Текст книги "Сокровища Аба-Туры"
Автор книги: Юрий Могутин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Кажется, воеводе нравилось, что ясачные начинают мало-помалу перенимать у казаков их привычки, их тягу к пахоте, к хлеборобству.
Впрочем, кое-чему воевода и сам не прочь был у татар поучиться. Ну, хотя бы уменью по-особому варить железо.
Пекся Боборыкин о расцвете ремесел в Кузнецком, особливо радел об умельцах по кузнецкой части.
Призвал Тимофей Степанович однажды к себе в съезжую коваля Недолю.
– Можешь коренную тайну умельства кузнецкого у татар вызнать? Дюже горазды татарове руду разведывать да из оной железо выплавлять. Сего хитрого искусства они первеющие мастера. Тебе бы. Лучка, стакаться с ними, вызнать бы – из чего у кузнецов добрые шеломы да бехтерцы получаются? Какая такая хитрость ведома им? Вельми великую пользу государю нашему и Отечеству тем явишь.
– А не боишься, что я по дороге тягу дам? – горько усмехнулся Лука в глаза воеводе. – Отпущать, говорю, без конвою меня не боишься? Ссыльный ить я. Государева великая опала на мне…
– Что ты, Лука! Господь с тобой! Слова-то какие говоришь, – обиделся Боборыкин. – Али не знаешь, что я тебя почитаю первым среди ковачей умельцем? А что ссыльный ты – того я не помню и думать позабыл.
Коваль посветлел лицом, весь день потом неопределенно улыбался. Выходит, верит ему воевода.
И пошел ссыльный мастер Лука с котомкою по татарским аилам, забыв обиды старые, и побои от слуг царевых, и этапы, и унижения, и глад велик. Пошел выведывать тайности и секреты вековечного кузнецкого ремесла – не корысти и прибытков ради, но единственно пользы Отечества для. Пошел, как извеку ходили российские мастеровые, не кичась и не гнушаясь чужим мастерством и умельством прикоснуться к роднику мудрости другого народа, к иной, пускай еще и невысокой культуре. Сибирские россияне опыт тот, умельство то по крупицам, по малости собирали, чтоб вернуть его и явить миру уже в ином качестве и во всем русском размахе.
Атаман лихих – ГуркаЗашагал Недоля-коваль ходко по пыльной дороге, улыбаясь каким-то своим думам и вовсе не помышляя о грозных неожиданностях, которые – вполне может быть – ждали его в немирных аилах. Шел без самопала, без сабли даже, неся в котомке лишь нехитрый кузнечный снаряд да горбушку хлеба. За ним мелко семенил толмач Васька Новокрещен, томский татарин, прихваченный Недолей устных переводов ради.
* * *
От Кузнецка верстах в десяти наскочили на них неизвестные – все как есть на конях и с оружьем. Впереди ватаги – седой мужик с хищным взглядом. Всадники были одеты кто во что, на седом же – боярский полукафтан красного бархата, поверх кафтана небрежно наброшен летний нарядный плащ – охабень.
«Лихие… – догадался Недоля. – Серые зипуны. А тот, седатый, видать, атаманом у них. Ну и образина! Уж не Гурка ли это душегуб?»
Васька-толмач тоже разглядел всю ватагу, схватил Недолю оробело за руку: «Гурка!»
И тут пожалел Недоля, что не взяли они с собой ни самопалы, ни даже сабли. И хотя за душой у кузнеца с толмачом не было ломаного гроша и ограбить их было невозможно, шайтан знает этих душегубов, – не захотят ли они поизгаляться над безоружными казаками, вспомнив воровские свои обиды на служилых?
«Все одно живым я им не дамся! – сжал коваль кулаки-кувалды. – Одного-двух прикалечу». И шагнул навстречу седому всаднику, навстречу своей судьбе шагнул.
– Куды на коня прешь? – удивился лихой. – Али жизнь не дорога?
– Тебе моя жизнь дешево не достанется, – проворчал Недоля. – Полезешь, так уж и быть, еще один грех на душу возьму, вот этим кулаком по балде поглажу. Все одно я теперя в ссыльном звании…
– Ух, ух, грозный какой! – сделал испуганные глаза краснорожий спутник Гурки. – А свинцовой похлебки не хошь?! В един миг требуху твою эфтой штукой продырявлю.
Рука с пистолью поползла вверх, смерть уставилась на Недолю черным дулом.
– Погодь! – осадил краснорожего Гурка. – Чтой-то мне этот ведьмедь знакомый будто. Не ты ли ссыльный огнищанин Лучка Недоля?
– А хучь бы и я, так что с того?
– Да ты пошто такой бодливый? – сразу подобрел седой. – Про силу твою я много наслышан. Токмо не сила твоя мне надобна, а искусность в делах ружейных. Замки у двух моих пистолей барахлят. Починить их можешь, чтоб осечки не давали? Как друга прошу – выручи. Ты ведь тоже когда-то погуливал да боярушек попугивал. Слыхал я, через убийство ты сюды попал?
Недоля покрутил головой с таким мученическим видом, будто седой разбередил его старую, саднящую рану.
– Не промышлял я никогда татьбой; не варначил и в убийстве повинен не более того, мною убиенного. Так уж сталось. Силушку некуда девать было. Кулачный бой… Без корысти сие, без злого умыслу. Все по чести – по совести… А пистоли тебе чинить не стану, ты уж, Гурьян, не обессудь.
– Этта пошто ж ты ко мне так? – заерзал в седле седой, и взгляд его потемнел, и металл прибавился в ледяном его голосе. – Али опчество тебе наше не подходит?
– Не буду чинить, – раздумчиво повторил Недоля.
Он хотел сказать лихому в глаза, что не хочет чинить оружие потому, что обращено оно будет против его же друзей – казаков, против человека вообще, но сказать все это не успел. Толмач Васька, дрожавший с перепугу, как осиновый лист, потянул Луку за рукав: дескать, голубчик, не перечь ты этим злодеям. И Лука сказал не те слова, что уже приготовил:
– Не могу я тебе сейчас замки починить, струмента у меня с собой нету. Ежли б на месте, в кузне – другой сказ. А тут нет.
– Ну, это что ж, это верна. Без струменту и вошь не убьешь, не токмо чтоб ружья чинить, – согласился атаман. – Давай тогда в другой раз. Я к тебе в Кузнецк верного человечка подошлю с пистолями-то. Уж ты, Лука, помогай, будь ласков. А Гурка Твердохлеб в долгу не останется. Завсегда товарищев выручить рад. Нужда приспичит, так еще, глядишь, и к нам переметнешься. Ты ведь тоже от боярской неправды страдалец.
Недоля как-то загадочно улыбнулся собственным мыслям, седой же принял его улыбку за знак согласия и заключил почти ласково:
– Ну, вот и сговорились. Два умных мужика завсегда промеж себя договорятся.
Лихие, видно, куда-то торопились, все время посматривая в сторону тракта; седой попрощался с Недолей за руку, которую тот подал неохотно, и они расстались.
Прощай, Гурка, лихая голова! Разные у вас с Недолей дороги. Тебя дорога через кровь и неправды ведет на плаху, коваля его дорога ведет к бессмертию. Кузнецк, заложенный такими, как Недоля, русскими мастеровыми людьми, будет стоять века, памятником мастерству их и мужеству.
С непонятной какой-то жалостью думал коваль о зипунах. Перед глазами его только что прошла вереница измятых судеб, исковерканных душ, раздавленных надежд. Как легко обнаружить их язвы под покровом напускной бесшабашной лихости!
Недоля еще раз невольно посмотрел в ту сторону, куда подались зипуны.
* * *
А Гурка через некоторое время привел свою ватагу к ветхому аилу в надежде найти тут корм себе и лошадям. Аил был так беден, что корма зипуны в нем не нашли, зато увидели нечто чудное. Татарин андазыном – сохой землю пахал. Только в андазыне у него не лошадь, не вол. Люди у него впряжены в андазын. Налегая на волосяные арканы, привязанные к обжам – оглоблям сохи, тащили ее три черных девки и малец. Халаты на них взмокли, лица искажены надсадой.
В руке у седого всадника сверкнула пистоль. Взгляд свирепый.
Испугался татарин не на шутку, забормотал что-то по-своему: не иначе, паштык урусов, а то и сам кузнецкий воевода. И бухнулся «воеводскому» коню в ноги.
Всадник во гневе потряс пистолью.
– Пошто, нехристь, людишек запряг? Н-ну-кось ответствуй, пень таежный!
Татарин с перепугу дрожал крупной дрожью, силился поднять на седого глаза, но не мог оторвать их от земли.
– Нету лошади, кыргызы за долги увели, – бормотал он скороговоркой. – А без лошади совсем худо. Без лошади не вспашешь. Так только, сверху землицу мало-мало ковыряем. Плохая вспашка – худой урожай. Уже пять лун голодом сидим…
Один из верховых перевел атаману слова татарина. Седой всадник задумался. Потом тряхнул головой и ловко соскочил с коня. Татарин в испуге бросился наутек.
– Э-эй, куда ты? Остановись, кузнечик! – крикнул седой. – Возьми коня-то, возьми!
Татарин остановился, уловив в голосе седого добрые нотки. Седой поманил его пальцем. Татарин несмело подошел. Седой сунул в руки татарина узду своего коня.
– Бери коня!
Татарин опешил. Остолбенели в испуге и недоумении черные девки и малый. Они так и стояли с волосяными арканами через плечо. У мальчонки от удивления – рот бубликом. Всадники басовито расхохотались.
– Бери, пока не передумал! – пригрозил седой и размашисто зашагал прочь от аила.
Всадники шагом тронулись за ним.
– Кто вы? – крикнул, опомнившись, татарин.
Один из всадников приостановился, ответил ему по-татарски:
– Серые зипуны мы. Слыхал про таких? Гулеваны залетные. А конем тебя гулевой атаман наш, Гурий Твердохлеб, жаловал. Молись за его душу своему басурманскому богу…
Сказал так и пришпорил коня. Уже из чащи, удаляясь, донеслась песня:
Нам постелюшка – мать сыра-земля,
Изголовьице – зло-кореньице,
Одеялышко – ветры буйные,
Покрывалышко – снеги белые,
Обмываньице – частый дождичек,
Утираньице – шелкова трава.
Родный батюшка наш – светел месяц.
Всадники давно уже скрылись в чащобе, а татарин все стоял, не веря в свалившееся на него счастье: сон это или явь? Однако конь – муругий рослый жеребец в богатой сбруе – стоял рядом и косил на него глазом.
Желая удостовериться, что это не сон, татарин потянул за узду. Конь коротко заржал и взлягнул ногой. Татарин отскочил от удара копыта сажени на три.
– Настоящий! – завизжал он радостно, потирая ушибленное место.
* * *
А коваль Недоля и толмач Василий тем временем вышагивали по дороге к Торгунакову аилу, и Серые зипуны не выходили у коваля из головы. Вспоминались легенды о зипунах, слышанные им в разное время. И чтобы как-то скоротать дорогу, одну из них пересказал Недоля своему спутнику…
Везли стрельцы казну в Кузнецк. Напали на них Серые зипуны, казну отняли, стрельцов побили. Снарядил кузнецкий воевода погоню. У речки Грохотухи настигла погоня зипунов. Завязалась перестрелка. У служилых и зелья и свинца в достатке, у зипунов зарядов не густо. Отбивались зипуны сколько могли – свинец кончился. А стрельцы уже вот они – напирают. К самой воде зипунов приперли. Что тут делать, как быть? Заметались зипуны по берегу. Свистят над их головами стрелецкие пули. А зипунам и ответить нечем, ни одного заряда нет у зипунов.
– Открывай ларец! – заорал Гурка. – Откупаться от стрельцов будем.
И запустил лапищу в ларец с деньгами. От серебряного звона монет стрельцы стрельбу прекратили, из укрытий выглядывают. Смотрят и зипуны на своего атамана: неужто решил он казну стрельцам вернуть?
А Гурка тем временем монеты в пищальное дуло забивает. Зипуны поняли Гуркину хитрость и тоже стали монетами ружья заряжать.
– Откупаться так откупаться! – И загремели выстрелы с их стороны, и побежали в страхе стрельцы. А зипуны все палят им вдогонку да кричат:
– Вот вам ваша казна, Боборыкины прихвостни! Возвращаем сполна! Заберите ваше серебро, воеводины усердники!..
Огненных дел мастераОколо Кузнецкого острогу на Кондоме и Брассе реках стоят горы каменные великие и в тех горах емлют кузнецкие ясашные люди каменья, да те каменья разжигают на дровах, разбивают молотами на мелко и раздробив, сеют решетом, а просеяв, сыплют понемногу в горн, и в том сливается железо, и в том железе делают пансыри, бехтерцы, шеломы, копьи, рогатины и сабли и всякое железное, опричь пищалей, и те лансыри и бехтерцы продают колмацким людям на лошади и на коровы, и на овцы, а иные ясак дают колмацким людям железом же.
Из наказа кузнецкому воеводе Федору Баскакову
На горном склоне звенели кайлы. Торгунакова аила мужики кайлили тут рудный камень. Измельчив, наполняли им ивовые корзины и стаскивали вниз, в распадок, на дне которого журчал ручей. Тут, у ручья, рудный камень толкли и, размельчив намелко, сеяли через решета, тут же в ручье промывали руду, очищая ее от породы.
Над распадком стлался сизый дым. Чахли от него деревья. Тлели и чадили обложенные дерном высокие костры углесидных куч, хлопотали возле них прокопченные углежоги.
Рядом, над домницей, шаяло фиолетовое марево угара. Промытую руду перемешивали татары с древесным углем и засыпали ее в огнедышащее чрево домницы. Пыхтели воздуходувные мехи, нагнетавшие воздух в домницу. Обливаясь потом, качали мехи два чумазых татарчонка. И над всей этой стихией колдовал-чудодействовал немолодой уже, шустрый шорец – плавильного дела мастер. Он был здесь царь и бог, его без крика и ругани слушали все: и углежоги, и толчейщики, и промывальщики, и мальчишки, раздувавшие мехи горна. Одного знака, единственного его слова было достаточно, чтобы мужики добавили или убавили угля в руде, засыпали руду в горн, чтобы воздуходувы увеличили или уменьшили подачу воздуха в домницу. Плавка была его стихией, его хлебом, его ремеслом. Искусство его было сродни искусству доброго повара. И тот, и другой варили – один пищу, другой металл. Но если повар мог попробовать свое варево на вкус, то плавильщик должен по одному только цвету своей огненной похлебки да еще благодаря особому, почти нечеловеческому чувству, по незримым каким-то признакам определить качество и готовность плавки.
Плавильный мастер, щурясь и прикрываясь ладонью от нестерпимого жара, заглянул в лётку домницы. Там, внутри, размягченная адовым жаром рудная масса шевелилась и взбулькивала. Из голубой и красной огнедышащая масса превратилась в белую, тягучую. Казалось, само всесильное, неистовое солнце спрятал кудесник мастер в маленькую домницу. И как было не глядеть на него с суеверной робостью, как было не молиться, испытав древнее чувство благоговения огнепоклонника перед огнем!
Плавильщик несколько мгновений вглядывался в ослепительное око лётки, затем удовлетворенно смахнул пот со лба и что-то крикнул хрипло и восторженно. И тотчас подручные подали ему лом. Мастер сунул лом в огненное варево, стал мешать эту адову похлебку, по которой голубыми и белыми волнами пробегало пламя. Он мешал огнедышащее месиво, сгущая его в форму ядра, шара, а сгустив, ловко вывернул из домницы, обломал шлак и разделил ядро на несколько белых комьев. И тотчас подручные длинными клещами подхватили эти ноздреватые куски, кинули их на наковальни. И разом взлетели над наковальнями молоты, гулко ударили по ноздреватым горячим крицам, рассыпая искры вокруг. Надо было успеть удалить жидкий шлак из пор крицы, пока она не остыла. И ковали работали вовсю.
Обжатые кувалдами крицы ковали передавали обратно плавильному мастеру, он снова кидал их в горнило домницы. Плавка длилась до тех пор, пока железо не стало плотным и ковким.
Огнищанин Недоля ошеломленно и зачарованно глядел на работу плавильного мастера и его подручных, и глаза его вспыхивали восхищением, и руки просили такой же вот огненной, веселой работы.
«Ай, да татарове! Ай, да умельцы! Вот тебе и нехристи, вот тебе и темные головы. Не всякий просвещенный ум свейских да аглицких розмыслов сию природную мудрость постичь мочен».
От аила к аилу, от домницы к домнице ходил Недоля с Васькой-толмачом, расспрашивал обо всем углежогов и рудознатцев, толчейщиков и промывальщиков, плавильщиков и ковалей. И улусные люди, видя безоружность и добродушие уруса-богатыря, никаких своих секретов от него не таили, все показывали и объясняли.
А в Кузнецке тем временем разворачивались события, сильно поколебавшие незыблемость боборыкинской власти в глазах ясачных да и самих казаков.
«Дале Сибири не сошлют…»Сразу же после закладки в устье Кондомы Кузнецкого острога было замечено, что место сие выбрано неосмотрительно. В огромном распадке Кондомы лежали скудные галечники, не пригожие для пашни, не пастбищные, с худыми покосами, и явно не подходящие для крестьянствования. Да и для обороны место было выбрано неудачно: низина. Никакого обзора местности. Так и жди нападения кочевых людей из-за горы.
Воеводы, сменившие весной 1618 года Остафия Харламова, сходились во мнениях: место для постройки острога выбрано поспешно, без пригляду и расчета на будущие запашки.
Оно и понятно. Харламов, Кокорев и Лавров с казаками закладывали крепость в метельном марте, обильные снега завалили и Кондому, и весь огромный распадок. Попробуй разберись в этой снежной кутерьме.
Пришла весна, снега стаяли, и для всех стала очевидной неудача с выбором места для города. Об этом отписали томским воеводам Федору Боборыкину и Гавриле Хрипунову. Из Томского ответили наказом переставить острог в более пригожее место – на гору. Там и земля получше, и обзор хороший. Пока шла переписка, в Кузнецке сменилось уже несколько воевод, и никому из них не хотелось брать на себя хлопоты о возведении нового острога. Дело осложнялось еще и тем, что служилые, привыкшие к старому месту, всячески противились попыткам перенести острог на новое место. И лишь хозяйственный Тимофей Боборыкин решился перенести острог. Тут-то сыр-бор и разгорелся.
Лета 1620-го июня в четвертый день пришел в Кузнецкий острог из Томского боярский сын Бажен Карташов с восемью служилыми. Посланы они были к кузнецким казакам помощи ради ставить острог на новое место.
Едва пришед в Кузнецк, и еще не отдохнув с дороги, Бажен Карташов отправился вместе с обоими кузнецкими воеводами в ялике на другую сторону Томи-реки приглядеть пригожее для постройки место. Тем временем, пришедшие с Баженом служилые отдыхали на лужайке близ острога.
Измученным бездорожьем людям острог Кузнецкий показался земным раем. Июньское солнце разморило служилых. Невдалеке ласково журчал синий ручей, прял травку. Пришедших окружили кузнецкие старожилы Пятко Кызылов, Федор Дека, Остап Куренной да Омеля Кудреватых.
– Хиба ж це погано мисто? – повел окрест рукой Куренной. – Река близко, рыбные ловли рядом. Де воны хотять шукат найкраше мисто?
– Кобелям делать неча, так оне на луну брешуть, – проворчал Омеля.
– Им, вишь ты, блажь пришла – место негоже. А ты, казак, давай пуп надрывай, комли на собе в гору вытаскивай, пили, руби, обстраивай с восходу до закату. А харчи – сухарь плесневелый да квасу кружка.
Словно медведь, глухо заворочалась давняя обида в каждом из казаков. Вспомнились челобитные о жалованье, так и оставшиеся без ответа.
– Последнее лопотье сносили: портища да рубахи что у нищебродов – одне износки, а государева жалованья все не видно, – загудели казаки. – Доколь в рубищах ходить будем? В крайности живота свово живем!
– Служилых у государя много, а казна одна, кумекать надо, – изрек пятидесятник. – А ты, дурак, сюды не за тем послан, чтоб с казны тянуть, а пополнения казны ради.
Сказав это, Козьма высокомерно вскинул смазанную маслом голову, как кубок, наполненный премудростью.
– Тьфу, воеводин усердник… – прошипел казак из новоприбывших Ивашко Недомолзин. – Все одно не быть тебе соцким. Здря стараешься. Вечно выпячиваешься, быдто пупок какой. Все вкруг тебя должны вертеться. А на какую холеру нам сдался твой пупок? У кажного свой есть, да может, и не хужей твово, но никто его так не выпячивает, как ты. Токмо себя и уважает. Тьфу!..
Козьма Володимирцов принадлежал к типу тяглых мужиков, совершенно лишенных способности к крестьянствованию. Попав однажды в число казаков, такие крестьяне легко привыкали к казачьей службе, находили ее выгодной и уже не вспоминали о прежней своей многотрудной крестьянской жизни, где все зависело от клочка земли. Преодолев первую, мелкую ступеньку в бесчисленной служебной лестнице, пятидесяцкий судил обо всем веско и непререкаемо, мнил себя чином значительным. Ходил по земле не так, как-нибудь, а каждую ногу с достоинством ставил, чтобы все видели: идет человек.
Глуповато-напыщенное лицо его не отражало на себе ни одной из черт тех голодных и лихих времен, в которые он жил. Никакого унижения он не видел в холопском своем положении.
– Я одного в толк не возьму, – встрял в спор Дека, – как бояре, при такой скудной казне живя, себе хоромы выстраивают? А казак, сколь ни тщится, все никак оную казну наполнить не может. Нонеча вот боле пяти сороков соболей воеводе явили, опричь бобрей да чернобурок, а в кармане все одно – вошь на аркане. Как были голопузые, так и остались. И куды добро деется? Не в амбары ли воеводы, кои мы всем Кузнецком наполнить не могем?
– За Тобольском, на яму, грят, разбойный Гурка Твердохлеб объявился: с товарыщи соболину казну граблють, – вставил Остап Куренной, качнув своей медной серьгою.
– Их, лиходеев эфтих, на чернотропье, беда, как много!
– То разбойннчки, а не разбойники! – возразил Иван. – Разбойников ишшо в самой Московии поискать надобно – не един обоз, всю Русию грабят. Живота от их ни служилым, ни молодшим, ни черным людям.
– Мужикам – сума, князьям – терема. Наш воевода супротив них дитя андельское.
– Тожа ангела нашел! – сплюнул Иван.
– Истинно верно.
– Подале от Москвы народ-то честней будет..
– На Москве-от, сказывают, бояре измудряются – земчуга разны да каменья носют, на простынях спят! Замест пуговиц брульянты пришивают. Каждая така пуговка столь стоит, что всем служилым Кузнецка и за сто лет не выслужить.
– Да ну?! – удивился Омелька. – Ужли така богачества на свете быет?
– Вот те и ну! Бояре, кои в золотных возках ездют, и не помышляют, сколь мужиков по всей Русии с голодухи-то пухнут. Невдомек им, вишь ты, что наш брат завидует не то что жизни боярской, жизни кучера его, а и жизни боярского рысака, коего по приезду и почистят, и поставят в крытую конюшню и овсом накормят. А сколько бедняков и такой крыши над головой не имеют. Вот в законе божьем писано, что пред богом мы все одинакие. Боярин меды пьет да жаркое кушат, а мужик евоный опричь рыбы ничего не знат. По весне-то кора с березы – вот хлеб мужицкий.
– Честность-то ваша от бедности. Всяк честен, покуда взять неча, а как власть обрел, честность ту ровно корова языком слижет, – засмеялся Козьма нутряным булькающим смехом. – Кажный об честности да об равенстве кричит, кто на нижней ступеньке стоит. Потому как завидки его берут к тому, который повыше. А как сам на ту ступеньку вскарабкался, так уж и крик ему совсем ни к чему, и дум об этом самом равенстве – никоторых. Кричим-то об честности да об равенстве, а мыслим-то местоположением с теми, что повыше, поменяться. Иде оно, равенство-то, в чем? Чтобы все с худяком Омелькой равные стали али ровней воеводе? А может, самому думному боярину? Молчите?! То-то и оно. Не было его, этого самого равенства, и быть не должно!
– Эх, жисть, гужом те подавиться! Хужей, чем при Владиславе Жигимонтовиче, сынке польского круля.
– Смута по всей Русии, пожоги да смертоубийства. Приписные крестьяне бегут, тоже и поместные. Иных хватают, бьют нещадно и опять же в прежнее тягло – к помещику али в казну. А иншим счастливится, особливо тем, которы утекли за Дон – в Сечь али к Зимнему морю в ушкуйники подались. Оттеда их ни Сыскной приказ, ни помещик достать не могет. Многие нонеча в нетях.
– Да што, мужики! Не токмо они – стрельцы московские и те крамолятся. Годами вроде нас ни полушки жалованных не получают. Тоже лютуют. Шубам боярским нонеча за Москву-реку ездить опасно. В Ростове, слыхать, не довольны, в Коломне, слыхать, не довольны, в Нижнем Новгороде вовсе – котел кипит.
– Ну, будя молоть облыжно! – оборвал Козьма. – А то этак, чего доброго и до государя доберетесь. Вас послухать, так на Москве одни живорезы да головники. Что ни боярин – то душегуб, что ни воевода – мздоимец. Токмо мы хорошие. А кому не ведомо, что казаки – шарпальники первеющие? Искони сие ведется. Исстари государям от казачишек одни беспокойства. Добро еще коли страсть казачью ко разбою удается на дела благие поворотить, как сие с Ермаком Тимофеевичем случилось. Ан редко казачьи дела для ради Русии служат. Чаще бунты от казацтва бывают. И учиняется гиль с таких вот разговоров.
Он говорил как человек, не до конца уверенный в своей правоте.
– Будешь шарпальником, як нужда пристигне, – заиграл желваками Куренной. – Мы ли придумали казачество наше? Чи не знаешь, шо по породе сие ведется? У боярина и сын боярин, у казака казак родится. У мене вот уся родова казацкая: батько казак булл, дидко – також, можа ишшо и пращур мий саблей хлиб зароблял, а уже мене сам бог велел шарпальником быть.
– Словеса ваши бубновым тузом[54]54
Бубновый туз – отличительный знак, пришивался к одежде каторжан.
[Закрыть] пахнут, – отмахнулся от него Козьма, – прослышит воевода про разговоры эти, мигом на чепь да в подклеть, а посля того – в ссылку. Воеводский суд короче вздоха. Не заздря Тимофей свет Степаныч под съезжой-то избой подвалы изрыл, ни един не пустует.
– Это каки таки подвалы? – с напускной простоватостью поинтересовался Иван Недомолвин. – Это в коих Тимоха в мордобое да в допросах с пристрастием изловчается?
Пятидесятник метнул на Ивана недобрый взгляд, словно горячей смолой мазнул.
– Не казацкое это дело – разговоры разговаривать! – рявкнул он со внезапной злостью на плюгавого Омельку Кудреватых. – Казаки мы, вои, ратники – не бахари какие, не шпыни балаганные! И без нас болтунов премного, а раньше и того больше было, ныне уменьшено – языки им урезают да в ссылку. Бунт-то ваш на коленях! Ерои!
– Я-то што, как люди бают, этак и я, – забормотал Омелька, сделав глупое лицо и прячась за спину Ивана Недомолвина.
Казаков словно взорвало. Заговорили все разом, горячо и невпопад.
– А ты нас не началь и не пужай! На кажен роток не накинешь платок.
– И ссылкой нас не стращай! Надивились мы тут на всякое…
– Не бойсь, мужики! Дале Сибири все одно не сошлют.
– А хужей нашего Кузнецка, вот те крест, не найдется. Самое что ни на есть загиблое место. Запихали нас сюды, ровно в гроб, заживо. А сказать слово поперек не моги, так сразу же тебя и на чепь.
– Оченно не любят правду в глаза управители наши, – бил себя в грудь Иван.
– Неча, мужики, брусить, надоть сесть в бест[55]55
Сесть в бест – отказаться от похода до выдачи жалованья.
[Закрыть].
Эх, победные головушки[56]56
Победные головушки – терпящие горе, несчастные.
[Закрыть] – казацкие!
Они на бой и на приступ – люди первые, а ко жалованью – люди последние…
Казаки распалялись все больше – даже не слышали, как к берегу причалил ялик и из него вышли оба воеводы – Боборыкин и Аничков, а с ними боярский сын Бажен Карташов. Оприметив бурно расходившуюся сходку, Тимофей косолапо двинул в сторону толпы. Постоял позади казаков, слушая, кто и как говорит, а затем раздвинул сильным плечом толпу. Поискав глазами Ивана Недомолвина, схватил его набрякшей пятерней за горло:
– Ты что, сучий сын, гиль заводить?!
И вдруг заорал во все горло:
– Взять его за приставы! В подклеть смутьянщика, в железы!
Лицо Ивана налилось кровью, он пытался высвободиться из тисков душившей его воеводиной руки.
Толпа колыхнулась и сдвинулась теснее. Замелькали кулаки. Воеводу гнули к земле. Он стряхивал кого-то, бил в чьи-то потные лица, но сзади на него навалилась тяжесть нескольких напряженных тел. Его били под ребра и в грудь, били яростно, а потому бестолково. Осипа Аничкова и пятидесятника, вяло пытавшихся защищать воеводу, отшвырнули прочь. Боярский же сын Бажен Карташов даже не пытался остановить казаков. Втайне он был доволен случившимся. Он, как и все казаки, полной мерой хлебнул лиха от воеводства обоих Боборыкиных.
…Три дня не выходил воевода из дому. Воеводиха меняла мокрые полотенца на синяках его и подтеках. Перемогая боль под ребрами и в груди, диктовал воевода дьячку челобитную, кою адресовал он дядюшке своему, воеводе томскому Федору Боборыкину:
«Господину Федору Васильевичю Тимофей Бабарыкин, Осип Оничков челом бьют. В нынешнем, господине, во 128-м году июня в 4 день пришел, господине, к нам в Кузнецкой острог ис Томсково города сын боярской Баженко Карташов с Томскими служилыми людьми. И мы, господине, служивым людем велели острог ставити за Томью рекою на угожем месте, у пашен и у сенных покосов и у рыбные ловли, где бы государю прибыльнее, наперед бы не переставливать. И служивые люди нас не послушали, за Томью рекою на угожем месте острогу не ставят: нам де пашни ненадобны, добро де нам старое место. И мы, господине, хотели послать с отписками к тебе в Томской город, и они, господине, прислали к нам ото всех служивых людей Иванка Недомолвина; и Ивашко Недомолвин сказал: мы де вам с отписками в Томской город отпустить неково не дадим, у нас де отрежены мимо Томской город свои челобитчики 4 человека, а Томской де нам указ сошел, у нас де з головами и с конными канаками говорено: мимо старое место (острога) нигде не ставити. И мы, господине, велели служивым людем Ивашка Недомолвина взять и хотели послать в Томской город, и служивые люди нас не послушали. И мы, господине, за Ивашка Недомолвина принялися сами, и служивые люди: Данилко Крюк, Митька Згибнев, Мишка Кобыляков, Путилко Кутьин меня Тимофея били и отписку твою у меня изодрали. А иные служивые люди: Кондрашко Березовской, Дружинка Щедра, Кормашка Михайлов, Ивашка Згибнев, Якушко Черногузов, Митька Черной, Еремка Степанов, Петрушка Осетр. Семейка Савицкой говорили: набейте де им бок, и они де вперед за служивых людей не приимаютца. А заводят, господине, тое статью Кондрашко Березовской да Дружннка Щедра для тово, чтоб на новом месте острогу не быть».
После этого случая отношения воеводы с казаками стали совсем никудышными. Несмотря на крутой характер, Тимофей понимал: жесточью тут не возьмешь. Острог и без того напоминал зелейный погреб: достаточно малой искры, чтобы все, что создавалось в течение двух с половиной лет, полетело к черту.
Серые зипуны Гурки Твердохлеба рыскали вкруг острога, и многие казаки к ним благоволили. Воевода подозревал даже, что кое-кто из казаков с зипунами знается, но поделать ничего не мог. Каждый необдуманный шаг теперь мог стоить ему жизни. В дремучих сих местах суд не долог…
И воевода, случалось, отыгрывался на аманатах. В прирубе воеводского дома висела плеть-шелепуга с железцовыми охвостьями, коей воевода порол ясачных самолично, выпытывая о замышлявшихся бунтах. Было тут побито-покалечено. Лилась тут татарская кровь да слезы улусных жонок.
История знает уйму примеров, когда мучители, попадая во власть собственной алчности, сами становились жертвами палача; иные же, избежав суда присяжных, кончали с собой, приговоренные к смерти собственной совестью. Боборыкин не относился ни к тем, ни к другим.
Боборыкин шел к богатству напролом. Кузнецкая тайга была его кладовой. При этом он не щадил ни казаков, ни ясачных. Аманатов воевода держал в черном теле, выдавая каждому по ведру воды и снопу необмолоченного овса на неделю, чем еще больше распалил ненависть кочевых князцов. Не раз кыргызы снаряжали послов к царю с явочными на воеводу, державшего заложниками их жен и детей. Все челобитные о Тимошкиных зверствах увязали в тысячеверстном сибирском бездорожье. Недовольных ждала дыба в подклетях съезжей избы.