355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Могутин » Сокровища Аба-Туры » Текст книги (страница 7)
Сокровища Аба-Туры
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:44

Текст книги "Сокровища Аба-Туры"


Автор книги: Юрий Могутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Сказки старого Сандры

– Давно это было, – начал Сандра и поглядел вокруг мокрыми глазами. – Еще дед моего деда на свет не родился. Еще соболя в тайге было столько, что им лыжи подбивали. Хорошо жили люди.

Ладно.

От сытой жизни богов забывать стали. И прогневались тези тайги. И сама Богиня Ветров, старуха Сары-Кыз, рассердилась. Дует со свистом (двух передних зубов не хватает):

– Сшшиу, сшу-у… У-уух, убью всех! У-уух, голодом уморю!

Приказала сыну своему, Хозяину Тайги, всех соболей от охотников спрятать, всех зверей утаить. Н-ня…

Разбушевалась, старая, рукавами трясет. Над тайгой ветры помчались. Распустила старуха волос седой – снег повалил, тряхнула космами – метель началась.

Не могут люди из юрт выйти, не могут охотники в тайгу ходить. Кончилось мясо, и кандык съели. Совсем худо стало. Дети плачут, голод пришел. Ладно…

И был в улусе храбрый анчи – охотник, Мустакаем звали. С богатой добычей всегда приходил. Мясо бедным раздавал. Слышит он: ребятишки плачут. Собрался, из юрты пошел. Ничего не видно, снег кругом, и ветер воет, как волк голодный. Крикнул свою собаку, в тайгу пошел. Еле-еле охотничий шалаш – одаг отыскал. Развел огонь – думать стал. Спасать родичей надо, охотиться надо. Куда пойдешь, кому скажешь? Не видно ничего, и звери попрятались. Совсем грустный стал. Ладно…

Около одага сухой кедр стоял. Сделал из него Мустакай кобыз, играть стал, тихонько песни петь о своем горе стал. Тут слышит – идет кто-то. Пурга воет, шумит. А этот идет, тяжелый, видно, – шибко снег скрипит. Ну, думает анчи, медведь, однако, шатун. За нож схватился. Вдруг чей-то голос сказал: «Играй!»

Задрожал анчи, опять играть стал. В одаг рыжий такой человек зашел. И даже собака на него не залаяла. Ладно…

Сел, молчит, слушает. Н-ня… Долго слушал, потом говорит: «Завтра опять приду. Играть будешь», – и исчез, пропал, будто дым. Был и не был.

Завтра опять пришел. Целый день слушал, вечером говорит: «Я про тебя своей матери рассказал. Хорошо играешь. Доброе мне сделал. Завтра возьмешь палку-ожог, пойдешь в скалы Кырлык-Кая, камень-дверь откроешь. Оттуда много соболей побегут. Которого палкой ударишь – твой будет».

Сказал так – исчез совсем. Тут только догадался Мустакай, что сам Хозяин Тайги к нему приходил. Обрадовался анчи. Спать спокойно лег. Ладно…

Утром снег перестал, вьюга утихла. Анчи в скалы пошел. Там дверь большая. Открыл дверь – побежали соболи, как река с горы. Стал он палкой бить. Много соболей набил, с богатой добычей в аил вернулся. Откопались люди из снега. Мясо сварили. Праздник был. И богов не забыли. Самое жирное мясо в костер кидали. А кобыз Мустакай с собой принес. Всю ночь играл на нем, песни пел. Знал он теперь: песня радость людям дает.

* * *

Сказка была древняя и много раз слышанная, но старого Сандру слушали из уважения. Сандра рассказывал ее каждый раз по-иному, дополняя новыми деталями, новые сказки берег, как в голодную пору талкан берегут, рассказывая их в часы особого расположения духа. Каждая новая сказка снисходила на него откуда-то свыше, так он считал, и была праздником для всех слышавших ее. Особенно радовалась новым сказкам детвора.

– Сандра! – почтительно обратился к нему один из стариков. – Ты обещал нам рассказать родовую толя Топаковых.

Все притихли в ожидании того, что скажет шаман. Многие просили его об этом, но Сандра не спешил открывать тайну, которую знали лишь он да его сын Урмалай.

Старик протянул руку в сторону, и ему тотчас подали комзу. Он глубоко затянулся, откашлялся и, как бы что-то вспоминая, заговорил:

– Я скоро уйду к верхним людям, вы останетесь здесь, на земле. Негоже мне скрывать от вас эту историю. Слушайте и запоминайте.

Когда кедр у подножья Мустага был зернышком, когда соболя в тайге было больше, чем сейчас рыбы в Мундыбаше, безбедно жили охотники сеока Калар. Тези были куда добрее к людям, чем теперь. Женщины уходили с озупом-корнекопалкой в тайгу и добывали столько кандыка, сараны и ягод, что их хватало до следующего месяца кандыка. Звери в те времена в ловушки охотнее лезли, а деревья падали только от старости. Узун азак ак тизек бродили по аилам, как коровы. Даже пугливый албага человека не боялся. Каждый каларец, если он не лентяй был и умел держать лук в руках, в аил с мясом приходил.

Тайга кладовой каларцев была, и сеок не знал, что такое голод. Мужчины мяса ели сколько хотели, и абыртку из корней кандыка пили. Дети колобками «ток-цок» из толченых орехов с медом лакомились…

Услышав про «ток-цок», черноглазый правнук Сандры проглотил слюну.

…– Видно, люди чем-то тезей прогневили. Страшный мор по земле кыргызов прошел. Скот погибал, и умирали кочевники. Болезнь пришла из Страны Песков. Черная Смерть опустошала стойбища. Юрты стояли пустые, ветер смерти поднимал и разносил золу из очагов. В юртах было все. В бурдюках играли кумыс и пьяная арака, нетронутыми лежали сыры и брынза. Казалось, что хозяева вышли и вот-вот вернутся. Но хозяева были мертвы. Черная Смерть не щадила ни богатых, ни бедных. Юрты опустели. Стояла в них богатая утварь и висело дорогое оружие. Но ни один грабитель не осмеливался войти туда, где уже побывала Смерть. Птицы облетали стойбища стороной. И кыргызы хлынули в долины Кондомы и Мрассу, спасаясь от гнева духов. Было кыргызов великое множество, как саранчи, и стада их были неисчислимы. Где табуны их лошадей прошли, трава не росла три года.

Посевы ячменя погибли, звери подальше от тех мест ушли, большой голод пришел. Люди оставляли землю предков. Бежали от кыргызов, от голода, от болезни, гнавшейся за кыргызами, бежали от немилости духов, детей уносили.

Среди них женщина была. И была та женщина резвая, как лань, и лицом красавица. Косы ее черные, как крыло ворона, земли касались. На смуглых щеках румянец, как заря, играл. Шибко удачлива та женщина была. Пойдет в тайгу белку промышлять – больше мужа настреляет. Ячмень засеет – весь до зернышка взойдет, и колос силой нальется. Сын у нее родился, смуглый лицом и крепкий, как мать. Отец и мать все сыном любовались – богатырь растет. Топаком сына назвали. Рос Топак, а мать радовалась – шибко хорошо у нее в жизни получалось…

Потом пришли черной тучей калмыки. Опустели аилы. Люди из долины бежали. Женщина вместе с родичами подальше от опасных мест уходила и сына уносила. А мужа ее беда подкараулила. Пошел он последний раз священной горе Мустаг поклониться, а когда своих догонял, настигли его калмыки, и стал он ясырем тайши Талая. Чалчи Талая повесили ему деревянную колодку на шею, а на ноги надели цепь…

А женщина все шла, а сама оглядывалась – мужа ждала. Не заметила, как с ног сына чирки потерялись. Поискала-поискала, нигде не нашла. Пошла назад по следу, нашла чирки. Стала потом своих догонять. Долго шла, кричала громко. Охрипла даже. Когда солнце спать ушло, поняла женщина, что заблудилась. Совсем плохо ей стало. Сынок у нее маленький, Топак… Н-ня…

Пришлось ей ночлег искать. Нашла пещеру одну. Одежду с себя сняла, сыну постелила. Кресалом из камня искру высекла, трут запалила – костер разожгла. Стали жить они в этой пещере. Косы она свои красивые обрезала, петель наплела, стала рябчиков ловить. Рябчиков на костре жарила – сына кормила, сама ела. Рябчики не всегда в петли попадались, тогда маленький Топак с матерью голодали.

Чем бы это кончилось, кто знает. По воле тезей нашел однажды анчи сеока Калар, нашего рода, становище бедной женщины. Накормил ее и сына, абырткой угостил. Уходя, оставил им свою добычу. И нож женщине оставил. Пришел домой, ничего не сказал жене.

Через два дня опять к пещере пошел.

Много так ходил. Еду носил, одежду давал. Жена заметила: уходит с едой, приходит пустой. Ни белку, ни зайца не приносит. Спросила анчи: с каких пор белку стрелять разучился? Ничего ей не ответил. Жена паштыку жаловалась. Собрались старики. Думать стали. Одни говорят: с тезями знается; другие говорят: к Хозяйке Горы ходит. Стали за ним следить. Он опять к пещере пошел. Тут все и узнали. И решили старики: пусть берет ее второй женой вместе с мальчишкой. Анчи отказывался – беден шибко. Двух женщин прокормить трудней, чем двух медведиц: ты их не накормишь – они тебя сожрут… И жена охотника не соглашалась. «Бери!» – сказал паштык.

Так у анчи появилась вторая жена и четвертый сын, Топак.

Охотник сначала сердился на женщину: без нее пять ртов в юрте, каждый есть просит. Потом понял: зря сердился. Женщина она работящая оказалась, золотые руки у нее. На охоту ходила, ловушки ставила, бурундука ловила, белку, зайца тоже. Дети охотника шибко ее полюбили, и аильчанам она по душе пришлась…

Время бежало быстрее, чем вода в Мундыбаше. Вырос Топак. Подошло время, он свою семью завел, свои дети у него пошли.

– А вы… – Сандра потрепал по щеке смуглолицего малыша, – внуками детям Топака приходитесь. Н-ня…

Каждый аркан имеет начало, каждый род имеет отца, – устало закончил Сандра, и глаза его потухли.

* * *

Сандру разбудили голоса за дверью. Это голоса беды – Сандра сразу это почувствовал, хотя и не видел говорящих. Дверь юрты со скрипом растворилась, впустив внутрь облако пара и заиндевелых людей, тащивших что-то тяжелое. С подворья намахнуло ядреным морозом, а когда молочное облако растаяло, и Сандра, и внучка его Кинэ, и правнуки – все сразу увидели, что охотники втащили в юрту человека. Сколько пролежал он, занесенный снегом? Час? День? Неделю? Нос, губы, щеки были молочно-белого, неживого цвета; волосы, бороду и ресницы пышно опушил куржак; ничто в замерзшем теле не подавало признаков жизни.

Но Сандру будто что-то кольнуло: «Снегом его, однако, оттирать надо… Может, отойдет?»

– Несите его обратно на холод! Попробуем оттереть снегом, разогреть застывшую кровь, да помогут нам тези!

Мужчины подхватили закоченевшее, тяжелое тело и выволокли в холодные сенцы. Вслед за ними, накинув на плечи облезлую шубу, заковылял взволнованный Сандра. Мужчины внесли со двора два ведра снега, а Сандра тем временем стащил с замерзшего шубу, казачью однорядку и все остальное, словом, раздел незнакомца догола, и работа началась. Мелькали проворные руки, метались по холодному телу, терли его снегом, мяли, растирали. Пот струился по лбу Сандры и его помощников, снег под их руками таял, растекаясь ледяными струйками по недвижному, неживому телу, и чем дольше они его растирали, тем ясней становилась им тщета отчаянных их усилий: человек не подавал признаков жизни. И тогда Сандра, уже почти ни на что не надеясь, наклонился и прижался ухом к хладной груди замерзшего.

И вдруг – о чудо! – он услышал (или это показалось?), как в груди чужака сначала слабо, а потом все отчетливей застучал, забился маленький молоточек: «тук-тук, тук-тук, тук-тук…»

– Сердце! Забилось сердце! – хрипло проговорил старик.

Аильчане застыли возле замерзшего, раскрыв рты в изумлении.

– Растирайте его, растирайте! – спохватился Сандра. – Нельзя останавливаться. Сердце может остановиться, умолкнуть.

Мужчины встрепенулись, подхватив вслед за Сандрой как эхо: «Сердце… Сердце…», принялись еще сильнее тереть начинающее розоветь стылое тело; растирал замерзшего и Сандра, время от времени прикладывая ухо к его груди и с каждым разом убеждаясь: сердце не остановилось! Стучит сердце чужака. Стучит!

* * *

Переохлажденное, казалось, безнадежно заледенелое человеческое нутро нашло в себе жизненную скрытую искорку, чтобы затеплиться вновь.

Человек вырвался из когтей смерти, из небытия.

Спустя некоторое время чужак задышал отчетливо и сипло, и вдруг тяжело, с великим трудом размежил свинцовые веки.

– Где я? – хрипло спросил он на языке урусов.

Каларцы молчаливо, с испугом, глядели на него. А когда урус, клацая зубами и крупно дрожа всем своим еще не отошедшим от мороза телом, попытался сесть, кинулись татары испуганно в юрту.

– Одежа моя где? – прохрипел человек. – Одежу дайте.

И тогда Сандра подошел к незнакомцу и дрожащими руками стал подавать ему исподнее и порты с рубахой.

Богатырское тело чужака пронизывал озноб. Его так трясло, что он никак не мог попасть ногой в штанину портов, и если бы не Сандра, то дело с одеванием нисколько не продвинулось бы.

Сыновья Сандры помогли урусу подняться и перейти в теплую часть юрты, поближе к жарко пылавшему очагу. Незнакомец озирался, силясь понять, где он и как сюда попал, но ничего, кроме леденящего душу ветра и падеры припомнить не смог. Душное тепло юрты растеклось истомой по застуженному его телу, сотней колючих игл вонзилось в обмороженную кожу, очурбанило голову, и ему сразу же захотелось спать; и Сандра, заметив, что сон смежает веки незнакомца, легонько подтолкнул его, увлек к старой медвежьей шкуре.

Незнакомец сонно повалился набок, но вдруг тут же подскочил так, будто его кольнули копьем.

– Самопал мой не видали?

– Цел твой мылтык, – успокоил его Сандра, – и все другое тут, в юрте.

– Государев человек я, казак. Дека прозвищем, – простуженно просипел бородач. – В Сарачеры иду… Самопал с саблей блюдите. Казенный он, самопал-то. За самопал голову воевода сымет. Уразумели?

Татары, хотя ничего и не поняли, дружно закивали головами. И тогда Дека, успокоенный, дремотно смежил веки и повалился на медвежью шкуру. Густой храп его сотрясал стены юрты.

* * *

Две недели не отходил Сандра от постели больного, ухаживал за чужаком, как за малым ребенком. Поил взваром из сухой смородины и душицы, растирал его тело муравьиной кислотой, прикладывал к простуженной груди чужака припарки да примочки из каких-то дурманных и жгучих трав.

Напившись взвару, Дека покрывался испариной и засыпал, будто проваливался в глубокую черную яму.

Сквозь дрему чувствовал он, как блуждали по его груди четыре руки: две старческие, корявые, и две маленькие, нежные – растирать больного Сандре помогала внучка его, Кинэ.

Очнувшись, казак встречался взглядом с тоненькой девушкой, почти подростком. Увидев, что казак проснулся, девчонка, как серна, выскакивала из юрты.

«Дикая! – рассеянно думал Дека. – А душа у ней, видать, добрая. Ишь, хлопочет…»

И когда на третью неделю Дека двинулся обратно в Кузнецкий острог (в Сарачеры Федор так и не попал – заносы были большие), из головы у него не выходили Сандра и быстроглазая внучка его Кинэ: «Дай бог нашим православным столь добра да ласки, сколь я от сих нехристей видал…»

Бажен Карташов уже не единожды пожалел, что послал Деку в этакую непогодь и теперь сокрушался и ждал возвращения Федора, как пришествия Христова. И когда Федор вернулся, волоча, как кандалы, отяжелевшие снегоступы, в Кузнецком был настоящий праздник.

Веха III
«Ласкою, а не жесточью…»

«Право живота и смерти относительно к ясачным оставалось правом сибирских воевод до 26 декабря 1695 года».

П. А. Словцов

Кузнецк возник в самом котле бурливой и дикой Азии. Небольшой русской крепости суждено было принять на себя удары воинственных кочевников Южной Сибири.

Угроза нападения постоянно висела над острогом. Вокруг рыскали юртовщики калмыцких да кыргызских князцов.

Страх перед русинами побуждал мизинных владык к единению. Порой примыкали к кочевникам и кузнецкие татары, которые не только албан степнякам платили, но многое получали от них: в обмен на пушнину степняки пригоняли скот, привозили войлоки да кожи. Татар связывало с кочевниками многое: схожесть обычаев, родство языков и устоявшиеся веками отношения. Как же было татарам не держаться кыргызов? И степняки цену кузнецам тоже знали. Кузнецкая работа на большой славе жила. Воинственные степняки, понимавшие толк в кузнецкой стали, охотно брали ее и в счет албана, и в обмен на скот. С головы до ног «кыргызские да колмацкие воинские люди» были обвешаны татарским оружием. Впрочем, это не мешало им при случае обращать оружие кузнецкой выделки против самих же кузнецов.

Русские оказались между двух огней.

Превратить кузнецких людей из поставщиков оружия для кочевников в российских подданных – что могло быть трудней и желанней этой цели! Сделать это предполагалось с помощью мужа энергичного, но справедливого.

Новым воеводам наказали «ласкою, а не жесточью призывать кузнецких людей под государеву высокую руку. А буде которых Кузнецких волостей люди учинятся в непослушании, жен их и детей в полон имать, а лучших людей в закладчики приводить».

Минул год, а положение Кузнецкого острога оставалось по-прежнему тревожным. Воеводы не смогли объясачить ни одного нового сеока, к государевой казне не прибавилось ни единого соболя. Да и шертовавшие зачастую лишь на словах признали себя холопами государя, когда же дело доходило до ясака, то казакам приходилось силой оружия собирать его со вновь испеченных подданных. Бездорожье, малочисленность служилых в Кузнецке, разбросанность и враждебность племен, которые подлежали шертованию, были всесильнее многословных царских наказов.

Томские казаки, ездившие тогда в Москву, сообщали: «…кузнецких людей в Кузнецкой земле тысячи с три, и все те кузнецкие люди горазды делать всякое кузнецкое дело». А «…из тех кузнецких людей дают государю ясак немногие люди, которые живут близко острожку, всего с двести человек».

Долго и трудно предстояло русским вживаться в жизнь этих племен. А пока енисейские кыргызы чувствовали себя в Кузнецкой земле куда уверенней, чем казаки. Шайки шалых юртовщиков промышляли близ Кузнецка разбоем. В острожек доносилось ржание их степных коней. Сам князь Ишей средь бела дня шнырял под стенами Кузнецка.

В 1619 году томский воевода Федор Васильевич Боборыкин посылает воеводою Кузнецка собственного племянника, Тимофея Степановича Боборыкина. Боборыкину в помощь дали 0сипа Герасимовича Аничкова. Впрочем, второго воеводу послали лишь пышности ради, а заправлял всем боборыкинский племяш. Решительно и грубо, словно топор в полено, вошел в размеренную жизнь Кузнецка этот человек с крутыми плечами, жирными складками на бычьей шее, как на голенище сапога, с крупным, ноздреватым, как губка, носом и сытыми глазами. Глядя этими глазами на каждого так, словно брал на ружейную мушку, Боборыкин лениво сипел:

– Сиволапый мужик этот Харламов! Жил как последний казачишка – в смороде. Кто ж теперь воеводский дом рядом с людскими хибарами ставит?

Зима 1619 года выдалась метельная, снежная. Избы казачьи кряхтели, придавленные снегом. Еженощно Кузнецк заметало сугробами по самые трубы. С высоты воеводского дома любил Тимофей утрами глядеть, как откапывают свои избенки казаки. В такие часы он мнил себя существом сверхсильным и всемогущим, почти полубогом, вознесенным над людишками с их мелкими бедами и хлопотней. И хотя надлежало ему, воеводе, в первую голову заботиться о порядке в крепости, он с непонятным злорадством наблюдал, как копошатся в снегу казаки, безуспешно пытаясь очистить острог от сугробов.

– Копайте, расчищайте! – потирал руки Тимофей. – К завтрему ваши курятники опять до труб замурует. Так-то!

Крут да грозен был воевода Боборыкин. При его управительстве соболя из Кузнецка в Москву потекли гуще. И случалось урвать соболей для себя – брал не мешкая. Брал «поклонных» соболей, чернобурок брал, шапки бобровые тоже. Привозили в острог из улусов ясак – отбирал для себя Тимофей соболей самолучших.

Однажды по весне выехал Боборыкин на охоты. Ехал воевода со свитой. Далеко в сугревную майскую благодать неслись пьяные выкрики прикащиков да атаманов. От пронзительных посвистов шарахались лошади. Обалдевшее от зимнего острожного житья начальство часто останавливалось. Доставали стоялые меды и водку. Пили, ели и пели до хрипоты. Было уже много выпито и съедено, скул сворочено, бород выдрано. Прикащик Федот Киреев чуть не на смерть объелся свежениной. Заехали далеко. Заехали в Торгунаков аил, стали ловить чернокосых татарских девок. Весь аил спасался бегством.

Пиками переворачивали коробье – искали соболишек, снова пили.

Свечерело. Завалились в юрту. В юрте душно. Разделись, улеглись на полу. Заснули, как нырнули. Клопы, наглые, жирные, маршировали по лицам – никто не чуял.

Ночью раздался страшный, взнявший всех с пола гром: кто-то во сне задел шаманский бубен. Воевода заорал спросонья:

– Заряжай штаны, надевай мушкеты! Атаман в темноте наступил на стоявший торчмя абыл, и черенок ударил его в лоб. Перепуганный атаман схватил пистолю и выпалил в шубу, черневшую на стене.

Прикащик с воеводой стукнулись лбами. Чья-то потная рожа приблизилась к Тимофею.

– Кыргызцы, – совсем забеспокоился воевода и хватил рожу кулачищем меж глаз. Тихо охнув, рожа провалилась в темноту.

К утру разобрались: пострадал прикащик Киреев Федот. А тут и впрямь кыргызы подоспели. Пришлось удирать на неоседланных конях, в чем мать родила.

Кыргызы вооружены были малыми луками для скорой стрельбы. Кирееву Федоту и тут не повезло. Не успел он взобраться на лошадь, как стрела впилась ему пониже спины.

Так и привез прикащик с охоты шишку на лбу да обломыш стрелы в седалище. Зато воеводу сие вельми развеселило. До слез смеялся Тимоха.

Федот же был мужик мстительный. Не в его обычае прощать зуботычины. Год носил в себе обиду, все скрипел зубами: «Жив не буду, а Тимохе за мордобой отплачу».

Однажды по пьяному делу подсел прикащик к ссыльному головнику.

– Кого ищешь? – спрашивает.

– Где? – не понял варнак.

– Ну, ходишь-то…

Лихой криво усмехнулся:

– Долю.

– Доля, она, брат, склизкая. Вроде бы ухватил ее, вот она, в руках. Ан глядишь, она уже обратно выскользнула.

Помолчали. Федот поставил лихому братину медовухи и напрямую пытает: так, мол, и так. Научи, говорит, как человека порешить, чтобы, значит, и следов не осталось. А сам варнаку ефимок[52]52
  ???


[Закрыть]
сует. Тот ефимок берет и свой вопрос спрашивает:

– А из каких людей энтот человек будет – из охотников али из пашенных крестьян, а может, из служилых?

Федот на варнака зыркнул.

– Из охотников, – говорит.

– Охотника порешить – самая пустяковина.

– Этта как же, из ружья, што ль?

– Зачем из ружья? Самому стрелять нет надобы. Пущай ружье-от самое стрелит.

Взял и научил…

Гремела собачьим лаем и выстрелами боборыкинская охота. Гон бушевал, то приближаясь, то затухая, то бурно вспыхивая в неожиданной близости. И снова рядом с воеводой ехал Киреев Федот. Воевода был в ударе. С утра Тимофей подстрелил годовалую важенку и теперь, пьяный от удачи и настоек, издевался над промахами прикащика.

Федот выдавливал из себя улыбку, бледность покрывала его лицо, он был весь настороже, как натянутая тетива.

Ночевали в знакомой заимке. В полночь, когда богатырский Тимохин на два тона (туда и обратно) храп сотрясал тишину, Федот встал, трясущимися руками нащупал воеводин самопал. Лихорадочно-поспешно выковырил шомполом из ствола пыжи и картечь, а вместо старого заряда почти на полную длину ствола засыпал губительную меру порохового зелья. Снова плотно забил пыжи и затолкал в ствол деревянный обломыш. Осторожно, слушая бешеные толчки собственного сердца, поставил ружье на прежнее место.

Ночь для Федота прошла, как в кошмаре. То ему виделся воевода с изуродованным лицом, а рядом – самопал с разодранным в клочья стволом. А вот его, Федота, ведут на плаху, и ссыльный коваль Недоля заковывает его в кандалы. Прикащик вскочил с войлочной подстилки, обуреваемый желанием разрядить самопал. Но в избушке обволакивающе пахло пихтовыми дровами и потной сбруей, и Федот, немного успокоенный, заснул.

Поутру охота разгорелась с новой страстью. Загонщики гнали на воеводу сохатого. Дело должен был решить выстрел Тимофея. Охотники спешились.

Федот шел поодаль и с отчаянным нетерпением ждал рокового выстрела.

Бык вылетел из согры, запрокинув голову с тяжелой короной. Воевода опер ружье о подсошок, прицелился. Федот втянул голову в плечи.

Сухо щелкнул кремневый замок.

Тишина.

И сохатый несется на охотников. Потные бока зверя ходят, как огромные мехи, дымясь и шумно опадая.

«Осечка! – похолодел Федот. – Сейчас все раскроется. Убьет! Как собаку меня прибьет…»

– Федот! – рассвирепел воевода. – Подай свой самопал. У мово замок барахлит. – И сунул, не глядя, в трясущиеся руки прикащика злополучное ружье.

Сохатый уходил закрайком леса, бросая сильными толчками тяжелое тело напролом через кусты. Запоздалый выстрел Тимофея не причинил ему вреда. Загонщики на лошадях пытались преследовать зверя, но чащоба остановила их.

Федот между тем за кустышем разрядил смертоносный заряд воеводина ружья. И порешил он в тот день накрепко: бог ли, черт ли бережет мучителя его, только не дано ему, Федоту, убить воеводу. И проникся прикащик суеверным страхом к этому грубому и властному человеку.

Был Боборыкин взглядом остер, лицом рябоват и силу имел дьявольскую. Как-то в Томском городе еще бунт получился, похватали мужики дреколье да к воеводской избе. Воеводы в страхе заперлись на заметы. Все начальство попряталось. Лишь один человек – воеводин племяш Тимоха Боборыкин не сробел, един супротив толпы вышел.

Толпа надвигалась на него, дыша чесноком, потом, водкой, бранясь по-черному, многорукая и разгневанная. Тимофей понял: страшное это дело – толпа. Понял, но не заробел, не испугался.

– Споймать хотите, прихлопнуть, как воробья, шапкой! – заорал Тимоха. – Накось, выкуси! Гилевщики! – нагнул медвежий свой загривок и пошел на толпу так, будто перед ним и не было никого. Двух насмерть зашиб, одного окалечил, остальные разбежались.

Татарове ясачные пуще смерти боялись нового кузнецкого управителя, творящего «камчы-чаргы» – суд кнута. Боборыкин-воевода по данной ему власти мог без оттяжки казнить гилевщиков, «возмутителей супротив державы». Пока до этого дело не доходило. Обходился воевода без кроволитья. Зато недоимки Тимофей Степаныч вымещал на ребрах должников без жалости. Умел Тимофей выжимать прибыль для себя и для государя.

Воевода напрочь заказал казакам являться из улусов без «поклонных» соболей. Соболиная лихорадка захлестнула Кузнецк. Пушнина стала мерилом изворотливости и богатства. Ради нее шли на все. Казакам, годами не получавшим кормовых, волей-неволей приходилось промышлять грабежами. Боборыкин ведал о том доподлинно. Знал и притворствовал, что сие неведомо ему, управителю Кузнецкой земли. Чаял Тимоха: награбленное казаками рано ли, поздно ль ляжет в бездонные его сундуки. Порукой тому были пустые животы казаков и государев хлебный амбар, которым он, Тимоха, располагал, как своим собственным.

Нет оружия сильнее и ужаснее, чем голод. Голод, как палач, нависал почти над каждым обитателем острога, лишь в редкие годы давая отсрочку. За кусок хлеба в голодную пору, случалось, и убивали. За хлебушко головы свои, и жен, и детей своих закладывали. У кого хлеб – за тем и сила. Правду эту крепко усвоил муж неглупый и расчетливый, воевода Тимофей Боборыкин. Хлебом дарил и жаловал за службу, хлеба же лишал строптивцев и неугодных, о хлебе насущном пекся в первую голову. Хозяин Кузнецка повел дело так, что городок стал быстро расти и обрастать крестьянскими дворами.

Люди в остроге были на счету, и Тимофей Степаныч делал многое, чтобы привлечь в Кузнецк людей разных званий: крестьян-переселенцев, гулящих и даже беглых с сомнительным прошлым. Но более всего пекся он о привлечении в кузнецкие присудки[53]53
  Сибирский уезд делился на русские присудки (слободы или остроги с прилегающими к ним деревнями и починками) и на ясачные волости.


[Закрыть]
пашенных крестьян. «Доколь не осядет тут кормилец-хлебопашец – царствовать в Сибири гладу велику», – справедливо решил воевода и приказал выдавать переселенцам ссуду и даже бесплатные «подмоги» («чем крестьянин мог дворцом поселитца, пашню распахать и всяким заводом завестися»).

Выдавать подмоги было накладно. Почти каждому переселенцу они требовались, потому как бежала в Сибирь все больше голытьба. Однако Боборыкин подмоги давал.

Каждому по десяти рублей денег (сумма по тем временам значительная) да сверх того по пяти четей ржи, одной чети ячменя, четыре чети овса и пуду соли. Ссуда, которую выдавали крестьянину вместе с подмогой, была обычно меньше подмоги, и на нее воеводский писец оформлял заемную кабалу.

И подмога, и ссуда не были признаком добродетели кузнецкого воеводы. Диктовала их великая нужда в сибирском хлебе, в кормильце-мужике, этот хлеб взращивавшем. И хотя воевода волен был сам устанавливать размеры подмог и ссуд («…а ссуду им и подмогу и льготу давать смотря по тамошнему делу и по людям и по семьям с порукою и примеряся к прежним годам»), выдавались они по указам правительства, а не по милости воевод.

Был Боборыкин Тимоха хват, охулки на руку не клал: и из подмог и из ссуд извлекать выгоду умел. Рано или поздно новосел, получивший подмогу, оказывался у воеводы в кабале. Однако, сказать правду, не токмо о сундуках своих радел оборотистый воевода. Боборыкинской расторопности Кузнецк обязан был первыми запашками. Именно Тимофей Боборыкин положил начало пашенному земледелию на земле Кузнецкой. Крутой сей муж трезво рассудил, что надеяться на привозной хлеб – все одно, что ждать погоды с моря. Не навозишься хлебушка из-за Камня. Да и по карману ли хлеб сей, подскакивавший в тысячеверстных перевозках в цене вдесятеро! Доколе не приложит мужик русский к сибирской нетронутой целине мозолистые свои руки, сидеть тут людишкам голодом. Не татарская мотыга-абыл, не жалкие клочки ячменных засевок – русская соха да кормилица-лошадка, пашенное надежное хлеборобство вырвет людей Сибири из когтей голода.

Так рассудил крепкий хозяин, кузнецкий воевода Тимофей Степанович Боборыкин, а рассудив так, повелел Недоле-ковалю сгондобить несколько сох с железными добрыми сошниками да бороны. И благословенный день первой борозды настал.

Майским погожим утром на сугревной елани в версте от острога выстроились семь разномастных лошаденок – все, что нашлось в Кузнецке и ближних аилах. Лошаденки впряжены были в сохи. Иные из лошадок еще недавно ходили под кыргызами, им было привычней пашню топтать, а не поднимать.

– Начните с пологой ляги, – отдавал последние распоряжения Боборыкин. – На бугры не лезьте, опосля захватим…

Отец Анкудим размашисто осенил крестным знамением и землицу, и лошадок, благословил первопахарей, и трудная работа началась.

– Уроди, кормилица, на старых, на малых, на радость крестьянскую, – молитвенно шептали Омелькины губы.

Им было тяжко, тем, первым, взрезающим убогой сохой своей неподатливую сибирскую дернину. Нет! Взламывающим целину вековечной заскорузлой отсталости, распахивающим поле для будущих всходов в сердцах и сознании ясачных.

Весть о неслыханной русской запашке собрала к Кузнецку аильчан Базаякова улуса. С изумлением глядели улусные люди, как из-под сошников выворачивались жирные пласты земли. Конная вспашка была им в диковинку. Разве может абыл сравниться с сохой!

Оба воеводы – и Боборыкин, и Осип Аничков были тут. Тимофей, довольный, хмыкал в усы:

– Глянь-кось, немаканые каково уставились. С сохи глаз не спущают. Глядишь, и себе такое ж обзаведение устроют. Смекают, значит, что мужик русский дурному не наущит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю