – поступил как полнейшее ничтожество и теперь не знаю, что мне делать. Вы должны мне посоветовать. Мне больше не с кем. Я с ней не мог. И вообще этого знать никто не должен. Но вы все начало знаете, и потому я вам расскажу, как это было, а уж вы мне с полной искренностью скажите, как мне теперь быть и что делать.
– Да в чем дело? – спрашиваю. – Что такое?
– А вот такое, – говорит, – дело, что не знаю, как начинать. Терпеть я не могу разные исповеди из личной жизни. Но вам уж придется послушать. Собственно, даже и слушать нечего, все вздор, но я сделал подлог.
– Будет вам, – отвечаю, – клепать вздор…
– А вот увидите, вздор или не вздор.
И рассказывает.
Приехал он в Свердловск, разумеется, волновался очень по дороге, все в вагоне ходил по коридору да курил, думалось ему, что сынишка о матери знает и о сестренке что-либо ему расскажет. Все-таки пять лет нынче мальчику, что-то помнить должен, соображать, но правда ли? Ну, приехал, с трудом себя удержал, чтобы сначала побриться, а не прийти из поезда чудищем. Побрился, обмундирование отпарил в американке – и по указанному адресу. День теплый, летний, жаркий. Упарился Родионов, пока дошел, сначала медленнее шел, а потом быстрее, а вовсе терпения не хватило, так он бегом, бегом, совсем язык высунул. На дверях дощечка: «Доктор Антропова». Родионов сильно постучал кулаком. Сначала одним, а потом двумя ударил, а потом и сапогом. А задержка с открыванием, наверное, на несколько секунд всего и вышла, но он тогда об этом, конечно, думать нисколько не мог. Открыли ему, он с ходу:
– Мне товарища Антропову надобно. Я – Родионов.
И не видит ничего в темной передней, кто ему открыл. А это она и открыла. И громко сразу позвала:
– Алик, папа твой приехал…
Родионова, конечно, так и колотит. Стоять совершенно не может. И задохнулся от бега но этажам, пока отыскивал, и пот с него льется, и холодно сразу стало…
Видит – дверь открылась, и маленькое такое существо вошло, и все это в полутьме. Вошло и тоненько спрашивает:
– Папа?
– Папа, – отвечает.
А самому глотку сдавило.
– Мой папа?
– Твой, детка, папа.
– Ты приехал?
– Приехал.
– С войны?
– С войны…
И пока они таким манером разговаривают – мальчик к нему все ближе и ближе подходит. А женщина эта, Антропова самая, куда-то совсем в темень спряталась, а потом тихонько вышла, чтобы не мешать, потому что есть такие вещи, которые никому видеть никогда нельзя.
А мальчик совсем близко к Родионову подобрался и за сапог его взял.
– Ну, пойдем, – говорит, – папа, тут вовсе темно. Пойдем, у меня настоящий ежик есть, живой. Он молоко может пить.
Вошли они в комнату. И тут Родионов сразу понял, что это не его сын. Кто его знает, почему он это сразу же заметил и увидел, ведь три года назад он оставил Алика, казалось бы, можно сразу не заметить, но он заметил и понял, да только замечать и понимать было уже поздно, совсем ни к чему это не повело. Он уже но мог сказать, что мальчик не его, или оборвать ребенка, когда тот говорит – папа. Оборвать и сказать:
– Я не папа. Это ошибка.
И уйти.
И ведь тут дело было не только в том, что мальчик оказался не его сыном. Дело было еще и в том, что этот Алик здесь означал, что мечта не сбылась, сын не нашелся, семья погибла и он, Родионов, по-прежнему одинок.
Он стоял и смотрел на мальчика, а мальчик тоже стоял перед ним, задрав голову, чтобы видеть всего отца, и лицо у мальчика было милое, круглое, совсем почти как у того Алика, но только это был не тот Алик, а другой, совсем другой.
Мальчик говорил про ежа, про то, как они живут с тетей Олей, про то, как вчера дымила печка, а Родионов смотрел на него и плакал: это был не его сын, не его мальчик, все надежды погибли, все было тщетно.
Слезы текли у него по лицу, он не мог их остановить. И мальчик увидел, что плечистый, большой, огромный, с орденами и пистолетом, военный пана плачет. С удивлением и жалостью он спросил:
– Ты что, папа, плачешь?
– Немножко, – сказал Родионов. – Ничего. Пройдет.
– Почему же ты, папа, плачешь?
– Так. Не знаю. От радости, – ответил капитан.
– А какая у тебя радость? – спросил Алик.
– Вот, тебя увидел.
– Ну так и не плачь, папа. Ты теперь зря плачешь. Давай-ка я тебе вытру слезки.
И, взобравшись на стул, мальчик вытер глаза Родионову своими ладошками, потом вытер ему щеки и сказал так, как, вероятно, говорили взрослые:
– Ну вот и все. Вот и прошло. Пойдем-ка, я тебе ежа покажу.
Вдвоем они пошли в маленькую комнатку, где была кровать Алика, и принялись рассматривать ежа. Еж сидел свернувшись, и ничего, кроме серых иголок, не было видно.
– Вот и еж, – сказал Алик.
– Еж, – подтвердил Родионов.
– Это он так спит.
– Наверное, спит.
В это время вошла Антропова.
– Вы, вероятно, устали, – сказала она, – пойдемте, я вас накормлю. Пообедаем.
Глаза у него были красные, и губы дрожали. Разве могла она себе представить, что все это ошибка, что Родионов вовсе не нашел своего сына?
А он почему-то не мог ей сказать это. Да и как было сказать? Они все время были вместе, втроем, мальчик не отрывал от своего нашедшегося «отца» восторженных глаз и спрашивал про войну, про танки, про самолеты, про корабли.
– Он так вас ждал, – сказала Антропова, – просыпался, полный тем, что вы едете, и засыпал, разговаривая про вас.
После обеда Алик влез к нему на колени и не слезал до вечера, жался к Родионову, крутил его пуговицы, разглядывал ордена и, ложась спать, сказал:
– Ты только, папа, больше не плачь. А то будешь плакса. Правда, тетя Оля?
И худенький, в коротенькой рубашечке, с длинными, голенастыми ногами встал в своей кроватке, чтобы еще раз дотянуться до отца.
Родионов обнял его. Мальчик был горячий, вздрагивал.
– У него не жар ли?
Антропова поставила Алику градусник и прижала своей ладонью его руку. Так они сидели в полутьме маленькой комнатки душным, жарким вечером. За открытым окном, внизу, скрежетали трамваи, непривычно шумел большой, тыловой, незатемненный город. Потом Антропова посмотрела градусник и сказала:
– Тридцать девять и один. Только вы не беспокойтесь. У детей температура легко поднимается…
Легко или нелегко поднимается у детей температура, но у Алика сделалась скарлатина. И скарлатина тяжелая.
Антропова целый день бывала у себя в поликлинике и в больнице, а Родионов жил вдвоем с мальчиком, готовил Алику обед, выносил за ним горшок, мыл его, причесывал, давал лекарства и рассказывал разные истории – все, что знал, все, что мог рассказать, все, что читал такого, что было бы понятно Л лику. Приходили доктора, говорили:
– Ваш сын теперь ужо ничего…
– Ваш сын на вас очень похож.
– Удивительно, как вы нашли вашего сына. Бывают же такие счастливые совпадении…
– Да, – отрывал Родионов, – бывают. Все бывает. Чего только не бывает на гнете!
А если он выходил в соседнюю комнату или в кухню, то Алик через минуту кричал:
– Папа! Мой папа! Иди-ка сюда, мой папа!
Ему очень нравилось говорить именно так: «мой папа». Потому что у всех были папы, свои папы, а этот пана был его, Алика папа, «мой папа».
Вечерами с работы прибегала усталая и замученная Антропова. В маленькой передней она снимала с себя плащ, вынимала из стенного шкафа платье, повязывалась косынкой и входила к Алику. А Алик говорил ей:
– Тетя Оля, а мы с папой сегодня…
Вставал в кроватке на колени и буйно докладывал, какой сегодня был день, и как еж «грохнулся», и что они нарисовали вместе с «моим папой», и что ему папа вырезал из дощечки.
Потом, когда Алик засыпал, Антропова и Родионов пили чай вдвоем и разговаривали. Она ему рассказывала разные истории из своей медицинской практики, а он поддакивал ей или сам говорил, но только не о войне. А когда она его расспрашивала о войне, он обычно отвечал коротко и невесело:
– Война, Ольга Николаевна, трудная работа. Что о ней можно рассказать? Воюем.
И так за все двадцать восемь дней своего отпуска он не собрался сказать о том, что Алик не его сын. Вначале ему было неловко сказать эти несколько слов, а потом не хотелось их говорить. Зачем? Для того чтобы Антропова не перестала искать настоящих родителей Алика? Что ж… вряд ли она их найдет, так же как вряд ли он отыщет своих детей и свою жену.
За день до своего отъезда он твердо решил, что скажет Ольге Николаевне правду, для того чтобы после его отъезда она осторожно, по-женски приучили Алики и мысли, что отца у него все-таки нет.
Весь этот вечер он ждал Антропову нетерпеливее, чем обычно. Алик уснул рано. Родионов сидел один, слушал, как бьют часы в комнате Ольги Николаевны, как спокойно, полно дышит мальчик, как скребется в подполье мышь.
И вдруг понял, что не может отдать Алика.
За эти дни и ночи он узнал, о чем думает и чем живет мальчик, увидел, как он спит и ест, свыкся с ним совершенно и с абсолютной для себя точностью понял, что теперь этот мальчик его. И что с этим ничего нельзя сделать. Он отобрал его у скарлатины, он держал мальчика за горячие руки, когда тот бредил и кричал, что его «тащит» и «крутит», он кормил его с ложки – слабого и желтого – и радовался, когда ребенок еще требовал еды, как же он может отказаться теперь от него?
И к кому он поедет без него после войны?
Куда ему будет торопиться?
А посылку? Ведь так ужасно хочется послать кому-нибудь посылку с фронта, какая зависть наполняла его, когда он видел, как товарищи готовят посылочки, чтобы отправить их с оказией. А ему было некуда, некому.
Когда он ехал сюда – подумал: «Теперь и посылки есть кому посылать». А вот, оказывается, нет.
– Папа! – позвал Алик, еще не проснувшись, потом проснулся, сел в постели и сказал: – Попить дай.
Родионов налил воды в чашку, Алик закрыл чашкой пол-лица и, долго чмокая, пил.
– Ну, ложись теперь, детка, – сказал Родионов.
– Лошадь ка-ак прыгнет! – сказал Алик, и Родионов понял, что это он сказал не из жизни, а из того сна, который он видел.
Позвонила Ольга Николаевна и сказала, что задерживается.
– А то шли бы поскорее, – сказал Родионов, – я тут картошки чугун сварил…
– Постараюсь, – ответила она.
Когда она пришла, лицо у нее было не такое утомленное, как обычно, и в этот вечер он первый раз рассказывал ей о войне. Она слушала, покусывая губы, не глядя на него, и, когда он «отрывал» по своей манере одну историю про то, как «в их сволочном тылу» он три недели гнил на стружках в заваленном погребе, а кругом рыскали немцы, Родионову показалось, что докторша всхлипнула. Но она не всхлипнула, просто сморкалась, а он все рассказывал и рассказывал и не мог остановиться. Его прорвало, он должен был наконец выговориться, и, чем больше он говорил, тем внимательнее она его слушала и тем чаще сморкалась, отвернувшись от стола. Так они проговорили полночи.
И когда она ему рассказывала о себе, о своем погибшем муже, о том, как они жили раньше на Черном море, ему было приятно ее слушать, и казалось, что ей тоже хорошо с ним разговаривать. А когда было уже время ложиться спать, она внезапно и почему-то резко спросила:
– Это все, разумеется, отлично – то, о чем мы с вами болтали, но как же будет с мальчиком? Надо что-то решать.
– И решайте, – оторвал Родионов.
– Но ведь отец – вы.
Родионов отвернулся. Краска ударила ему в лицо.
– Вы отец, вам и решать, – почти раздраженно сказала Ольга Николаевна.
– Если я отец, то вы мать, – сказал он. – Странная ситуация. Вы его три года подымали.
– Не три, а два. При участии еще одного человека, которого я и в глаза никогда не видела.
– Это Гаврилов, что ли?
– Да, Гаврилов.
– Вы знаете, сколько у него у самого детей?
– Сколько?
– Трое своих да двое чужих…
Он усмехнулся. Сделал шаг к докторше и виноватым голосом произнес:
– Вы на меня, Ольга Николаевна, не серчайте, если я что не так скажу. Но мне кажется, что вам не хотелось бы разлучаться с Аликом.
Она опустила голову, узкие плечи ее вздрогнули.
– Оба мы с вами одинокие, – продолжал Родионов, – и не дети уже. Взрослые. Давайте, ежели я, разумеется, останусь жив, поселимся вместе. У парня вроде бы будут родители и вроде бы человека из него сделают. Мешать я вам нисколько не буду. Мужчина я тихий, непьющий, переедем куда-либо на юг, к солнышку поближе, соединим наши хозяйства и будем жить, как кому из нас заблагорассудится. Ни ваша личная свобода, ни моя этими бытовыми делами, как и думаю, стеснена не будет… Ну… а некоторые неудобств несомненны…
Ольга Николаевна молчала.
– Вы подумайте, – сказал Родионов, – и мне напишите. Ладно?
Он уехал, и она написала, что его предложении так ее обрадовало, что у нее нет слов для того, чтобы выразить степень своей благодарности…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Катер шел, ровно постукивая мотором. Родионов кончил рассказывать и закурил. Потом заглянул мне в глаза и спросил:
– Что? Каков поступочек?
– Не понимаю, чем он уж так плох.
– Да ведь это черт знает что. Я, по существу, мальчишку украл.
– У кого?
– У нее. У Ольги Николаевны. Она меня благодарит, а за что? За то, что я ни секунды не потерял на возню с мальчиком, не воспитывая его, не тратя на него душевных сил, в то время как она…
– Послушайте, майор, – сказал я, – напоминаю вам, что вы все это время с оружием в руках, своей кровью защищали Родину. Вот у вас четыре нашивки за ранения. Так?
– Так, – согласился майор. – Но… я-то его, Алика, не поднимал. Скорее Гаврилов…
– Бросьте, майор Родионов, – сказал я. – Противно слушать. Вздор развели какой-то.
– Вы серьезно так думаете?
– Конечно. И перестаньте смолить одну папиросу за другой, дышать уже нечем. Делаю вам замечание как старший по званию, ясно?
– Ясно, – сказал Родионов.
– То-то, Пойдем на палубу.
Он послушно поднялся за мною наверх. Катер хорошим ходом шел мимо моего дивизиона. Корабли стояли чинные, спокойные, сильные, и сердце у меня забилось и застучало – вдруг стало приятно, что я им командир.
Катер развернулся и резко сбавил скорость. Мотор застучал медленнее и заглох.
– Чай будем пить, майор? – спросил я.
– Приглашаете?
– Приглашаю.
Матросы подтянули катер к борту. Я занес ногу на трап, вахтенный, выждав положенную секунду, полным и звучным голосом скомандовал: «Смирно».
– Вольно, – ответил я.
На палубе мы с майором еще постояли и поглядели по сторонам: далеко, в розовой дымке был берег, над нами кричали, скользя на крыло, белые чайки, залив лежал спокойный, гладкий, ленивый, нестерпимо сияющий под предутренним солнцем.
– Нравится, майор? – спросил я.
– Нравится, – задумавшись, ответил он, а когда я взглянул на него, то понял, что он говорит о другом…
На трапе мы встретили Гаврилова. Он вытирал руки паклей и сердито говорил кому-то вниз:
– Безобразное положение. Совершенно безобразное.
– Спать, инженер, спать, – сказал я.
– Поспишь тут, – ответил Гаврилов, – как же.
– Ну, тогда чай пить…
– Чай пить – это другое дело…
Мы тихонько прошли по коридору в кают-компанию и сами раздобыли себе чаю. Гаврилов отдраил иллюминаторы, и сразу стало свежо и прохладно. Зевая спросонья, вошел Лева и спросил:
– А мне чаю можно?
Стуча хвостом по креслам, явился Долдон и длинно, с воем зевнул.
Не знаю, зачем я рассказываю об этом ночном чаепитии. Но как-то мне кажется, что было оно завершением какого-то кусочка нашей жизни. И очень я хорошо запомнил, как мы сидели все в одном конце стола, пили чай, разговаривали что-то такое утреннее вполголоса, а в ногах почесывался и тявкал Долдон, и все мы понимали, что крепко и нерушимо связаны друг с другом. Связаны навечно, кровно, связаны так, что связь эту разорвать невозможно иначе, как уничтожив нас самих.
Кажется мне, что все это понимали, хоть об этом именно деле не было сказано ни полслова. Да ведь и не говорят мужчины о таких вещах никогда.
Поболтали, потом разошлись спать А я еще вернулся, забыл папиросы, И Гаврилов тоже вернулся – уж он не мог чего-либо не забыть.
– Ну как, Евгений Александрович? – спросил я.
– Все нормально, – ответил он, – совершенно нормально, товарищ комдив.
Потом хлопнул себя по лбу и сказал:
– Да вы на переборку-то не посмотрели? А ну-ка, взгляните!
Я взглянул туда, куда показал рукой Гаврилов. Наи переборке кают-компании, рядом с портретом нашего покойного Татырбека, висела маленькая фотография под стеклом. Это был сын Татырбека со своими смешными кудряшками и агатовыми твердыми глазами.
– Ничего, товарищ комдив?
– Правильно! – сказал я.
– Может быть, как-то не в традициях?
– Мы традиции, инженер, сами делаем.
Еще несколько секунд мы смотрели на Татырбека. И он тоже на нас смотрел – спокойно и открыто, точно говоря взглядом что-то сердечное и простое, как говаривал иногда Татырбек, когда был жив.
– Ну что ж, товарищ комдив, – сказал Гаврилов, – спокойной ночи!
– Спокойной ночи! – ответил я.
Полярное – Архангельск
1944