Текст книги "Сокровища Аба-Туры"
Автор книги: Юрий Могутин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
В страхе можно держать человека, семью, даже целый улус. Весь народ в страхе не удержишь. Побежали татары с насиженных мест, опустели аилы. К кыргызам уходили татары, уходил и ясак. У кыргызов не мед, да все привычней. К тому же лета 1621-го в уезде случился неурожай кедрового ореха. Кочевала векша, переплывала речки. Соболи на берегу подстерегали и хватали мокрых белок. А когда белки ушли, за ними ушел соболь. Ясак оскудел. Зубатые палки Боборыкина бессильно лютовали.
Пользуясь недовольством татар, промышляли разбоем степняки. В пору боборыкинского воеводства кыргызы совершили один из самых опустошительных набегов на Кузнецкую землю, о котором речь у нас пойдет дальше.
Зачесали затылки бояре Казанского приказа[57]57
Казанский приказ ведал делами Сибири до учреждения в 1637 году специального Сибирского приказа.
[Закрыть].
Три года простоял Кузнецк, а государевы «ясапшые кузнецкие волости» ясаку давали все еще мало и неохотно. Боборыкинские крутые меры довели до отчаяния улусную бедноту, но были бессильны привести в повиновение князцов. Русские по-прежнему контролировали лишь земли, прилегающие к Кузнецку. Далее, в предгорьях Алатау, паслись бесчисленные кыргызские табуны, кочевали белые калмыки, неучтенные, лепились друг к другу татарские аилы.
Осенью 1622 года, как гром средь ясного неба, грянула весть: боборыкинское воеводство кончается. И впрямь, молва права оказалась. Засуетился Тимофей, помягчал как-то, и уже не было в нем прежней замашки – чуть не то, в зубы давать.
Терялись в догадках служилые: кого же воеводой-то скажут? Наконец, стало известно, что в воскресной проповеди отец Анкудим произнесет нечто важное, что прольет свет на предстоящие события.
В воскресенье в церковь пришли все.
В полумраке церквушки волчьими глазами мерцали желтые огни лампад. На душе у прихожан было зябко и тревожно. Из всех углов тянуло плесенью, которую не в силах были перебить запахи ладана и лампадного масла. Голоса нескольких певчих из казаков, из коих выделялся дискант Омели Кудреватых, звучали напуганно и уныло. И хотя в проповеди отца Анкудима не прозвучало ничего, кроме туманных упреков в адрес некоего «властолюбца злосотворшего предержащего», все отнесли это к Боборыкину и были рады сим намекам, как предвестнику скорой смены воеводы, ибо раньше такие слова могли кончиться для попика плохо. Проповедь свою отец Анкудим кончил, будто камень бросил, совсем уж зловеще – словами писания:
– «Близко погибель Моава, и сильно спешит бедствие его».
Казаки красноречиво переглядывались. Старики, глухо постукивая палочками, говаривали:
– Гумага прийшла – новый воевода едет.
Уж и поименно узнали: Евдоким Иванов сын Баскаков зовут воеводу. А еще сказывали, добряк новый воевода, и нет у него в заводе служилым зубы считать. Гоже так-то.
Отец Анкудим готовился к торжественному богослужению – каждодень прополаскивал сивухой глотку, дабы достойно гаркнуть новому властителю «многая лета». Мздоимцы из боборыкинской канцелярии поспешно придумывали способ переложить вину со своих голов на Тимохину. Благо репутация его давала к этому предостаточно поводов.
Боборыкин торопливо заметал следы. Двери подклетей и аманатской были открыты: из затхлых, земляных нор выползали изможденные сидельцы. Иные были седы и с пепельными серыми лицами, иные молоды, но в новых морщинах. Выходили, не веря в освобождение.
Смена воеводыС последними стругами с понизовья, из Томского, нагрянул сотник со стрельцами: привез в Кузнецк партию колодников. Партия была невелика: тяглые мужики числом семь, сосланные за пожоги, худородный помещик, в разбое уличенный, да три пленных немчина. А главное, привез сотник грамоту за царевыми печатями.
Гроза татар, мучитель служилых, воевода брал свиток, и руки его мелко дрожали, и липкий пот проступал на бледном челе. Запоздалое раскаяние проснулось в дремучей душе воеводы. Жизнь, вставшая на дыбы, как норовистая кобыла, била его по зубам.
– Чти! – сунул Тимофей свиток подьячему и стал раздирать душивший его ворот рубахи, словно то была петля, а не ворот. Подьячий, как ему показалось, слишком мешкотно распечатывал грамоту, и Боборыкин выхватил ее из рук канцеляриста. Дрожа, как в лихорадке, искрошил черные печати, перескакивая с буквы на букву, стал читать длиннущую склейку с росписями дьяков на каждом скреплении:
«От царя и великого князя Михаила Федоровича всеа Ругии в Сибирь, в Кузнецкий острог, воеводе нашему Боборыкину Тимофею».
Смысл писаного ускользал от него, мысли в голове путались. Мозг безотчетно отметил: склейка долгая, не пожалели гумаги. А гумага добрая, немецкая… Стопа – четыре гривны. Не к добру это.
Комкая фразы, почти не понимая смысла, с трудом добрался до середины. Мозг бессознательно ухватился за главное:
«… А ждать Боборыкину Тимофею приезда в Кузнецкий острог нового воеводы Баскакова Евдокима Ивановича и сдать тому острог и всякое строенье запасы…»
Боборыкин дочитал грамоту до конца. Свиток кончался обычной фразой:
«Писан на Москве лета 7129-го октября в 3 день».
На обороте красовалась выведенная полууставом витиеватая роспись:
«Дьяк Федор Апраксин».
У Тимофея будто гора с плеч свалилась. Даже зубы перестали стучать. Слава те, господи, пронесло! Не на чепи, не в железах отбудет грабитель ясачных Тимошка Боборыкин.
Тимоха-хват догадывался, что стоны ясачных долетели-таки до ушей думных бояр. И учинили бы сыск бояре, да, к счастью воеводы, Сыскной приказ в те поры более был занят розыском утеклецов. Правительству было не до крошечного Кузнецка, бунты сотрясали провинцию.
Недавняя польская интервенция и опустошительные походы на Москву гетмана Сагайдачного вконец разорили кормильца мужика. А попытка казны залатать прорехи с помощью новых обложений довершила разорение крестьян. Последние времена настали.
«…А по заводу литовских и русских воров учинилась великая смута и воровстве на Москве», – говорится в «Актах исторических»; «Акты Московского государства» вспоминают: «как грех ради наших в смутное время литовские люди сидели в Москве».
Ногаи пустошили украйны, переплывали Оку, воевали земли коломенские, серпуховские, боровские. На подмосковную Домодедовскую область дерзнули пойти! А тут и свои, голодные ратники, без жалованья сидючи, учали грабить. Тиуны, емцы[58]58
Тиуны, емцы – сборщики податей.
[Закрыть], сбирая ратникам жалованье, грабили тоже. Дума принуждена была отозвать их и на самих тяглецов-крестьян возложила сбор и доставку денег в Москву. Крестьяне оказались честнее тиунов, погрязших в посулах – взятках.
Ограбленные иноземные купцы выговаривали льготы, и государь, боясь лишиться остатков торговых связей, шел на уступки «для иноземцев, для бедности и разорения».
Церковь во все времена умела обращать беды народные в звонкую монету. В тяжкие годы приходы ломились от страждущих. Церковная скарбница жадно пожирала бедняцкие гроши. Церковь не упускала случая отхватить кусок пожирней и от царева пирога. Жалуясь на разоренье от литовских людей, монастыри просили вернуть им льготы старые и подарить новые.
Зорена была Московия многожды, да не пала, не загибла и гордость не утеряла. Напротив того, находила в себе силы обживать и осваивать цинготные, неверстанные сибирские землицы. В бесчисленных бранях выковывался свободолюбивый и гордый русский характер. Национальная гордость русичей восставала всякий раз, когда на горизонте являлась угроза иноземного вмешательства, «…царствующий град Москва и государство наше от воров, от польских и от литовских людей и от наших изменников очистилось… немцам же аглицким, кои было пошли к Архангельскому городу Московскому государству на помочь… повелел отказати: бог очистил и русскими людми».
Как равные среди равных, держали себя с иноземцами русские послы даже в тяжкие для Руси годы.
В Мадриде послов русских без околичностей спрашивали:
– То верно ли, что Москву зорят почасту чужестранцы?
Послы сдержанно ответствовали:
– Брани случались. Ан всему свету ведомо: на Москву с войною быть – дело неприбыльное. Этто ваши, гишпанские пристани зорят арапы каждогодно. Сами мы, лодьями идучи, ваши зореные морские города зрили и об том печаловались.
Королева испанская готовила на Москву грамоту ответную. Послы и тут свое дело правили: «…чтоб в грамоте, какову шлют с нами на Москву, титлы преименитого Московского государства были писаны сполна». Несчетное число раз переписывала королевская канцелярия грамоту. Но и тут послы недовольны остались: грамота подчищена оказалась. «И нам такой чищеной хартии казать на Москве не доведетца». Грамота переписана в сотый раз, но тут оказывается, что «хотя титульные речи написаны сполна, а не по чину. И вы бы которы слова у вас писаны позади, поставили напереди».
Испанцы объясняли: «Российских титулов гишпанскою речью нельзя перевесть слово в слово, для того, что грамматика не сходствует». Послы упорствовали: «Хоша и не сходствует, но вы для всемирного спокою и тишины и для первого, любительного к вам приезду учините в грамоте по-нашему».
Российские государи зело болезно принимали любое сокращение или описку в долгих их титулах. Велось сие еще с Ивана Грозного, исчислявшего свой род от римского цезаря Августа и считавшего многих монархов худородными.
Нам твои титулы дьяк до обеда вычесть не поспел, – издевался Грозный над «звягливым» поеланьем шведского короля. – В которых ты своих чуланах откопал, что твой род от кесарей римских? А на Москве добре ведомо, что твой род сермяжный. Ты забыл, а мы знаем: твой родитель, в рукавицы нарядяся, по рынку ходит, коней меняет, жеребцам в зубы смотрит. И ты над твоими думными боярами не больше и не краше старосты в деревне. И потому тебе непригоже с нами, великим государем Московским, лицо в лицо грамотами ссылатись. А пиши ты к нам через наместника…
…Еще звонишь ты в большой звон, что Москва твои рубежи воюет. Мы про то не слыхали. Знатца, порубежны мужики спьяна подрались, а твому величеству война приснилась…
…Не затевай! Не мастери кроволитья. А некоторы плачевны гласы во вселенну пущены, что московский де царь великость новгородску потоптал, и я спрошу: «Тем ли Новгород велик был, что с Литвою стакався, на Московское государство злоумышлял? То ли теперь Новгороду бесчестье, что со всею Русией в единомыслии стоит? Еще пишешь, будто Москва украинные города от латинских королей отлучить замышляет. А и то бы не дико: вера едина, язык един… А что твое величество, взяв собачий рот, лаю пишет, будто я твою жену у тебя отымаю, и о том у нас много смеху было… А твоя королева нам не надобна. Никто ее у тебя не хватает».
Прошедшие с той поры семь десятилетий были окрашены кровью беспрестанных сражений.
Не единожды вставали русичи, забыв обиды старые, спасать землю отцов. Иноземцы с удивлением примечали: «У них обиды внутренние минуются, едва накатятся страхи посторонние».
А обид накопилось от веку премного.
Мизинные люди крамолились, что бояре друг другу норовят и государство разоряют, что лучшие люди и в осадное время сытно живали, запасясь черных людей трудами. Тяглецы жаловались на мытарей: «Насильствами оброк на нас кладут». Изнывали пригороды: «пятинною деньгою мучат посадских» да к тому же «черный бор[59]59
Черный бор – единовременный экстраординарный налог.
[Закрыть] имают».
Гнев народный дремлет чаще всего в глубине, внутри, подобно огню, что остается в тайге после того, как пройдут по ней огненные языки пала. Огонь вроде бы утих, утихомирился, пламени не видно, но стоит разрыть золу, и вспыхнет жаром слой смолистой хвои, сухого мха и торфа, накопленный временем.
Польская интервенция расшатала до корня хозяйство кормильца-хлебопашца. Разоренные хлебопашцы разбрелись по Руси до самого Камня, и многие за Камень перевалили. Неверстанные, тучные земли Сибири виделись крестьянину последней пристанью. В Сибири, слышали они, никто не обложит их податью «от дыма, от рала, от каждого злака».
Дозорные книги пестрели отметками: «пустошь, что была деревня», «двор пуст, холопи збрели без вести», «кормятся христовым именем», «скитаются меж двор».
Сибирские князцы были хорошо осведомлены обо всем происходившем в Русской земле. Стоило Руси попасть в беду, как это сейчас же отдавалось эхом за Камнем. Тотчас там находились любители половить рыбку в мутной воде. Мизинные улусные владыки начинали науськивать на русичей улусную бедноту, набеги и кроволитья учащались. Казаки тоже шалили: грабежи стали делом обычным. Умыкали и татарских жонок, жили с ними, с некрещеными. Некоторые – из начальных – целые гаремы содержали, а перед походами закладывали жонок, словно шубы, на срок, проигрывали их в зернь да в карты. И не помогали тут ни отлученья от церкви, ни указы правительства. Их теперь никто не слушал. Кому до этого было дело! Воспользовавшись неразберихой, некоторые сибирские воеводы под видом усмирения ясачных принялись грабить улусы, чем надолго поссорили инородцев с русскими.
На Москве в Сыскном да в Разбойном приказах денно и нощно разбирали бояре дела гилевщиков. Из пыточных раздавались стоны, ползли предсмертные хрипы задушенных, в поте трудились заплечных дел мастера. В монастырских да острожных подклетях, среди прозеленевших осклизлых стен раздавалось эхом: «милосердие государя… каторга навечно… в Сибирь ссылка… четвертование… заменить повешение… подвергнуть расстрелянию… лишить животов… поселение в Сибирь навечно… государь соизволил…»
Пыльные, помятые люди, с рваными ноздрями и ушами, бритые, влача колодки, тащились в Сибирь под конвоем. А мощные бунты продолжали сотрясать государство. До Кузнецка ли было в те поры правительству!
Трудные «бунташные» годы переживала страна. И кузнецкому воеводе отпустили грехи за малую прибавку к соболиной казне. Однако бояре пеклись о том, не поубыточилась бы с меною воеводы государева соболиная казна. А посему наказ новому воеводе глаголит:
«А однолично тебе, будучи в государевой службе в Кузнецком остроге, с ясачных людей ясаки и всякие государевы доходы, какие собираются в Кузнецком остроге, собирати с великим радением и расправу меж всяких людей чинити вправду, по государеву крестному целованию, и татар и остяков от русских людей от обид и от насильства оберегати и к ясачным людям ласку и привет держати и воров от воровства унимати и наказания и обороны чинити и ясаков лишних с ясачных людей не писати и у ружников и оброчников хлеба на себя не покупати, а самому никакими товарами не торговати и в иные города и в уезды с товары торговати и покупати от себя не посылати и вина воеводе не курить…»
Перед отъездом Тимофей Боборыкин открыл сундуки кованые, доверху набитые соболями. И на смену смертному страху пришла мысль чудовищная: «Москву могу купить… вкупе с Разбойным приказом».
Чаяли казаки: послабленье выйдет им при новом воеводе. При старом-то хватили лиха – на десяти возах не увезешь. По пять лет государева жалованья не получали. За хлебушко лежалый, прогорклый от совместного с солью хранения в боборыкинском амбаре, скидали последнюю одежду. Дошедшие до крайности, дабы спастись от голода, жен своих за четь муки закладывали…
Ждали Баскакова, как бога, встречали, как государя, – чуть не у самого Томского города, на Казачьем тракте. Начальство снарядило эскорт казаков отборных. А было тех казаков числом семь – ровно столько, сколько коней в крепости набралось. Впереди ехали дети боярские, за ними атаман казачий, затем два пятидесятника, а уж после всего этого начальства два принаряженных казака не из малых. Груди казачьих червчатых однорядок сверкали серебром наградных денег[60]60
В XVII веке роль наградных денег выполняли специально отлитые золотые или серебряные монеты, пришиваемые к одежде. Впоследствии они приняли вид современных медалей.
[Закрыть].
Едва экипаж показался на дороге, ружейной пальбою приветствовали нового кузнецкого управителя.
Баскаков был зол: бока обломало на ухабах, однако ручкой милостиво помахал казакам из возка. А когда подъехали к воротам крепости, сошел воевода на землю Кузнецкую – не на землю ступил, на ковры самотканые. Подхватили его под руки пятидесятники, и полетели в ноги воеводе кафтаны собольи, сорванные с плеч услужливыми руками.
– Извольте, ваша милость, осчастливить студеный край сей благополучным прибытьем. Нижайше просим… Осторожненько, осторожненько… не оступитесь.
Улыбнулся Баскаков довольно: встречу ладят большим обычьем, воеводского чина достойно. Коней распрягли расторопно и испуганно…
Дека смекнул: и этот до соболя охоч и к лести не равнодушен.
Новый в отличье от Тимохи был одышлив и рыхл на вид, будто сделан из сырого теста или другого расплывчатого материала. И оттого казалось, что он, как вода, вот-вот примет форму другого сосуда. По обличью нельзя было определить, молод он или стар. На лице его, как бы слепленном из сырых и красных котлет, виднелись невыразительные, ненужные глазки, а голова была покрыта медного цвета стружкой.
– Экие телеса наростил! Тройное пузо, – шептались казаки. – Сущий хряк. Мордень толста – зенок не видно…
Одевался Баскаков во все новое и дорогое, а все будто с чужого плеча, будто чужие обноски донашивал.
Странная это вещь – одежда! Вроде бы и отдельно она от человека существует, и сменить ее хозяин может в любое время. Но сколько бы человек одежду ни менял – сидеть она на нем будет так, как уж он скроен сам. На неряхе да увальне самое что ни на есть изрядное шитье висит кое-как, там морщась, тут топорщась. То же и на обрюзгшей и рыхлой какой-нибудь фигуре… Зато каково любо-дорого смотрится даже самая простецкая одежонка на ином ладном молодце!
Одежда Баскакова существовала будто бы совершенно отдельно от него. Каждая вещь на нем как бы кричала: «Поглядите, какая я новая да красивая и на какого урода меня надели!»
Была у воеводы престранная манера: по временам сплевывать перед собой. И, если стоял перед ним человек, плевок приходился ему прямо в лицо. И сего воеводу приняли ко всему привыкшие кузнецкие казаки.
«Ништо, и из этого кислую шерсть выбьем, как из боборыкинского племяша», – думали старики, пряча в дремучих бородах хитрые усмешки.
Была у Евдокима Ивановича воеводиха. Супруга нового кузнецкого управителя окружила себя людьми расторопными и через них оправляла все хозяйственные дела мужа. Злые языки утверждали даже, что она, Растопыриха, ворочала воеводством вместо мужа, а Евдоким-то Иваныч был в ее делах вроде пристяжного мерина. Впрочем, они, эти злые языки, поговаривали кроме того еще и о чрезвычайном сребролюбии дражайшей супруги Баскакова. Что же касается взяток, то пускай они отсохнут, те злые языки, возводящие на воеводиху напраслину! Не брала она взяток. Нет, нет и нет!
Правду сказать, был у нее мех чернобурки, имевший свойство волшебное: сколько бы она его ни продавала, чудесный мех в считанные дни оказывался у своей прежней хозяйки. Продавала она его по разной цене, смотря по значимости дела и достатку просителя. И не ее вина, что чудесная чернобурка вскоре без всякого волшебства возвращалась обратно к воеводихе в виде подарка.
Сам же Евдоким Иванович о коммерциях сих и слухом не слыхивал, поминков не принимал, не говоря уже о посулах. Была у него, однако, маленькая слабость – любил он разные игры: тавлеи, зернь и прочие, на кои приглашал людей справных – казачьих голов, целовальников да улусных старшин – паштыков. И разве его вина, что все они усиленно проигрывали – червонец за червонцем, соболя за соболем. И нередко случалось проигравшим уходить из воеводского дома в чем мать родила. Если же в числе проигравших попадался гордец, коему нагишом через острог идти было неловко, то и тут Евдоким Иванович проявлял гуманность, дозволяя великодушно проигравшему покинуть воеводский дом в одежде. Из любви к проигравшему, конечно. Правда, в этом случае незадачливый игрок становился должником Баскакова на неопределенный срок…
Веха IV
Кыргызы идут«…Во 130-м (1622 г.) июля в 8-й день пришли де в Кузнецкую землю киргизские люди войной и повоевали Абинскую волость, а в те поры был посылан из Кузнецкого острогу для вестей в Абинскую волость толмач Васька Новокрещен; и киргизские де люди того Ваську взяли и возили с собою 3 дни и пограбя его, отпустили и говорили ему, Ваське, что оне хотят быть под Кузнецкой острог войною…»
Из отписки тобольского воеводы боярина Матвея Годунова
Вечность отметывала дни, недели, месяцы, как ветер гриву коня. От Рождества к Сретенью, от Сретенья к Пасхе, а там к Благовещенью и Николе чудотворцу, с настоящим теплом, с птичьим гомоном жил Кузнецк. Впрочем, не слишком набожные казаки отмеряли время не столько церковными датами, сколько походами. В походы ходили почасту. Казацкая сряда не долга. Словно сердце кровь, гнал Кузнецк людей своих толчками по голубым артериям рек. Люди его проникали все глубже в чернь, в угорье. Самые шиханы – скалистые вершины Алатау с их чернотропьем и дикими племенами – не останавливали храбрецов.
Бешеная коловерть событий закручивала людей в свой омут, не давая опомниться и не оставляя времени для раздумий. Жизнь круто гнула их в нужную ей сторону и ломала, как ветер дерева. Оглушенные происходящим, захваченные жарким ощущением схваток, казаки жили одним сегодняшним днем. Неуверенность в завтрашнем дне заставляла их искать утех в дне сегодняшнем, и появлялись у них смуглые «любушки» в ближних улусах. Судьбы кузнецких татар и русских воедино сплетались, многое еще стояло меж ними, но уже кинут был первый мост через бурный поток усобиц.
Вороватым и цепким взглядом издали ощупывал русскую крепость князь Ишей Номчин. Не так-то легко было восстановить татар против русских, а без них кочевому князю были по силам лишь мелкие набеги. Налетят кыргызы на русскую заимку, пожгут зароды сена да скот отгонят. Князь Ишей понимал всю ничтожность таких потуг, бесновался и убивал одиноких служилых, застигнутых врасплох, вытаптывал конями посевы кузнечан. В ту самую пору, когда кузнецкий воевода Боборыкин был занят «поклонными» соболями более, чем укреплением крепости, князь Ишей метался по улусам, заручаясь сторонниками.
К июлю 1622 года князю удалось-таки собрать под свою сулебу нужное количество сабель. Орда собралась превеликая – не одна тысяча юртовщиков. И настроены были все как подобает нукерам. В один из вечеров орда подошла к Абинскому уезду и растеклась отрядами в разных его направлениях. Как стрепетов сеткой, накрывали кыргызы безоружных и беспомощных во сне русских посельщиков.
Июльская ночь занавесила Кондому. Серпик месяца увяз в дегте ночи. Тревожно всхрапывали пасшиеся в ночном стреноженные лошади. Русская слободка спала после дневных трудов. В полночь, когда сон сморил даже страдавших бессоницей стариков, призрачными тенями скользнули к слободке всадники. Приземистые кыргызские лошади шли сторожким шагом. Звуки тонули и растворялись в царстве молчания. Копыта коней, обмотанные травой – озагатом, ступали неслышно.
Остановившись в балке возле слободки, всадники спешились. Беззвучно поползли юртовщики к избам, держа в зубах тусклые ножи. Ощупью, воровски проскальзывали в двери, не имевшие запоров. Заученно и споро работали ножами в темноте. Привычно, словно баранов, резали кыргызы крестьян. Посельщики умирали, так и не проснувшись.
Одна из изб оказалась запертой, и кыргызы стали бревном вышибать глухую дверь. Заплакали дети, дверь распахнулась, и кочевники наткнулись на огромного мужика в исподнем. Основатель слободки, кузнец и балалаечник Пров Лузга славился в русских присудках недюжинной силой. Схватил Пров двух кыргызцев да так их стукнул лоб о лоб, что у тех глаза из орбит выскочили. А уж на него насела целая толпа. Посельщик шевельнул горою спины, стряхивая с себя басурманов, ударил одного, другого. Третьего ударить не успел. Стукнули и его кистенем по голове – в глазах помутилось. Били до тех пор, покуда не упал кузнец замертво. Всех детей его, внуков и жену со снохой вырезали юртовщики в одночасье. А когда кончилась короткая ночь, вспыхнули сухие смолистые избы, словно порох. Взметнулись к небу столбы пламени и дыма. Оставшихся в живых баб да малых ребятишек угоняли кочевники в рабство. Гибель слободки стала началом погромов по всей Абинской волости.
В ту же ночь восьмого июля, лета 1622-го, в разных местах волости запылали зарева. Кочевники жгли татарские юрты, зароды сена и посевы ячменя.
Пошла гулять кыргызская камча по спинам ясачных. На беззащитных кузнецких татарах вымещали князцы ненависть к казакам. Били за покорность русским, били за скудость албана двоеданцев, за бедность их били. Волками рыскали по аилам албанчи, выгребая у татар ячмень – до последнего зернышка, пушнину – до последней шкурки, железо – до последнего казанка. Оставляли голые стены да пустые короба, обрекая кузнецов на голод.
Полыхали татарские юрты, брели с колодками на шеях те, кому нечем было уплатить албан Ишею – их гнали в рабство. От улуса к улусу, сея смерть и разрушения, черным вихрем метался князь Ишей. Там, где ступали копыта его коней, оставались выжженные поля да головешки. Жарко горело лиственничное корье татарских аилов. Отряды кочевников рассыпались по всей волости. Самый многочисленный, с князем Ишеем во главе, двинулся вдоль Кондомы на Кузнецк. Люди Ишея хватали всех встречных и жестоко избивали, выпытывая у татар все о казаках и Кузнецке.
В те поры вестей ради послан был татарин толмач из Кузнецка в дальний улус: проведать, не замышляют ли какого дурна кочевые люди.
Стояли липкие жары, сухмень. Вылинявшую, застиранную весенними дождями землю теперь безжалостно жарило солнце. Светло-зеленые пятна березовых колков и рваные клочья чернолесья казались новыми заплатами на старой сермяжине земли.
Стомленные полуденным зноем птицы умолкли. Зной заставил татарина Василия разуться. Сморенный, ступал Василий по пыльной дороге босиком. Тугие шары горячего воздуха обдавали его скулы и ноздри и уносились вдаль пахучими вихрями. В том часе на перепутье ноги Василия покрыла кыргызская тень. Окрик пригвоздил его к месту:
– Эй, кем! Каким ветром несет тебя?
Первое, что он увидел, было направленное на него острие копья. Цепкая рука схватила его за ворот, и толмач предстал перед горевшими недобрым блеском глазами степняка. Из-за спины кыргыза выглянул другой – одноглазый старик с иссеченным морщинами, черным лицом. Уцелевший глаз старика был красен и глядел, не мигая.
– Я прознал его. Этот щенок вкупился к бородатым тулаям белого царя! – обрадовался старик, тыча в толмача пальцем. – Он вообразил себя катчи[61]61
Катчи – грамотей, сказитель.
[Закрыть].
– Ты служишь казакам? – удивился кыргыз. – Хороший подарок привезу я князю Ишею.
С этими словами он пинком поставил толмача на колени, а старик ловко скрутил ему руки за спиной.
– Надень-ка ему мешок на башку! – деловито распорядился кыргыз. – А то его башка шибко умная.
Старик с деловитой поспешностью исполнил приказание. Толмача взвалили на коня и повезли куда-то на восток.
Татарин Василий, задыхавшийся в мешке от пыли и жары, бился животом о конскую хребтину и все пытался понять, в каком направлении его везут. Он висел головой вниз и при каждом шаге коня тыкался лицом в потный и жесткий бок его, ощущая сквозь мешковину острый запах конского пота. Кони кыргызов шли какой-то дьявольской иноходью.
Временами Василий терял сознание, и сквозь бред до него доносился стук копыт и хриплая обрывочная речь.
Через несколько часов езды зной стал спадать, и татарин понял, что близок вечер и что кыргызы увезли его за много верст от места пленения. Кони то взбирались в гору, то спускались по каменистому склону в распадок.
Наконец послышались голоса множества людей, собачий лай, пахнуло дымом близких костров. Кони заржали, взяли в галоп, и кыргызы с пленным толмачом влетели в становище.
Пленника сбросили с лошади. Кто-то содрал с его головы мешок, полоснув ножом возле самого горла по мешковине с веревкой. Десятки глаз, жестоких и жалящих, буравчиками вонзились в толмача. Это были глаза людей, привыкших к виду крови и пожарищ, и пленник почувствовал, как ужас охватывает все его существо, лишая дара речи. Наверное, подобное испытывает жертва под ножами мясника.
Молчание нарушил старик с хищной фигурой, державший в руках котомку татарина:
– Посмотрим, что носит с собой слуга бородатых тулаев, прежде чем отправить его к верхним людям.
С этими словами старик перевернул котомку пленника, сшитую из дерюжки. На землю посыпались просяные лепешки, берестяная сулейка с абырткой и толстая книга в дощатом переплете, исписанная славянской вязью. Кыргызов мало интересовали лепешки и абыртка, зато книга – старого письма, заляпанная воском Библия, со страницами, испачканными красно-бурыми пятнами давленой мошкары, – вызвала у них любопытство и удивление. Старик вертел книгу и так и сяк, обнюхивал ее и рассматривал, то поднося к глазам, то отдаляя от них.
– В ней, должно быть, записаны поучения толстобрюхих урусских шаманов тощим и сердитым казакам? Отвечай же, или я развяжу твой мерзкий язык!
– Эта книга называется «Библия», – хриплым от испуга голосом сказал толмач. – В ней записана жизнь святых и самого бога.
– Так расскажи нам про них перед смертью.
– Чтобы рассказать Библию, не хватит и двух лун…
– Кулугур[62]62
Кулугур – бранное слово, приблизительно: «негодяй», «лихач», «проклятый».
[Закрыть]! Ты говоришь языком лжеца! – взвизгнул старик. – Тащите его к князю!
Двое дюжих чалчи в черных шабурах схватили пленника за руки и поволокли к холму, где белела большая юрта. К черному кусту был привязан карабаир князя – красивый, но перекормленный конь серой масти.
Неподалеку догорали остатки какого-то строения.
На земле под деревом сидели две странные, скрюченные фигуры. Только приглядевшись, можно было понять, что это – люди. Руки их были связаны за спиной, на ногах громоздились большие деревянные колодки, а на головы несчастных надеты большие закопченные казаны.
«…Должники князя… – догадался толмач. – Алман не смогли заплатить, бедняги. Сколько они тут сидят?..»
Тяжелые казаны пригибали бедолаг к земле, и они, верно, давно бы уже свалились на бок, если бы не веревки, которыми они были прикручены к дереву.
Татарин Василий скользнул глазами выше по вершине холма.
На кошме возле белой юрты сидел князь Ишей. Его отечное лицо выражало полное равнодушие ко всему происходящему.
Великолепный живот князя возлежал на подушках. В руках его дымилась комза. У ног Ишея сидел кудлатый волкодав с блестящими глазами и неестественно розовым языком.
– Сжалься, владыка, – заплакал татарин Василий, прикусывая непослушную прыгающую нижнюю губу, – не погуби моих малых детей…
Ни один мускул на лице князя не дрогнул. Отсутствующий взгляд его потухших глаз устремлен был в небытие.
– Князь Ишей не услышит твоей мольбы, – захихикал старик. – Мудрейший разговаривает с вечностью.
Татарин Василий ощутил вдруг сладковатый запах анаши, источаемый трубкой князя.
Одноглазый кыргыз ткнул Василия рукоятью камчи в бок:
– Недавно мы отобрали у твоих тулаев огненную палку. Однако эта шайтанова выдумка взорвалась в руках у Нояна, едва он попытался выстрелить из нее. Видишь, как изукрасило, – говорящий показал на свежий шрам, изуродовавший щеку старого кыргыза. – Растолкуй-ка нам, таныш, отчего это огненные палки урусов взрываются в руках у кыргызов?