355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Иванов » Рейс туда и обратно » Текст книги (страница 13)
Рейс туда и обратно
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:18

Текст книги "Рейс туда и обратно"


Автор книги: Юрий Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

– Спасибо, – пробормотал Горин.

Перед тем как лечь спать, Русов совершил привычный обход судна. Подгоняемый попутным девятибалльным ветром, танкер шел строго на север. Мощно работала главная машина, громыхнула железная дверь, ведущая вниз, в жаркое, насыщенное запахом солярки и масла машинное отделение, послышался озабоченный голос стармеха Володина: «Про вспомогач не забывай, Сашок, поглядывай, слышишь?» Коридор на какое-то мгновение наполнился тугим, мерным гулом, а потом дверь с лязгом захлопнулась, и в коридоре стало тише. Володин прошел навстречу Русову, кивнул, лицо у него было озабоченным, и этот кивок означал: «Все в порядке, чиф!» и Русов ему ответно кивнул: «Вот и хорошо, дед», – оглянулся: чем он встревожен?

Наводил на камбузе чистоту кок, драил мелом и суконкой кастрюли. При виде старшего помощника он сморщился и проворчал:

– Печенку «ля Строганов» им подавай. Ресторан, видите ли, им тут, а не пароход!..

– Отличная была сегодня печенка, Петрович, – похвалил повара Русов и хлопнул его по плечу. – Ну что ты все ворчишь?

– Отличная! – взвился кок. – А кто картоху для пюре толок? На всю ораву? Два десятка глоток, а руки-то одни! – Кок вскинул тонкие жилистые руки и повернул вверх ладони: – Да у меня от толкушки уже мозоли! Может, еще отбивную на завтра с косточкой потребуете?

– Что значит потребую? – усмехнулся Русов. – Она же в меню на завтра, и не вздумай заменить ее на пшенную кашу. – Кок вытаращил глаза, а Русов отступил к двери, быстро проговорив: – Мы тебя выдвигаем в победители соревнования, Петрович. – Толкнул дверь. – А завтра я тебе Шурика Мухина пришлю на подмогу да Танюшку Конькову...

Захлопнул дверь. На камбузе что-то грохнуло. Наверно, кок швырнул кастрюлю. Если это так, то завтра придет с актом на списание. Мол, как по кочкам везете. Посуда на палубу валится... Пускай только явится. Будет ему списание!

Э, а кто это еще в прачечной толчется? Русов открыл дверь: возле стиральной машины стояла Таня Конькова, а у обширного чана для прополаскивания белья возился Юрик. Таня улыбнулась; оттопырив нижнюю губу, сдула прядку, упавшую на потный лоб. Лицо у нее было розовым, распаренным, доверчивые синие глаза широко открыты. И Русов улыбнулся, а потом посмотрел на застывшего с бельем в руках Юрика, согнал с лица улыбку, строго сказал:

– Как это понять, Таня? Юрик, в чем дело?

– Да я чувствую себя прекрасно, – сказала Таня. – Вот честное слово! Вот, прошлась по каютам, насобирала у мальчишек бельишко...

– Я уже ругал ее, – виновато проговорил Юрик. – А она свое: не могу я без дела сидеть. Вот и помогаю ей, чтобы побыстрее управилась.

– Выстираем все, высушим, выгладим, подштопаю вещички, починю, пуговички пришью, – весело проговорила Таня. – Глядишь, и для меня времечко незаметно пролетит. Уж вы не сердитесь, а?

– Ну хорошо, хорошо. Юрик, ты уж последи, чтобы она не перетрудилась, – сказал Русов. – Заканчивай те работу, уже поздно.

Во многих каютах было темно и тихо, моряки спали, а другие стояли на вахте. Горел еще свет у боцмана, и Русов заглянул к нему. Был боцман не один, на низенькой скамеечке возле койки сидел Шурик Мухин, и Василий Дмитриевич показывал ему какие-то замысловатые морские узлы, вязал их неповоротливыми на вид, толстыми, но очень ловкими пальцами.

– А вот гафельный... Его надо вязать одной рукой, второй-то за рею надо держаться. А вот этот называется «полицейским», «каторжным». Видишь, две петли получаются? Черта с два такой развяжешь. Ну-ка, Тимоха, давай лапы.

– Шура, спать, – сказал Русов. – Ночью будешь зевать, как бегемот, у рулевой колонки. Шляфен, шляфен, юноша.

Конечно же, не спал и доктор, а точнее сказать, ждал прихода Русова. Удрученно взглянул на старпома, развел руками:

– Чего это он взъярился? Чего накинулся?

– А, плюнь, Толик! Ты что, в первом рейсе? Уходя в море, вся команда действительно становится как одна семья. Мы все сплачиваемся, сливаемся душами, становимся друг к другу заботливее, дружелюбнее... Что же сближает нас? Ожидание больших трудностей в борьбе с возможными ураганами, штормами, с самим Его Величеством Океаном. Одна задача стоит перед нами: выполнить план, рейс, уцелеть в этом плавании и вернуться домой... Не надоела тебе моя болтовня?

– Давай-давай. Что же происходит, когда курс судна проложен в родной порт? Кажется, наоборот – все позади, все трудности уже осилены, будь же добрее друг к другу, радуйся победе над океаном, жизни радуйся!

– Э, нет! Ты говоришь, все позади? Да, позади трудности рейса, позади тяжелейшие океанские испытания, а впереди – суша, семья, начальство... Отчеты, докладные, объяснительные... Страх.

– Страх? Перед кем? Перед чем? Кого и чего может бояться на суше матрос? Механик? Капитан?

– О, Толя. Матрос? Мало ли опасностей подстерегают его на суше! Ему хочется получить свои отгулы и отпуск, но он не знает, что отпуска из-за производственной необходимости ему могут и не дать, а у жены уже все спланировано: поездка к родственникам, на юг, такой долгожданный отдых вместе... Вот он и боится разного управленческого начальства, вот и появляется страх, а с ним замкнутость, отчужденность... Л кто-то стоит уже долгие годы в очереди на квартиру, и подходит его очередь, но что-то он сделал в рейсе не так, провинился, вот и боится, что отодвинут его с третьего места на десятое, и эта мысль терзает его, мучает! И человек изменяется, из доброго, общительного становится злым, раздраженным, легковозбудимым. А кто-то боится своей жены: обещал привезти штруксовый костюм; а купил транзисторный приемник, свою давнишнюю мечту, а кто-то кому-то шепнул, что ходит слух, будто его Сонечка не верна ему, и моряк с приближением суши терзается, все надо выяснить, узнать, и становится страшно, а вдруг это действительно так?

– А капитан? Чего и кого может бояться? Ну что он сегодня придирался ко мне?

– Капитан? У капитана, да и у меня, впереди, на суше, в управлении, отчет за рейс. Толик, капитан отвечает за все. За выполнение рейсового задания; за топливо, которое надо купить в иностранном порту, да так, чтобы не заплатить за него лишние доллары, за воду, которую надо взять в какой-то чертовой узкой бухточке, да так, чтобы не поломать пароход; за то, чтобы кто-нибудь не упал за борт, не потерялся в чужом порту, за техническую и партийную учебу, за регулярный выпуск стенгазет, за социалистическое соревнование, за моральный облик каждого члена экипажа, в том числе и твой, дорогой мой доктор. О, этот отчет в управлении! Это пострашнее любого урагана: только поворачивайся! А ведь капитану хочется остаться капитаном, Толик, вот и одолевает человека страх, вот он уже и не шутит с тобой – могут обвинить в запанибратстве, а значит, в ослаблении дисциплины, деловой взыскательности, ведущим к серьезным упущениям. Вот он уже и не выпьет с тобой в праздники рюмку: не дай бог, случились в рейсе какие-то неприятности! А почему? Да пьянка была, дул капитан водяру со своими помощниками... Да, Толик, что там ураган «Марина»! Я видел капитанов дальнего плавания, мужественных, отважных людей, Толя, которые выходили из кабинета начальника с лицами, белыми как снег: кто-то сэкономил за рейс значительно меньше топлива, чем обещал, у кого-то матрос лишние штаны купил в инпорту, а это значит контрабанда, а кто-то из мотористов расквасил в рейсе нос матросу – драка...

– Ну вас всех к черту, скоро моя длительная командировка на Землю кончится и я вернусь к себе, на Гемму! – засмеялся доктор. – А вы тут все умирайте от страха.

– Кстати, что было на «Кречете»?

– Драка была. Настоящая. Из-за буфетчицы Оли. Вот и получил моряк Соболь по кумполу «крокодилом». Я лишь глянул: понял – такую рану на палубе можно получить, лишь свалившись в трюма с клотика... Ты прав, Коля, капитану «Кречета» не так был страшен приближающийся ураган «Марина», как то, что я где-нибудь кому-нибудь ляпну о случившемся. И у него впереди – отчет в управлении, ведь так?

– Когда полетишь на Гемму, док, прихвати и меня с собой. Договорились? Да, вот что еще: Танюшке не вредно заниматься стиркой?

– Да нет. Пускай двигается. Малец или девчушка будут крепче.

– Ну, чао!

– Эта моя ночевка на «Коряке»... Прихлопнут визу, а я уже без моря не могу... Ей-ей, пора возвращаться на созвездие Северная Корона!

Танкер то и дело кренился с борта на борт. Было такое ощущение, что ветер, все так же мощно дующий в корму, время от времени резко меняет направление и, как бы пытаясь задержать танкер, набрасывается на него то слева, то справа. Хватаясь за переборки, чувствуя порой, как палуба уходит из-под ног, Русов завершил обход судна и теперь лишь с одним-единственным страстным желанием побыстрее добраться до койки поднимался к себе на командирскую палубу. Остановился. Навстречу ему медленно спускался Юрик. На голове кастрюля, к которой с двух сторон было привязано по поварешке. И Юрик остановился на ступеньках трапа, лицо у него было задумчивым, а взгляд туманным. Он поглядел на Русова, но тому показалось, что Юрик не видит его, да так, наверное, оно и было: никакого движения мысли в лице, не улыбнулся, не кивнул. Все так же, как в пустое пространство, глядя на Русова, Юрик быстро и дробно постучал согнутыми пальцами по кастрюле, прислушался и, как бы получив ответный сигнал, развел руками.

– Юрик, что случилось? – Русов подошел ближе, постучал по кастрюле: – Неприятности?

– Отзывают, – несколько помедлив, как бы пытаясь сосредоточиться, ответил Юрик. Он потер лоб. – Что-то со мной случилось: пропустил три сеанса переговоров, а за мной, оказывается, прилетал транспорт. Конгресс-то ведь состоялся! – Он опять потер лоб. – Выговор получил... Требуют срочного возвращения, а я... – Юрик немного помедлил, а потом решительно сказал: – Не хочу туда! – Слабо улыбнулся: – Знаете, привык к вам... Черт-те что! А тут еще Танюшка. Мы как-то сдружились, разве я ее могу сейчас бросить?

Он махнул рукой и медленно, шаркая ногами и хватаясь за переборку, побрел в каюту. Русов постоял, поглядел ему вслед, пожал плечами. Ну что, к себе? Однако отчего у Володина было такое озабоченное лицо? И, немного помедлив, Русов повернул назад, потянул тяжелую железную дверь и начал спускаться в грохочущее, жаркое, остро пахнущее соляркой и горячим маслом машинное отделение. Как-то не принято на судах «белым воротничкам», штурманам, появляться тут, и Володин с удивлением, вопрошающе глядел, как Русов сбегал вниз, в глубины гулкой машинной шахты по крутым железным трапам. Володин, Петя Алексанов и Василий Долгов стояли возле железного стола, на котором, матово поблескивая, лежал какой-то «движок».

– Что-то случилось? – крикнул Володин. – Что?

– Да нет, просто заглянул, не спится, – прокричал в ответ Русов. – А у вас тут что? Ремонт?

– Инфаркт у двигушки! – громко ответил Володин и начал засучивать рукава. Он, как хирург перед операцией, поднял руки. Пошевелил пальцами: – Петя, ключ двадцать на двадцать. – Алексанов протянул ему ключ, Володин склонился, над столом. Русов подошел ближе. Ловко работая ключом, стармех сказал ему: – Не выдержала двигушка. Вот мужики говорят: конец ей, погибла! И то: разобрали, собрали, а двигушка не работает. Оп, Петя, помоги. – Алексанов и Долгов помогли, и Володин осторожно вытянул из маслянистого стального цилиндра ротор двигателя. Положил его на чистую тряпку. Сам вытер руки о ветошь и, опершись о край стола, уставился на «двигушку», погладил ротор ладонью и подмигнул Русову: – А мы оживим! – И вновь пошевелил пальцами. Ей-ей, он в эти минуты удивительно походил на хирурга. Сказал: – Да, чуть не забыл. Загляни к капитану, Коля!.. Петя, держи вот тут.

– А, Коля, заходи. – Лицо Михаила Петровича было опять «своим», а не «чужим», как совсем недавно. С него сошло выражение строгой, чиновной официальности, перед Русовым сидел усталый, пожилой, давно знакомый и, в общем-то, любимый человек. Капитан сказал: – Прости меня за дурацкий разнос, который я устроил доктору... Слышишь, что за переборками творится? За девять баллов, Коля, но «Марина» лишь набирается сил. – Несколько листков радиограмм лежало на столе, Русов потянулся к ним, но капитан перевернул их, наверное личные. Усмехнулся: – Управление... наш отчет... какая-то боязнь берега, что все это по сравнению со стихией?

И Русов тоже усмехнулся, дай бог, не проглотит их «Марина», все стихнет, и капитан вновь изменится, одолеваемый заботами о предстоящем приходе в свой порт. «Марина» забудется как нечто временное, хоть и опасное, но проходящее, а управление останется как некая вечная, постоянно действующая на твои мысли, чувства, порой грозная, могущая тебя и возвысить и сломать сила! А, плевать! И не желая размышлять или говорить с капитаном на эту тему, он спросил:

– Оставим «Марину», да и все остальное, Михаил Петрович, поговорим о другом. Помните, вы рассказывали о ночных рейдах на пулеметных аэросанях вдоль «Дороги жизни»? На Ладоге? Кажется, вы что-то упомянули про немецких лыжников-диверсантов, да?

– Они называли себя то «снежными ангелами», то «ночными призраками» и «белыми волками». Даже нашивочки на правом рукаве комбинезона у них были – бегущий волк. – Горин потер виски ладонями. – Мы же их именовали просто: бандюги, убивающие женщин и детей. Что, опять припомнились те дни?

– Я их видел, стаю белых ночных волков, – сказал Русов. Он помолчал немного. Оба прислушались к завыванию ветра, капитан пододвинулся с креслом ближе к Русову, поглядел в его лицо.

– Помните, я вам говорил про черный декабрь?

– Тогда властями города было разрешено жителям Ленинграда самим идти через ледяную Ладогу почти семьдесят километров на Большую землю... – кивнув, сказал Горин. – Мороз был накануне градусов десять, а тут ударил под тридцать. Помню, что мы никак не могли завести мотор: замерз. Все ж завели. А на озере на всей скорости влетели на торос, а это оказался не торос, а замерзшие дети, человек десять мальчиков и девочек лет восьми-десяти. И молоденькая женщина, наверно, та, которая уводила их из Ленинграда... Сбились с дороги!

– Дикий был мороз. И пурга. – Русов поежился, будто тот ледяной ветер далекого черного декабря дохнул ему в лицо, лизнул душу и сердце. Вздохнул. – До Ржевки – знаете ее, конечно? – станции, откуда начинался путь через Ладогу, мы с мамой доехали в товарняке. Крики, плач, давка, слезы: такой была посадка, ведь вагон брали штурмом. И ехать-то там километров тридцать, но добирались до Ржевки целый день. Кто-то стонал в глубине вагона, умирал, кто-то действительно умер. И толпы народа на станции, ведь в путь двинулись десятки тысяч ленинградцев! Ремеслухи в черных шинельках и ботинках, как стайки грачей, отряды курсантов Высшего мореходного военно-морского училища, «дзержинцы» и серая лента уголовников – в тот день гнали через Ладогу и обитателей тюрьмы.

– «Кресты»?

– Ну да, так называлась тюрьма. И у каждого из уголовников на спине серого бушлата был нашит белый крест. Крестоносцы... Помню, как мы вывалились из душного, вонючего вагона и долго сидели в снегу: ноги не держали, ведь почти весь день ехали стоя... Пылали костры, мелькали чьи-то лица, шагали и шагали мимо нас с мамой серые колонны заключенных, и кто-то кричал: «Ни шага вправо или влево: расстрел на месте!» Было еще не очень холодно, градусов двенадцать, мы с мамой немного отдохнули и пошли следом за тюрьмой, они утоптали снег, будто трактором утрамбовали. «Идти строго по вешкам!..» – откуда-то из темноты, со стороны каких-то станционных бараков прокричало радио. «Строго по вешкам! Через каждые пять километров поставлены палатки для обогрева... Строго по вешкам... идти группами... строго по вешкам!» До сих пор этот железно грохочущий голос звучит у меня в голове!

– И я, Коля, помню эти колонны, этот громкоговоритель, – кивнул Горин. – Да и как не запомнить такое? Наша база находилась в километре от станции. Как раз мы получили задание патрулировать дорогу. Четверо саней ушли на трассу, а мы все не могли завести двигатель... Однако продолжай.

– Шли мы с мамой очень медленно. Задул ветер, началась пурга. Нас обогнали ремеслухи и еще какие-то группки, отряды, толпы людей. Кто брел налегке, с сумкой в руках или рюкзаком, кто тащил чемодан или вез какой-то скарб на санках. И мы были с мамой налегке. У меня рюкзачок за плечами, а в нем две книги: «Старая крепость» и «Остров сокровищ», марки, которые я собирал до войны, да несколько сухарей. И у мамы заплечный мешок из наволочки. «Только бы не отстать от всех, – то и дело говорила мама. – Только бы не отстать!» Но мы отставали. Становилось все темнее и холоднее. И пустыннее. Никто уже нас не обгонял, не догонял. Продуваемые ветром, заснеженные, мы шли в ледяную темень, но пока не сбивались с пути – дорога, утоптанная тысячами ног, была по-прежнему хорошо заметной, к тому же... – Русов помолчал немного, вздохнул тяжело. – К тому же вдоль нее где лежали, где сидели мертвые. Страшно и удивительно, Михаил Петрович: обессилев, люди не опускались прямо на дорогу, а устраивались вдоль нее, на снежной обочинке, чтобы не мешать тем, кто еще не устал, кто еще бредет... «Коля, мы отстали, но где же палатки? – то и дело спрашивала меня мама. – Мы уже прошли так много, но палаток нет!»

– Палатки! – горько усмехнулся капитан. – В ту ночь, как потом выяснилось, немцы бросили на Ладогу несколько диверсионных отрядов, черт бы их побрал... Они снимали палатки и уволакивали их в сторону от дороги.

– Помню, как нас обогнала колонна грузовиков с женщинами и детьми. Мы кричали, просили нас взять с собой, но машины медленно шли мимо, а шоферы как каменные сидели в кабинках...

– Не вини их, Коля. Шоферам было категорически, под страхом расстрела, запрещено останавливаться. Ведь стоит какой-нибудь из машин остановиться, как другая начинает объезжать ее, вязнет в снегу, понимаешь? Вот и пробка, затор. Глохнут двигатели, а это гибель, смерть для всех, кто сидит в кузове.

– Все может быть, но тогда мы плакали, кричали, мы проклинали тех, кто катил и катил мимо нас!.. Прокатили. Еще некоторое время мы видели синие огоньки стоп-фонарей, а потом и они исчезли из глаз... Мороз усиливался. Пурга то набрасывалась на нас, и все исчезало, мы брели на ощупь, ориентируясь лишь на заснеженные фигуры вдоль обочины, то ветер стихал, показывались звезды, и луна освещала бесконечную белую пустыню, прорезанную снежными буграми, да синюю узкую ленту дороги, которая вела в мир живых людей, на Большую землю... Помню, как мы натолкнулись на целый отряд замерзших ремесленников, потом – на группку мертвых «дзержинцев»... И там и сям виднелись серые бушлаты с белыми крестами на спинах. «Пойдем назад. Нам не перейти озеро, – сказала мама. – Только бы не сбиться в пути». Было три часа утра...

– Самый мороз...

– Было три утра, я знаю это совершенно точно, именно в это время мы и увидели лыжников. Они выкатились нам навстречу, человек десять, все в белых комбинезонах. В этот момент пурга поутихла, ярко светила луна, и они действительно появились как призраки. Наверное, все были молодые, крепкие парни. Спортсмены! Они ехали вдоль дороги: легкие, четкие взмахи палок, стремительное, накатное скольжение. Заметив нас, они не остановились, лишь тот, что был во главе отряда, махнул рукой, мол, поезжайте, я догоню, отодвинулся в сторонку, и они помчались дальше, а лыжник направился к нам. Вначале мы с мамой думали, что это наши, и бросились к ним, но тут же замерли: на груди у лыжника висел немецкий автомат, выкрашенный в белую краску, а на голове, под капюшоном – финская, с длинным меховым козырьком шапка. Это был немец, фашист, и мы замерли, со страхом глядя в его молодое, раскрасневшееся от быстрого бега лицо. Я это лицо запомнил на всю жизнь – это был командир взвода диверсантов-лыжников, «белых волков», лейтенант Руди Шмеллинг. Да, вот кто это был!

– Капитан «Принцессы»?! Но, Коля...

– Я еще сомневался, когда увидел его фотографию в каюте «Принцессы», но его жена мне сказала: Руди воевал на «Дороге смерти».

– И что же дальше? Он остановился и...

– Опершись о палки, он несколько мгновений смотрел на нас, а потом весело крикнул; «Вифиль ур?» Наверно, ему было лень снимать перчатки, задирать рукав комбинезона, поэтому-то он и спросил у нас, сколько время. «Время? – переспросила мама и кивнула: – Да-да, сейчас!» Она полезла к себе за отворот шубы, там, на шее, в мешочке с документами и деньгами, лежали большие наручные часы отца. «Шнель! Бистро, бистро! – поторопил немец и подмигнул мне: – Кальт, йа? Морьоз, че-ерта какой, йа?» – «Йа, йа...» – проблеял я в ответ. А мама наконец-то достала часы, протянула немцу: «Возьмите!» Тот отрицательно мотнул головой: «О, ньет. Руссиш часы – дрек. Битте, сколько времия?» – «Три...» – пролепетала мама. Распрямившись, воткнув палки в снег, немец взялся за автомат, потянул его, и я увидел, как дуло автомата глянуло мне прямо в лицо... Мама обняла меня, она что-то бормотала, прижимала меня к себе и поворачивалась к немцу спиной... И вдруг где-то там, откуда мы только что шли, раздались громкие и частые выстрелы, гулкие, наверно, пулеметные, и короткие, резкие, по-видимому, автоматные. Из-под маминой руки я видел, как немец замер, лицо его напряглось, он схватил палки и быстро покатил, но не на выстрелы, а куда-то в сторону, прочь от дороги.

– Коля, может, это были мы, а? – Капитан встал, прошелся по каюте, отдернув занавеску, поглядел в иллюминатор, и Русов повернулся, тоже поглядел. Светила луна, серебристые горбины волн вздымались и опадали. Горин сел в кресло и еще ближе пододвинулся к Русову. – Мы тогда носились вдоль трассы как бешеные. Туда-сюда, туда-сюда! Немцы сняли почти все палатки, расстреляли колонну грузовиков с детьми и зарезали ножами шестерых девчонок-регулировщиц в одной из палаток. Они, как волки; рыскали вдоль дороги и расстреливали всех, кто ни попадался на их пути: фезеушников, женщин, уголовников, «дзержинцев», шоферов. Их было трудно обнаружить. Заслышав аэросани, «волки» валились в снег и затаивались, пропуская наши машины. И все же мы находили их, мы били по ним из пулеметов, почти в упор били, лишь клочья летели! Найдя лыжный след, мы неслись по нему и в конце концов обнаруживали легкие, рассыпающиеся во все стороны перед нами тени! И мы кружили-кружили, стреляли, давили, рубили винтом двигателя. Коля, не все из них ушли оттуда.

– Хотя, может быть, это был и не Руди, – задумчиво произнес Русов и поднялся. – Знаете, Михаил Петрович, долгие годы, даже после войны, в каждом немце мне чудился Руди Шмеллинг... Ладно, засиделись мы. Пойду посплю... А что за радиограммы? – Он кивнул на листки, лежащие на столе. – Что-нибудь важное?

– Иди, Коля. – Капитан нахмурился. – Отдохни перед вахтой.

Руди... Он, не он, какая разница?.. Русов прошел в свою каюту, лег, выключил свет. Ветер усиливался, волны всплескивались все выше, шаркала в рундуке одежда, раскачивались занавески на иллюминаторе и у койки, что-то позвякивало, постукивало. Похрустывала древесина рундуков и обшивка переборок, гром машины раздавался мерно, глухо, но вдруг как бы сбивался с темпа, и танкер начинал трястись, как в ознобе: это волна выскальзывала из-под кормы, винт обнажался, и лопасти, потеряв соприкосновение с водой, начинали вращаться быстрее, машина шла «вразнос», и становилось страшно: вдруг от чудовищных, резких перегрузок какой-нибудь шатун полетит или гребной вал, и тогда пиши пропало...

Управление. Отчет! Смешно сейчас думать об этом: вот оно – стихия, твое, моряк, «управление», управляющее твоей жизнью и смертью, а суша что? Выговорешник, понижение в должности, лишение премиальных, сердитое лицо начальника?

Пережить бы этот ураган, это ведь последний ураган в рейсе. А там экватор, тропики, штили... Легкие встречные восточные пассаты... Нина. Что за сюрприз она приготовила?

Лунные блики скользили по переборкам, порой они свивались в клубок, растягивались, напоминая собой чьи-то грациозно изгибающиеся фигуры, а потом вдруг расплескивались по всей каюте яркой россыпью лунных осколков. Может, это Гемма танцевала по вспененным вершинам волн, завлекала к себе, звала его, взявшись за руки, пробежаться по кипящей лунной дорожке?..

Русов сжимал веки, крутился с боку на бок, ерзал телом по койке, потому что танкер все чаще и чаще заваливался с борта на борт, считал до тысячи, но сон не шел. Руди... И что он вспомнил про него, про ту страшную, черную, декабрьскую ночь, когда тысячи ленинградцев, пытаясь спастись от смерти в сжатом тисками вражеских дивизий городе, вмерзли в лед Ладоги? Глядя в подволок, Русов видел закутанное толстым шерстяным платком лицо матери, ее пустые от усталости и отчаяния глаза, кустистый иней на платке и ресницах. Лыжник уже давно умчался, а они все стояли, и мама все крепче прижимала его, Кольку, к себе, а потом рухнула на колени, и он прижался своим лицом к ее холодному, просто ледяному лицу.

А потом они медленно продолжили свой путь. Ветер дул порывами. Он то налетал откуда-то из ледяных просторов Ладоги, и над дорогой поднимались облака колючей снежной пыли, сквозь которую едва просвечивала луна, то неожиданно стихал, и глазам открывалась бескрайняя, залитая холодным, каким-то мертвым, как казалось Коле, лунным светом пустыня.

Отвратительно скрипел снег. Они еле брели и все чаще и чаще останавливались, с неодолимым желанием опуститься на какой-нибудь бугорок и хоть немножко отдохнуть, подремать. «Только не садиться, – говорила мама, тяжело опиралась на Колю. – Слышишь?.. Только не садиться», – бормотала она, сонно моргая заиндевелыми ресницами. И они вновь медленно, шатаясь, поддерживая друг друга, шли, шли, шли... Останавливались, замирали, прижавшись друг к другу, ноги подкашивались, и один раз они опустились на колени. Так и стояли несколько минут, хрипло дыша и кашляя; мама уже ничего не говорила, а порой, лишь тяжело подняв руку, показывала Коле на белые неподвижные фигуры вдоль дороги.

Наверное, и они превратились бы вскоре в два куска льда, если бы не отставший от колонны заключенный из «Крестов». Когда они все ж поднялись с колен и побрели, одна из придорожных фигур вдруг шевельнулась, сипло кашлянула и подняла руку в громадной варежке. Мама, слабо вскрикнув, отшатнулась и опустилась в снег. «Да живой я, живой, – послышался низкий, басовитый голос. – Спичек нет ли?» – «Да-да... есть... я сейчас, – проговорила мама. Она ползала в снегу, пытаясь подняться, Коля помог ей, мама встала на четвереньки, но подняться уже не было сил, и она села, повторив: – Да-да, я сейчас...» Стянув зубами рукавицу, она медленно, неуклюже сунула руку за отворот шубы в заветный мешочек, где лежал коробок спичек. Протянула его и, оттянув платок от лица, сказала: «Ох и напугали... ноги отнялись. – Подышала в ладони, спросила: – А вы что тут? В Ленинград? Из Ленинграда?»

Мужчина кашлянул, извлек из рукава свернутую уже цигарку, раскурил ее и, сделав несколько глубоких затяжек, протянул маме. И та, кивнув – «спасибо», приняла цигарку. Красный огонек на какое-то мгновение осветил ее осунувшееся от страшной усталости, будто подсушенное морозом лицо, лохматые от инея брови, лохматые, как у какой-то диковинной куклы, белые ресницы. Вернула цигарку, а мужчина, опять кашлянув, представился: «Вересов Федор Степанович. Куда иду? А никуда. Знаете, я как богатырь на распутье. Направо пойдешь, смерть найдешь, налево пойдешь, совсем пропадешь...» Ветер тут немного поутих, пыль снежная осела, луна засветила ярче, и он, Колька, присмотревшись к незнакомцу, толкнул маму в бок: мужчина был в сером, арестантском бушлате. «Простите, вы не из... «Крестов»?» – слабым голосом проговорила мама и – откуда и силы взялись! – поднялась, потянула Кольку за руку. «Да вы не бойтесь!» – окликнул их незнакомец. Он медленно, как показалось Кольке, даже заскрипев, будто все суставы у него смерзлись, распрямился и преградил им путь. Был он высоким, но очень худым, бушлат горбом коробился на спине, а лицо, стянутое поверх шапки прожженным в нескольких местах полотенцем, казалось очень узким, да и какое там лицо: бурая, заиндевелая шерсть, из которой тускло посверкивали светлые, словно подмороженные глаза. Закашлявшись, мужчина поднял руку: погодите и, наклоняясь к маме, торопливо сказал: «Не ворюга я и не убивец, поверьте мне. По вражескому наговору в «Кресты» угодил...» Мама все пыталась пройти мимо, но мужчина загораживал дорогу, и тогда мама сказала: «Ну хорошо. Что же мы стоим? Идемте... богатырь на распутье». Мужчина как-то хрипло рассмеялся и сказал: «Да нельзя мне туда, понимаете? Все, кто отстал от колонны, считаются сбежавшими, понимаете? И как только меня задержат, то тут же пристрелят... – Он задохнулся, судорожно закашлялся, мазнул варежкой по лицу. – А Ладогу мне не перейти. Так что... – Он смолк, поежился, а потом махнул рукой: – А, идемте, была не была!»

Русов зажег свет, нет, не спится. Что за ночь! Он выбрался из койки, сел в кресло и уперся ногами в край дивана. Кажется, кто-то ходит. Вот хлопнула дверь в капитанской каюте, вот – в радиорубке. Чьи-то взволнованные голоса послышались, телефонный звонок в каюте стармеха... Какая-то мелодия, то заглушаемая ветром, то вдруг доносящаяся до слуха... Или это ему все кажется? Да-да, ему все кажется! Он не здесь, в каюте танкера, а там, в детстве, во льдах Ладоги... Он, мама и Федор Степанович Вересов. Они шли, шли, шли, и теперь их неожиданный странный спутник хрипло покрикивал: «Не останавливайтесь, понимаете? Не садитесь, это смерть, понимаете?» Все же спустя час или полтора мама сказала: «Не могу больше...» И упала. Склонившись над ней, он принялся расталкивать ее, поднимать, но мама отталкивала его руки и выла, тянула на одной ноте: «Не могу-уу... не могу-уу-у». И Вересов попытался поднять ее на ноги, а потом махнул рукой и пошел прочь. В страхе, что останется один, он, Колька, окликнул его, но Вересов не обернулся, он шел прочь вдоль холмиков и бугров, останавливался, приглядывался, будто что-то искал. И вдруг Колька увидел: возвращается, тянет низкие широкие санки. Мама слабо сопротивлялась, просила их, чтобы уходили, ей все равно не добраться до Ленинграда, но Вересов и Коля все ж посадили ее на санки и, взявшись за твердую, заледенелую веревку, потянули...

Сколько же они так шли?.. Русов горько усмехнулся. Шли? Или все еще идут?.. Мутилось сознание, пусто было в голове, будто мороз выморозил мозги, и там, в черепной коробке, свободно гулял ветер. Умерла голова, лишь Колькино тело еще двигалось, а руки еще сжимали веревку, тянули сани с притихшей мамой. Страшный путь, страшная дорога, вряд ли бы он сейчас смог повторить такой путь! «Шалаш!» – выкрикнул вдруг Вересов и потянул веревку сильнее, да и Коля уже приметил невысокое сооружение, похожее на занесенный снегом вигвам. Растолкав заснувшую в санях маму, они с трудом заползли в узкий проход, ведущий внутрь, и, бурно, сипло дыша, замерли. «Только не спать, понимаете? – бормотал Вересов. – Не спать: это смерть... Позвольте-ка еще раз ваши спички, гм... простите, а как вас звать?..» Застонав от усилия, мама достала коробок и прошептала: «Татьяна...» Произнести отчество у нее не хватило сил, а Вересов, порывшись в кармане бушлата, извлек половинку свечи и зажег ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю