Текст книги "Гайдамаки"
Автор книги: Юрий Мушкетик
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Только теперь Зализняк увидел в углу на лежанке слепого деда. Двойной сизоватый шрам на лбу сразу напомнил ему, где он его встречал – на Запорожье.
– Доброго здоровья, диду Сумный, – поднялся со скамьи Максим. – Какими судьбами это вы сюда пожаловали?
– Здорово, здорово, сынок. Я везде брожу. Ты, знать, хозяином этой хаты будешь?
– Бабушка Устя – мама дяди Максима. А я его племянница, – пояснила Оля. – Дедушка, правду Петрик говорит, что у вас шрам от сабли турецкой? Вы гетманшу из ясыра выручали?
– Правда, внученька.
– Я тебе, Оля, петушка принес, – вспомнил вдруг Максим.
Он хотел его достать, но, взглянув на руки, которыми только что бил писаря по лицу, отвернул полу кожуха и подставил карман. – Возьми, разделите его с Петриком.
Управившись с петушком, Оля и Петрик ещё немного повертелись в хате, а потом оделись и побежали кататься на санках. Кобзарь слез с лежанки и пересел на скамью.
– Мать говорила, ты к писарю пошел. Был у него?
– Был.
– И что же?
– Ничего. Раза два дал ему в морду.
Максим снял тулуп.
– О какой гетманше вы говорили?
– Это про шрам? Какая там гетманша! Это Петрик всем говорит, будто я саблей раненный. Сам-то он знает, от чего увечье. Петрик – умный хлопчик. Как бы это сказать? – дед Сумный усмехнулся. – Цену мне набивает. В самом же деле пан меня с хоров спустил. В панских музыкантах был я, на скрипке играл. Уперся однажды пьяный пан, чтобы мы экосез какой-то играли. А из нас никто не знал, что это такое…
– Дядя, помогите нам Бушуя запрячь, – вбежала в хату Оля.
– Не боишься, уже забыла, как он тебя на конюшню завез? Ну идем, ладно.
Огромный белолобый Бушуй стоял за кучей навоза и махал хвостом. Пес был не их, а дядьки Карого, соседа.
– Бушуй, иди сюда, – позвал Максим.
Хитрый пес ещё льстивее замахал хвостом, однако с места не сдвинулся.
– Знаете, что он хочет сказать? – спросил Максим Олю и Петрика. – «Ищите кого поглупее». Он уже санки приметил. Давайте хоть я вас прокачу.
Дети радостно повалились на салазки. Зализняк сначала провез их по садику, потом в конец огорода, откуда уже начинался спуск к Тясмину. Разогнал санки и сам вскочил на них.
Ударил в лицо ветер, обдал снежной пылью. Уже почти на берегу санки наскочили на бугорок и опрокинулись. Перекатываясь друг через друга, Максим, Оля и Петрик попадали в снег. Дети ещё не успели опомниться, как Максим схватил санки и стал подниматься в гору. Петрик и Оля бросились следом. Максим дал догнать себя уже на горе. Он ещё раз провез детей по саду, подвез ко двору и опрокинул в сугроб. Петрик и Оля гнались за ним до самых дверей, целясь в его широкую спину снежками. Максим обмел в сенях ноги, но в хату заходить не спешил. Прислонился к дверному косяку, задумался… Сегодня он должен был снова возвращаться в монастырь.
«Уйти, не повидавшись с Оксаной? А зайдешь – у них может кто-нибудь быть».
Однако Максим чувствовал, что не пойти не сможет. Так и не решив окончательно, как быть, он, не заходя в хату, вышел на улицу. Пошел не берегом, а через гору, чтобы пройти мимо Оксаниного двора, будто возвращаясь откуда-то. Чем дальше, тем больше замедлял шаги Максим. Хотя было ещё рано, в Оксаниной хате уже светилось. Максим на мгновение остановился около ворот.
«А если там кто-нибудь чужой? Что я скажу, зачем пришел…»
Максим пошел тропинкой к берегу. Около колодца остановился, достал обледеневшим, на длинной жерди корцем воды, выпил несколько глотков.
– Доброго здоровья, пивши.
Максим сразу узнал голос Оксаны.
– Чернявую любивши.
Оксана сняла с руки ведро, поставила за колодцем.
– Наверное, не очень любивши. Две недели не виделись, а ему безразлично. Хорошо, что я в окно увидела. Пойдем к нам, тут неловко стоять. Будто нам по пятнадцать лет.
– У вас есть кто-нибудь?
– Дядина[42]42
Дядина – жена дяди.
[Закрыть] с хлопцем. А ты чего испугался?
– Не пойду я. Проводи меня немного.
Когда дошли до верб, обступивших стежку, Максим круто повернулся. Оксана от неожиданности натолкнулась на него, ступила в снег, но Максим поднял её под руки и, словно ребенка, поставил на стежку. Она прижалась к нему, спрятала свою руку в его рукаве.
– Какие у тебя пальцы холодные, давай и другую, – проговорил Максим. – Снова нам приходится любовь красть.
– Разве красть, Максимочку? Она наша. Правда? Ты соскучился обо мне, ну, скажи же!
Максим молчал.
– Не хочешь сказать. Ты всегда так. – Оксана вытащила руки, обняла за шею. – Всегда какой-то нахмуренный, будто на меня сердишься.
– За что же мне на тебя сердиться?
– А я не знаю. У тебя никогда для меня нет ласкового слова. Или не любишь?
Максим так сжал Оксану, что она невольно крикнула:
– Ой, задушишь!
– Люблю, разве не видишь, – говорил он, продолжая крепко, хотя и несколько слабее, сжимать Оксану, целуя её в полные губы.
– Вижу, вижу, пусти только. Силы накопил… Монах!
Оба засмеялись.
– Ты когда снова придешь?
– Не знаю, может, через неделю.
– Приходи прямо домой. А сейчас иди, вон кто-то с горы спускается, идет тропинкой.
Оксана поцеловала Максима и побежала к колодцу.
Дома у Зализняка была полная хата людей. На лежанке, с кобзой в руках, сидел дед Сумный. При появлении Максима он настороженно смолк, на скрип двери повел слепыми глазами.
– Пой, это свои, – сказал дед Мусий.
Кобзарь почему-то вздохнул и расслабленной рукой ударил по струнам. Максим, чтобы не мешать, разделся около двери и, повесив кожух под посудной полкой, присел на пороге. Грустно звучала кобза, печально пел кобзарь. В песне говорилось, как варил казак пиво, и кто только не приходил то пиво пить. Был и турок, был и татарин, заходил шляхтич. Все они лежат мертвые с тяжкого похмелья. А казацкая сабля покрылась от крови ржавчиной, висит она в кладовой, некому вынуть её из ножен и вычистить закаленную сталь.
Затихла песня. Некоторое время все сидели молча.
– Дайте кто-нибудь табаку. Чего-то под сердцем засосало, – положил рядом с собой кобзу Сумный.
Дед Мусий подал ему свою люльку и оглянулся на Максима.
– То в песне поется, а как ты, матери его ковинька, вытянешь её из ножен? Не успеешь за рукоять ухватиться, как тебе руку по самое плечо отсекут.
– Одному отсекут, другой подхватит, – бросил от окна молодой парубок. – Давно пора, допекло людей. Подождите, развернется весной лист, пойдем все на свист.
Карый достал кисет, развязал его зубами.
– Кнутом обуха не перешибешь, лбом крепостную стену не развалишь. Да еще когда на стенах пушки стоят. Не успеешь в камору за саблей зайти, как тебе руки скрутят.
– Времена настали, – вздохнул дед Мусий. – Куда там заходить! Теперь вон как: залезь в погреб да что-нибудь подумай – завтра гайдуки за тобой придут.
– А вы, диду, так смело в хате говорите! – улыбнувшись, бросил Зализняк.
Дед Мусий испуганно огляделся, как будто в самом деле кто-то подслушивает их.
– Разве я ж что? Говорю то, что и все. – Потом ещё раз взглянул на Максима и стукнул кулаком по столу. – Мне, матери его ковинька, уже всё равно. Как говорят, смерть так смерть, лишь бы в живых остаться. Только доколе ж это будет, скажи, Максим, ещё половины зимы не прошло, а люди в хлеб макуху[43]43
Макуха – жмыхи, выжимки; избой.
[Закрыть] мешают. Что делать дальше? Не знаешь? И ты не знаешь? – обернулся он к кобзарю. – Хоть и поешь всякие песни, а не знаешь. Когда-то славилась наша Медведовка казаками на Сечи. А теперь нищими славится. Да ещё панами. О, паны у нас знатные!
Теперь заговорили все вместе. Спорили между собой Карый и дед Мусий, около окна, что-то доказывая, размахивал руками молодой парубок. Вперив невидящие глаза в стену, кобзарь медленно перебирал струны. Тихо лилась мелодия; время от времени он покачивал головой, шевелил губами. Но вот он ударил по струнам так, что все от неожиданности замолкли, и, повернув лицо к свету, запел во весь голос:
Славна наша Медведівка
Всіма сторонами,
Та не можна у ній жити
За тими панами.
Замер посреди хаты с поднятой рукой дед Мусий, судорожно мял в руках кисет Карый. Максим поднялся с порога, напряженно вслушиваясь в песню, она волновала и тревожила знакомой правдой, западала в душу, и он вдруг почувствовал, что уже никогда не забудет её, она навсегда врезалась в его сердце.
* * *
Совет подходил к концу. Много говорили о глумлении и издевательствах иезуитов, о притеснениях ими православных, об угрозе конфедерации, созданной униатами в городе Баре. Не признавали конфедераты указ сейма об уравнении прав униатов и диссидентов, глумились над универсалами[44]44
Универсал – послание короля сейму в старой Польше.
[Закрыть] короля Станислава Понятовского, над его политикой сближения с Россией. Огнем и мечом поклялись они искоренить на правобережье православную веру. Во все стороны рассыпались по Украине конфедераты, набирая жолнеров в свои гарнизоны. Шляхта волынская выставила восемьсот человек. Две тысячи вооруженных шляхтичей ждали сигнала в Баре. Вскоре конфедераты насчитывали в своих отрядах уже около двадцати тысяч шляхтичей, вооруженных первоклассным оружием, исполненных злобы, благословленных папой. Встревоженный действиями конфедератов, бессильный что-либо сделать сам, сенатус консилиум[45]45
Сенатус консилиум – заседание Сената.
[Закрыть] решил прибегнуть к помощи русских войск. Из Варшавы в Москву поскакали гонцы. Военная коллегия, подкрепив армию генерала Кречетникова донскими казаками и несколькими карабинерными полками, предписала генералу начать военные действия. Конфедераты тоже усилили свою деятельность. Всё дальше и дальше расходились их отряды, захватывали всё новые волости. Напуганные залпами русской полевой артиллерии, бессильные перед регулярными воинскими частями, ошалевшие конфедераты вымещали свою злобу на беззащитных крестьянах, на православном духовенстве.
Мало кто из присутствующих на раде догадывался, для чего их позвали, чего от них хочет Мелхиседек. Сам наместник настоятеля монастыря Гаврило был в душе твердо убежден, что правитель церквей созвал их для того, чтобы создать видимость какой-то деятельности и обеспечить себе спокойное место в Переяславе. Панов на раде было четверо. Они сидели в стороне и перешептывались о том, что если тут дело будет клониться к чему-либо опасному, то им ни во что вмешиваться не следует. Наконец заговорил Мелхиседек. Он сидел в углу возле камина, и его лицо почти совсем скрывалось в тени.
– Возлюбленная братия, – начал он. – Я вам говорил в самом начале, что мы должны сегодня решить весьма значительное дело. Нам непременно надо знать, как быть дальше. Ведь только мы можем спасти веру, только мы можем защитить православие. – Игумен обвел взглядом присутствующих и, положив руку на раскрытое евангелие, продолжал: – Тут говорилось многое. Говорили, что от комендантов пограничных крепостей должны требовать свободного въезда на тот берег, говорили, что следует вписать в городские книги протест… Все это истина. Однако мы этим не спасем веру. Меч, только он один может пресечь путь супостату.
Паны, пораженные словами игумена, переглянулись. Мелхиседек поднялся и, выступив на свет, ещё раз обведя всех долгим, пронизывающим взглядом, заговорил горячо, отчеканивая каждое слово:
– Оружие закупить надлежит… Тайно создать вооруженные отряды… Чтобы по всем монастырям были такие и прежде всего в Мотроновском… На все это нужны не малые деньги. Людей смелых найти нужно, таких, как атаман гайдамацкой ватаги из Холодного яра и есаул; я ещё одного такого с собою привез, они должны собрать первый отряд. Всё это будет началом богоугодного похода за веру.
Игумен повернулся к столику, отодвинул полуустав и, поправив наброшенную на плечи шубу, продолжал:
– Сейчас на трапезу, а вечером все соберемся. И пусть каждый поразмыслит, что он может сделать для общего дела.
Максим с двумя послушниками выгружали из саней под амбар ясеневые колоды. Колоды были сырые, и послушники через силу поднимали вдвоем один конец.
– Тебя тоже выгнали в лес? Что легче – пятки Элпидифору чесать или колоды носить? – проходя мимо, обратился к одному из монахов дед Корней.
Послушник не ответил, ещё ниже склонил голову.
– Какие пятки? – спросил Максим.
Другой монах оглянулся и прошептал:
– Такие, какие у людей бывают. Ему, – показал он глазами на своего напарника, – послушенство выпало у иеромонаха – не приведи господь! Такому, как Элпидифор, прислуживать – лучше сразу в прорубь броситься… Да что это такое?
Монах дергал зажатую колодой рукавицу, пытаясь освободить её. Максим отстранил монаха и, приподняв колоду топором, вынул рукавицу, а тот, надев её, продолжал:
– За день выспится, вылежится, а ночью начинает привередничать. То вина ему подай, то за яблоками квашеными полезай в погреб, то садись сказки рассказывать. А на минуту вздремнул – нагайкой. И пятки чесать тоже заставляет.
– Я бы их с ногами повыдергивал, – зло отозвался Зализняк.
– Легко сказать, – вздохнул монах и приподнял дрюком последнюю колоду, – а куда денешься?
Выгрузив дрова, Максим хотел снова ехать в лес, но пришел посыльный монах и сказал, чтобы Зализняк шел к игумену.
Мелхиседек, как всегда, сидел в своей келье возле камина. Последнее время его всё знобило, и он не разлучался с теплой медвежьей шубой.
– Как живется на новом месте, никто не обижает? – беря в руки полено (Мелхиседек любил топить сам), спросил он Максима.
– А кто меня может обидеть?
Мелхиседек пошевелил в камине кочергой, немного отстранился от огня и заговорил медленно, словно взвешивая свои слова:
– Знаю, не настолько уж тебе хорошо живется. Трудно в мире найти спокойствие душевное. Нужда и голод людей угнетают, толкают их на смертельные поступки. Послушай мои душеспасительные наставления – прими послушничество. В том будет твоё спасение. Я вижу: твою душу терзает какое-то беспокойство. Что тебя держит в мире? Любовь? Суетна она и пагубна для души. Одна есть праведная любовь – любовь к богу.
– Не только мирская любовь держит меня там, – поглядывая на огонь, ответил Зализняк. – Не по мне монастырские стены. Вы говорили – за ними правда.
– А разве нет? Послушай меня. Я прошел всё послушенство, начиная с трапезной. А сейчас, видишь, достиг сана игуменского. Только здесь бог посылает полное спокойствие. Ты бы мог начать прямо с послушничества.
Зализняк покачал головой.
– Не хочу я никакого. Степь, ваше преподобие, мне снится, степь и воля.
– Я от тебя её не отбираю. Воля и здесь есть… Подумай, поразмысли. Служение богу – наивысшее служение. А наипаче сейчас, когда настало время защищать веру, защищать правду. Вера и правда только здесь, за этими стенами.
Зализняк оторвал взгляд от пламени, повернул голову к Мелхиседеку. Игумен, в свою очередь, посмотрел на него. На гладенькой, зеркальной поверхности одного из изразцов качнулся огонь и, вспыхнув, заиграл странным румянцем на обветренной, мужественной щеке Максима.
– Недолго я в монастыре, а вижу: нет и за этими стенами правды. Верно говорят: где большие окна – много света, а правды – нету. Думается мне, что не тут она ищет защиты. Вы говорили про защиту веры. Это справедливо. Топчут её униаты, глумятся над православным человеком. Кто же на защиту её встанет? Вы за панами монахов посылаете, просите их. Деньги от них принимаете. А о том забыли, что паны ради жизни сытой отрекаются от креста, первыми унию принимают. У мужика крест только с душой можно отнять, иначе он не отречется от него. Кто же защитит крепостного от кнута шляхетского, от голодной смерти спасет?.. Про правду я только в сказках слышал, а видеть её ещё не видел. Но увижу!
– Прими послушничество – увидишь.
– Для чего принимать? Пятки Элпидифору чесать некому? Или за водкой некого на базар посылать?
– Замолчи! – гневно стукнул о пол палицей Мелхиседек. – Иди прочь с моих глаз!
Зализняк взял со стула шапку и пошел из кельи. В дверях на мгновение остановился, повернул голову:
– Совсем идти из монастыря?
Ответа не было. Надел шапку и ступил через порог. Уже за дверью настиг его голос игумена:
– Как знаешь.
Максим прошел несколько шагов по протоптанной к церкви дорожке и остановился у дикой груши. На дворе трещал мороз, но Максиму казалось, что удушье сжимает грудь. Он расстегнул кожух, набрал с ветки пригоршню сухого снега.
«Может, не нужно было так говорить игумену, – подумал он. – Нет, надо, только немного не так. Игумен человек справедливый, но и он, поди, не всё сказывает».
Зализняк, задумавшись, брал с веток хлопья снега и, сжимая их в комочки, бросал в рот.
Вот уже сколько времени прошло, как вернулся он из степей. Думал найти покой, но так и не нашел его. Напротив, чем дальше, тем теснее роились в голове тяжкие думы. Видел нищенскую жизнь земляков своих, гневом и жалостью переполнялось сердце. А тут ещё слухи про истязания униатами людей православных. И вера и барщина – всё перепуталось. Куда же в самом деле податься людям, как разобраться во всём? Кто им искренне хочет помочь? Игумен? У него есть какие-то замыслы. Может, и правда, Мелхиседек хочет помочь бедным людям? Но как, чем он думает помочь, почему не скажет? И почему в самом монастыре так глумятся над наймитами и послушниками? Где же та сила, которая встала бы на пути шляхте и униатам? Максим не находил ответа. Лучше ни о чём не думать. Он вольный человек, казак. Но почему в памяти всплыли слова Хрена: «Нынче мужик волен только на том свете». Нет, он не мог не думать, не болеть душой.
Снег таял в руке, стекал за рукав. Зализняк почувствовал, как мороз больно ущипнул его за пальцы. Он растер в ладонях остатки снега и, спрятав покрасневшие руки в карманы кожуха, пошел к сараю, куда уже снова подъезжали послушники с дровами.
Глава девятая
В ХОЛОДНОМ ЯРУ
– Снова у тебя лишние карты остались, – хитро прищурил глаза дед Студораки. – Не везет тебе, Роман, в карты.
– Кому в карты не везет… – улыбнулась Галя.
Роман кинул быстрый взгляд на девушку, густо покраснев, стал собирать карты. Ему в самом деле не везло сегодня. И не только сегодня. Всегда, когда приходилось играть с дедом Студораки и Галей, Роман чаще всего оставался в дураках. Эту девушку прямо невозможно было обыграть; она словно знала, с какими картами остается Роман, и часто, наверное, нарочно доигрывала с ним один на один. И, конечно, обыгрывала его. Роман злился, давал себе слово впредь внимательно следить за картами, но снова сдавать приходилось ему. На этот раз он бы, может, и выиграл, но не хотелось оставлять в дураках деда, хотелось непременно обыграть Галю.
– Ещё раз сыграем? – предложил Роман.
– Надоело уже, да мне и идти пора, – пряча в карман карты, поднялся Студораки.
Галя накинула на плечи платок и пошла к двери вслед за дедом.
– Галя! Я хотел тебе что-то сказать, – остановил её Роман.
– О картах?
– Ты вечером, как управишься, выйдешь в сад, туда, к груше?
Галя повела плечами.
– Не знаю, может, и выйду.
– Я буду ждать! – крикнул Роман ей вдогонку. «Нет, сегодня я ей всё скажу, что будет, то и будет», – решил он.
Он минуту постоял и, вспомнив что-то, вынул спрятанный под скамью мешок.
На дворе уже начинало смеркаться. Роман вышел за сарай и за скирдами свернул к флигелю, который стоял за прудом далеко от панского дома. В этом флигеле жил управляющий. Зная, что он поехал в Чигирин и возвратится только ночью, Роман смело перелез через низенький штакетник и направился за флигель. Выглянул из-за угла – около крыльца никого. Пес спал в будке, цепь змеей извивалась на снегу от дома до угла флигеля. Этого пса боялась вся дворня, особенно ночью, когда управляющий спускал его с цепи. Делал он это не столько для того, чтобы пес пробегался, сколько для того, чтобы дворня не ходила по усадьбе.
Роману уже пришлось однажды влезть на дерево и довольно долго просидеть там, так как пес сидел внизу и никуда не отходил.
Держа в правой руке жердь, которой дворовые казаки выдергивали из стога сено, Роман начал осторожно подкрадываться к будке. Мягкий, пушистый снег не скрипел под сапогами. Около будки парубок вдруг расправил мешок, наставил его над отверстием и ударил сапогом сбоку по будке. Пес от неожиданности как-то странно фыркнул и, загремев цепью, с разгона вскочил в мешок, так что Роман едва не выпустил его из рук.
– Попался, чтоб ты сдох! – Роман сгреб руками гузырь.[46]46
Гузырь – место, где завязывается мешок.
[Закрыть] – Будешь теперь на людей бросаться?
Ногой он ударил по мешку. Перепуганный пес только тихо тявкнул. Роман толкнул ещё раз, потом ещё. Торопясь, он бил то носком сапога, то жердью. Пес поначалу ворчал, потом стал испуганно скулить. Наконец Роман поднял мешок и ударил им об землю. Потом схватил руками хвост, торчавший из мешка, вытащил пса и, раскачав его, отпустил руки. Пес метнулся в сторону, но добежал на длину цепи и опрокинулся на спину; вскочив на ноги, он изо всех сил помчался к будке. Не попал в дырку и завертелся на месте.
Роман тем временем уже бежал к скирдам. Запыхавшийся, вытирая руки об снег, он пробежал на псарню, где дед Студораки закрывал на ночь дверь.
– Чего бежишь, словно дурень с горы? – спросил он Романа.
Тот, смеясь, показал на мешок, рассказал деду, где был.
– Смотри, Роман, узнает кто-нибудь – влетит тебе.
– Хоть и увидел бы кто, всё равно не сказал бы. Разве «мосци-паны». Так они сейчас спят все, – говорил Роман, шагая вслед за псарем.
«Мосци-панами» называли при дворе с десяток шляхтичей, которые служили в надворной охране.
Не имея ничего за душой, кроме заносчивости и шляхетского звания, бродили такие шляхтичи от имения к имению, в поисках легкого хлеба. Не мог же шляхтич стать где-нибудь на работу, урожденному шляхтичу стыдно было работать. Если бы он стал работать, то утерял бы все шляхетские прерогативы. Держались они отдельно от казаков; платили им больше, нежели другим надворным; им же поручал пан самые ответственные дела.
– Ох, и проказник ты! – закрывая последнюю дверь, сказал дед. – Как ты не побоялся к будке лезть?
– Мне это не в первый раз, – засмеялся Роман. – Я, диду, может, когда-то волка ловил.
– Как волка?
Они остановились за псарней. Роман прислонился к стене. Студораки остался стоять напротив, держа под рукой большой деревянный ключ.
– Ей-ей! Это в Ивкивцах было. Идем мы как-то с посиделок с одним ивковским хлопцем, вдруг слышим – в чьей-то овчарне овцы блеют. А надо сказать, шли мы пьяные, как чопы. Этот мой браток к одной дивчине стежку топтал. Хлопцы его бить собирались, так я ему, как бы сказать, на подмогу ходил. Бутылка мокрухи в кармане. Девчата в тот вечер не сошлись, так мы её на улице под амбаром и выпили. И вот слышим – овцы блеют. Видим – в тыну дыра. Волк там. Онысько мне и говорит: «Я у дыры встану, а ты иди пошумишь со двора». Не знаю, о чем тогда думали, потому что когда я пошел, то и он стал соображать, что он волку сделает, когда тот выскочит. И смекнул. Снял штаны и над дыркой наставил. Когда я тюкнул со двора, волк и вскочил в штаны. Надо бы бежать, а Онысько штаны держит. Саженей двадцать тянул его волк за собой, и тогда Онысько штаны выпустил. Я прибежал, лежит он ни жив ни мертв. Хмелю – как не бывало. И не разговаривает. Дня три после того ничего не говорил. А волк тоже недалеко забежал – сдох с перепугу.
– Ну и выдумщик ты, Роман, – махнул рукой дед Студораки. – А брешешь складно. Если б не знал тебя, поверил бы.
– И вовсе не вру. Вы всегда мне не верили.
И они пошли по дороге. Студораки вертел в руках ключ, словно пытался что-то разглядеть на нем. Потом положил Роману руку на плечо и заговорил каким-то дребезжащим голосом.
– Хотел я с тобой, Роман, об одном деле поговорить. Оно будто бы и не касается меня. – Дед снял с Романовых плеч руку и снова взялся за ключ. – Про Галю хочу тебе сказать. Она хорошая девушка, сирота, крепостная. А ты казак вольный. Грех было бы её обидеть. Я не знаю, что там между вами. Она бедовая дивчина, однако и ты не промах. Знаешь, сколько уже девчат по приказу управляющего с рогаткой на шее в дегте и перьях по селу водили.
Роман почувствовал, как его бросало то в холод, то в жар. Было и приятно, что все думают, будто Галя близка ему, и вместе с тем оскорбительно, стыдно
– Что вы, диду? Как могли такое подумать? Галя… правда, она нравится мне, не очень, а так, немного.
– Я пока ещё ничего и не думаю. Экономка намекала. Галя же будто дочка мне. Одна она меня, старого, жалеет… Ну, я пошел.
Студораки склонил голову и широко зашагал через двор. Роман поглядел ему вслед и тоже пошел в хату к своей сотне.
Долго ждал он в этот вечер под грушей Галю. Одно за другим освещались в панском доме окна, во дворе стихал гомон.
«Не придет», – думал Роман, расхаживая вокруг груши. Вытоптанный на снегу круг становился всё больше и больше. Роман напряженно вглядывался в темноту. Остановился и, прислонившись спиной к стволу, застыл. «Подожди же, будешь знать, как смеяться», – грыз он рукавицу.
Но в тот же миг за черешнями мелькнула фигура.
– Ты уже тут, а я думала, что не пришел.
Роман понял: удивление её деланное. Но почему-то сказать об этом не мог.
– Давно жду. Я больше не могу так и сегодня всё скажу. – Роман отломил от груши кусок коры, стал ломать его на меньшие кусочки. – Помнишь, как мы стояли в четверг около погреба, и я сказал, что это я не просто ради шутки снял кольцо с твоей руки.
– Откуда же мне знать, для чего.
– Всё, что я сказал тогда, правда.
Роман чувствовал – высказать «всё прямо», как думал, он снова не может, и всё же продолжал говорить. Он говорил путано, далекими намеками, а Галя пожимала плечами, делая вид, будто не понимает. Подобные разговоры уже велись между ними не раз. Больше всего возмущало Романа то, что Галя держала себя с ним так же, как и с другими хлопцами. Он тоже старался показать, что равнодушен, заставлял себя при Гале шутить с другими девчатами, но это плохо выходило, а когда оставался один, всё больше думал о Гале. То представлялось ему, как, рискуя жизнью, он спасает её от опасности, то будто бы умирал от ран, и Галя, упав ему на грудь, горько плакала. А иногда приходили мысли проще, ближе: ему удалось раздобыть денег, и он выкупил её у пана, и вот он ведет её в родную хату и говорит родителям: «Вот моя жена».
– Дед Студораки сказки рассказывает в застольной, – не дослушав до конца путаную речь Романа, отозвалась Галя.
– Значит, тебе интереснее слушать дедовы сказки?
– Нежели твои, – со смехом закончила Галя.
– Тогда… тогда нам не о чем говорить. Знаю, почему ты не хочешь меня слушать. Ты вообще такая.
– Какая?
– А такая, – Роман неуверенно щелкнул пальцами.
– Тогда мне тоже не о чем говорить с тобой.
– И хорошо, я пойду.
Галя ничего не сказала. Только наклонила голову, глубоко надвинула на глаза платок.
– Я пошел…
Роман повернулся и медленно сделал шаг от груши, второй, третий. Он ждал, что Галя позовет, остановит его. Однако она не отзывалась. Роман шел, и ему казалось, вот-вот что-то оборвется в груди. Превозмогая это ощущение и заставляя себя даже не оглянуться, он ускорил шаг. Около забора снова замедлил шаги. «Вернуться? – И тут же подумал: – Для чего, чтобы снова смеялась? Она рада, что я ушел». Он перескочил через забор и почти побежал через двор.
…Всю ночь на псарне выли собаки. Где-то поблизости ходил волк. Разгневанный тем, что ему мешали спать, пан велел утром отвести на конюшню деда Студораки. Роман вместе с другими казаками в это время резал в амбаре овсяную солому на сечку. Когда ему сказали, что деда Студораки повели на конюшню, он кинул наземь ржавую косу и бросился туда. Один гайдук вытаскивал скамью, двое других держали старого псаря, хотя он и так не упирался. Сбоку, с коротенькой трубкой в зубах, стоял надутый есаул.
– Чего прешь сюда! – набросился он на Романа.
– За что деда?.. Чем он провинился?
– Роман, уходи отсюда, – тихо промолвил Студораки. Голос его срывался, в глазах дрожали слезы. Старик не боялся канчуков, его душила обида.
– Подождите, я к пану пойду, – обратился Роман к есаулу.
– Пошел бы ты ко всем чертям! – показывая выщербленные зубы, выругался есаул. – Станет пан тебя слушать, а я ждать. Хочешь, так и тебе ещё всыплем, за компанию.
– Мне… мне… – Роман больше не находил слов.
– Ну, тебе же, иди прочь! – толкнул его есаул.
– Ах ты ж, пес щербатый! – схватив стоявшую возле двери толстую дубовую мешалку, замахнулся Роман.
Есаул успел отклониться, и удар пришелся по трубке. Она хрустнула в есауловых зубах, отлетела в сторону и упала на кучу мешков с просяной мякиной.
Испуганно вскрикнув, есаул, пригнувшись, бросился к двери. Мешалка догнала его уже в дверях, зацепила по ногам, и есаул вывалился из конюшни в заслеженный ногами снег. Гайдуки вспугнутым табунком отступили к дверям, один выхватил из ножен саблю. Роман уже не помнил себя: схватив в углу тройные вилы, он двинулся на гайдуков, выкрикивая слова угрозы. Гайдуки, тесня спинами друг друга, пятясь, выскочили из конюшни и кинулись вслед за есаулом, который уже очутился на противоположной стороне двора.
– Роман, остановись, что ты делаешь? – дрожащим голосом заговорил дед Студораки.
Роман ещё полностью не осознал всего, что произошло. Он посмотрел на вилы, откинул их в сторону и, подняв потерянную в горячке шапку, стал зачем-то вытряхивать её.
– Пропал ты, беги быстрее. Садом в лес, там не догонят.
Роман опомнился. Он понял – ему не простят этого. Того, кто избил шляхтича, по законам Речи Посполитой карали «строго горлом».[47]47
«Строго горлом» – покарать на смерть.
[Закрыть] Роман огляделся вокруг, надел шапку. Он обнял деда, который толкал его в плечо, торопя к бегству.
– Увидите Галю…
– Все скажу.
– Да нет, ей до меня и дела нет.
– Горе мне, беги! Любит она тебя, я знаю.
– За образами платок, в Чигирине купил для неё, возьмите и отдайте, – кинул Роман уже на бегу.
Утром из Холодного яра в монастырь приехали на двух санях гайдамаки. Между ними Максим увидел и Миколу. После смерти Орыси он встретился ему впервые. Неразговорчивый от природы, Микола стал ещё молчаливее. Он равнодушно пожал Максимову руку, будто они только вчера разошлись, и молча потянулся к кисету.
– Ты не курил раньше, – сказал Зализняк.
– Научили, – кивнул Микола на гайдамаков, которые выносили из амбара мешки. Все они походили больше на обыкновенных крестьян, чем на страшных «разбойников», о которых распускали небылицы окрестные паны. Одетые в свиты и кожухи, без оружия, они деловито, по-хозяйски нагрузили одни сани, подобрали солому и подогнали вторые.
– Что-то я тебя никогда не видел, другие часто бывают в монастыре, – больше, чтобы нарушить молчание, спросил Зализняк. – Что вы сейчас делаете?
– Галушки варим и едим. А атаманы ещё и горилку пьют.
– Подожди, Микола, весна не за горами, найдется дело.
К ним подошли ещё несколько гайдамаков.
Высокий рыжий гайдамак махнул рукой.
– Дело? Возы на дорогах останавливать да перетряхивать?
Мимо них от колодца гнал волов дед Корней. Волы ступали медленно, осторожно, боясь поскользнуться на ледяной дорожке. Поравнявшись с гайдамаками, Корней махнул на волов налыгачем,[48]48
Налыгач – веревка, связывающая рога волу или корове.
[Закрыть] направляя их к воловне, и остановился около группы гайдамаков.