Текст книги "Гайдамаки"
Автор книги: Юрий Мушкетик
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
– Что ты мелешь, за что?
– С Карасем сцепился. Ещё в первый день, как вы вдвоем приходили. А сегодня утром Карась поднял крик, будто Роман у него деньги украл. Кто-то из братчиков вытащил, а на Романе отыгрались. А может, и никто не брал, Карась нарочно всё подтасовал. Роман разозлился, в гневе поднял саблю; Хрен успел подбить руку, и он ударил плашмя, только кожу на Карасевом затылке немного царапнул. Может быть, дубинками все обошлось бы, но куренной – за Карася. Разве не знаешь, «бідний плаче – ніхто не баче, а як богатий скривиться – всяке дивиться». Говорит, мол, сам видел, как Роман около череса Карасева вертелся. Не верю я, что он взял эти деньги! Ни за что хлопца повесят. Куренной давно грозился проучить голытьбу. Только зацепки не было. А теперь возьмут и отыграются на Романе. Правда, уже столько лет на смерть у нас не осуждали. И указ сената запрещающий есть. Но они вынудят дозволение у тутошних московских начальников или теперь, или после казни.
– Мигом к кошевому, он один может запретить казнь, – бросился за шапкой Максим. Забежав на кухарскую половину, он схватил у кухаря два калача.
– Ничего не выйдет, – говорил по дороге Жила, – стеблевский куренной кошевому сватом приходится.
Кошевой, сидя у окна, чистил соломиной люльку. При появлении Зализняка и Жилы взглянул на них, вытер об полу табачную гарь и снова принялся за свое дело. Зализняк и Жила положили на край стола калачи; чтобы очень не наследить, отошли к двери.
– Кланяемся хлебом-солью, – сказал Максим. – Дозволь, пане атаман, слово молвить.
– Говори, – продувая трубку, процедил сквозь зубы Калнышевский.
– Сегодня невинного человека схватили…
– Вы за того шаромыжника пришли просить? – выплюнул под ноги слюну кошевой. – Вы кем же ему доводитесь?
– Побратимы, – неожиданно произнес Жила.
– Воровы побратимы, значит. Забирайте к бесам ваши калачи, нечего тут лясы точить. Повесят одного, и остальным острастка будет.
– Выслушай, пане атаман… – начал Жила.
– Нечего слушать! – крикнул Калнышевский. – Прочь из светлицы!
Максим видел, что спорить бесполезно. Не прощаясь, он толкнул каблуком дверь и, повернувшись, пошел через сени.
– Иди в Стеблёвский курень, жди меня там, – сказал Жиле, – а я в пушкарню пройду.
Сторожевой запорожец неохотно впустил Максима в пушкарню. Зализняк прикрыл за собой дверь, немного постоял у порога, пока глаза привыкли к темноте. В углу на куче камыша лежал прикованный за ногу к колоде Роман. Максим легонько коснулся его плеча. Роман вздрогнул от неожиданности, оборотился к Зализняку.
– А, это ты, садись, гостем будешь, – усмехнулся.
Максим сел рядом, ломал сухой камыш, не зная, о чем говорить.
– Не печалься, Роман, – тихо проговорил он, – это ещё не всё, что-нибудь придумаем.
– А я и не печалюсь, – пытался спокойно говорить Роман. – Я свою кашу уже съел.
– Что-то надо сделать…
– Веревку подрежете или девку найдете? Так и её нет. Рассказывал мой дед, как одного запорожца вешали. Ведут его к дубу, а тут выходит дивчина с платком, опущенным на лицо. Повели их в церковь. Стоят они под венцом, а молодой боится на невесту глаза поднять: у невесты нос что твой кулак, а на подбородке котел можно повесить. И пазуха низко, почти на животе. Молодая её левой рукой поддерживает. Присмотрелся, а у невесты пальцы аж черные от табака… Чего ты повесил голову? – оборвал рассказ Роман. – Неужели не смешно?
– Смешно, очень смешно, – задумчиво ответил Зализняк и замолк снова.
Было слышно, как где-то в углу пушкарни, тонко попискивая, скребутся мыши.
– Мы выручим тебя, что бы там ни было…
– Скажи же мне хоть на ухо, – скривил в улыбку губы Роман, – как ты это сделаешь?
– Кошевого попросим…
Роман пристально поглядел Зализняку в глаза.
– А то уже не просил? Не прикидывайся, Максим. Правда? Вот то-то же. Захотел от черта молока, когда он не пасется. – Роман повернул к Зализняку голову, подмигнул по очереди обоими глазами. – Сейчас бы чарку. Да музыку… Завтра выпьешь за помин души…
Но больше Роман не выдержал. Усмешка сползла р губ, рот болезненно перекривился, и он, по-детски всхлипнув, упал головой другу на колени. Его плечи задрожали в глухом рыдании.
– Максим, поверь, не брал я тех денег, не вор я.
– Верю, верю… – шептал Зализняк, а сам ещё крепче прижал голову Романа. Жесткой, мозолистой рукой гладил по плечу, по спине, по взлохмаченным волосам.
Постепенно Роман успокоился. Он поднял лицо, вытер ладонью слезы. Порылся в чересе, выгреб пригоршню серебра.
– Отцу передай, это мои, заработанные в Очакове. Поклон ему и матери до самой земли, скажи… Нет, ничего не говори. А теперь иди, я один побуду. Прощаться завтра не подходи, давай сегодня. – Он обнял Максима за плечи, крепко трижды поцеловал в губы. – Иди, не терзай мою душу.
Стиснув в руках шапку, не разбирая дороги, Зализняк шагал по улице.
«Неужели не удастся выручить? – сверлила мозг мысль. – Не может быть… А что же можно сделать?..»
В Стеблевском курене волновались сечевики. Как только Зализняк переступил порог, к нему подошли Данило Хрен и носатый запорожец, которому так понравился Роман.
– О, да ты, я вижу, совсем скис, – сказал носатый. – Ничего, мы ещё увидим, кто возьмет верх. Нищий до тех пор слабый, пока собаки не обступят.
– У тебя деньги есть? – спросил Хрен. – Нужно довбишу дать, чтобы завтра коня не держал крепко. Никто не верит в Романову вину. Не такой он хлопец. Ну, стоять нечего. Айда по куреням, наши хлопцы уже разошлись.
Зализняк вынул из череса заработанные в Очакове деньги, свои и Романа, высыпал Хрену на ладонь. Носатый запорожец тоже полез в карман. Один за другим выворачивал он их, но нашел лишь пятак.
– Это остаток, всё вчера пропил. Мало будет ваших – у хлопцев достанем. Для такого дела не пожалеют.
Утром следующего дня, несмотря на дождь, из куреней валом повалили запорожцы. Пешие и конные, толпой двигались они за Сечь в сторону Кошеиванцовской могилы, где должна была состояться казнь.
В длинных серых кобеняках,[27]27
Кобеняк – род мужской верхней одежды типа бурки, с капюшоном.
[Закрыть] они походили на измокших грачей. В степи около могилы стоял шум, над головами от люлек редким туманом поднимался дым. Старшины стояли в стороне небольшим кругом. Максим поискал глазами Карася, но его не было, наверное скрывался дома.
– Везут! – вдруг крикнул кто-то.
Максим посмотрел через головы. Дорогой от Сечи ехал запряженный буланым конем воз; за ним, окруженный четырьмя есаулами, шел Роман. Он был без шапки, полы расстегнутого кунтуша развевал ветер. Посиневшими, мокрыми от дождя губами Роман читал канон на исход своей души. За Романом шли поп и дьячок, а уже за ними – большая толпа запорожцев Стеблевского куреня.
Подняв голову, Роман бросил взгляд на шеренгу виселиц около могилы и снова зашептал молитву. Под одной из виселиц довбиш, который был на Сечи одновременно и палачом, остановил коня. Поп быстро, поспешая убежать от дождя, прочитал псалтырь, отпустил грехи. Роман оперся на люшню, вскочил на воз. Возле его головы, колеблемая ветром, раскачивалась мокрая, слегка смазанная смальцем веревка с петлей на конце. Роман должен был сам надеть её себе на шею. Широко расставив на возу ноги, он бросил взгляд в толпу. В степи стало так тихо, будто ни единого человека не было поблизости.
– Панове запорожцы, – каким-то не своим голосом крикнул Роман, – не поминайте лихом, прощайте, паны молодцы! Знайте – не вор я.
Он медленно поклонился на все стороны, взялся дрожащими руками за петлю.
«Почему молчат, неужели все?» – с ужасом подумал Зализняк. Видя, как Роман расправляет петлю, он подался вперед, хрипло выкрикнул:
– Но!
И в тот же миг майдан взорвался сотнями голосов:
– Но! Но! Но-о-о!
Кто-то пронзительно свистнул, кто-то дернул за полу довбиша, повалил его на толпу. Буланый присел на задних ногах и, задрожав всем телом, сорвался с места.
– Но, но-о! – катилось степью.
Толпа качнулась в обе стороны, давая дорогу ошалелому коню. Максим и Хрен, схватившись один за полудрабок, другой за люшню, изо всех сил старались не отстать от воза.
– Тпр-р! Стой, стой, аспид! – завопил судья и бросился вслед.
Но перед ним бурлила живая стена сечевиков. Судья попытался протиснуться – и отступился: запорожцы становились плечом к плечу, незаметно брались за полы, не давая ему дороги.
Тем временем воз был уже далеко. Около небольшого заросшего озерца Хрен, сидя на возу, натянул вожжи.
– Тпр-р! Омелько, агов!
Из камыша, хлюпая по воде, вышел Жила. Он вел на поводу двух коней.
– А третий где? – спросил Максим. – Или ты на этом поедешь? – показал глазами на буланого.
– Я не еду, – ответил Жила. – Тут остаюсь.
– Садитесь быстрее, – обнимая за плечи Зализняка, сказал Хрен.
– Спасибо, брат, – Максим крепко поцеловал Хрена в щеку.
– Бога благодари, – по-отцовски целуя Романа в лоб, ответил Хрен. – Счастливого пути, сынку. Тебе тоже, Максим.
Разбрасывая из-под копыт комья мокрой земли, кони помчались за озеро.
Проехав с полверсты, Максим поднялся в стременах и огляделся: возле озера ни Жилы, ни Хрена уже не было. По берегу, пощипывая сухую осеннюю траву, бродил запряженный в воз буланый конь.
Глава четвертая
В СЕЛЕ НАД ТЯСМИНОМ
При въезде в село, на краю Дерновского шляха, стоит почерневший деревянный крест. На кресте – исклеванный птицами и обдерганный ветрами сноп, рядом со снопом на гвоздике – цеп и серп. Иссеченный дождями, покосившийся от непогоды, крест напоминает обвешанного сумами нищего-калеку. От середины креста расходятся шестнадцать дырок с забитыми в них колышками. Это отметки о количестве льготных лет. Идут по правобережью панские приказчики – заходят и на левый берег, а иногда и в самую Польшу и Молдавию; ищут свободных людей, уговаривают наняться к пану. Обещают реки медовые, горы золотые. А прежде всего льготные годы. Целых шестнадцать лет не будет платить крестьянин чиншу. А потом сколотит деньги, уплатит пану за землю – и ходи-гуляй свободный человек. Шестнадцать лет – шестнадцать колышков. Задумается человек. Дома в каждом углу подстерегает его нищета, и гонит нужда из дому. Шестнадцать льготных лет, но ведь дальше же… А вдруг не соберет денег? Да что там! Заработает он. А если и не заработает… За шестнадцать лет много воды утечет, многое может измениться. Будь что будет. Иду!.. И идёт.
Проходит время. Но что-то не слышно, чтобы зазвенели в кошельке у крестьянина деньги. Он уже пану не только за землю должен, а и занял у него, чтобы покрыть нехватки. Всё меньше становится на кресте колышков: проходит восемь, а за ними ещё восемь лет. Черными впадинами поглядывают на крестьянина, когда он возвращается с поля, пустые дырки на кресте. Со страхом отводит он взгляд, ибо начинает понимать, что уже до смерти не видеть ему воли. Он крепостной. Только разве и утешает немного мысль, что не он же один, а всё село…
– Вот, Роман, мы и дома, – придерживая коня, сказал Максим. – Даже не верится.
Он наклонился с коня, взглянул на крест.
– Два колышка осталось. Осенью ещё один вытащат. Вот так весь век от креста до креста и ходит человек, пока сам не ляжет под крестом навечно.
Орлик неспокойно бил копытом по грязи, кося глазом на Зализняка. Он словно понимал, что уже закончился долгий путь, и как бы удивлялся, почему это хозяин задерживается в последние минуты. Наконец Максим отпустил повода. Из-под копыт брызнула грязь, ударила в покосившийся крест. Кони помчались по широкой улице.
– Максим, заходи, не забывай! – Роман резко дернул вправо повод.
Максим поскакал дальше. Из-под ворот выскочил бесхвостый пес и некоторое время с лаем бежал рядом с Орликом. Коротким эхом отбился стук копыт по мостику, ещё одна улица слева. Только теперь Максим почувствовал беспокойство. Вон под горою, на самом краю села, уже видно хату. Когда-то красивая, с резными ставнями, она теперь низко, по самые окна, осела в землю. За хатой – сливовый сад.
«Где вяз, на котором когда-то с хлопцами качели привязывал? И шелковицы возле колодца не видно. Наверное, срубили на дрова».
Максим соскочил с коня, открыл ворота. В окне мелькнуло испуганное личико, на миг спряталось и уже показалось в другом окне. Потом осторожно скрипнула дверь, из сеней выглянула белокурая детская головка.
– Оля, ты?
Головка опять спряталась и через мгновение появилась снова.
– Оля, неужели не узнала? Выросла как. Я Максим.
Большие детские глаза смотрели на него удивленно и немного испуганно. Вдруг в них мелькнули веселые огоньки. Девочка с громким криком бросилась к нему.
– Дядя Максим! Приехали. Мы так ждали, так ждали. Баба Устя каждый день вас вспоминает.
Зализняк подхватил девочку на руки, улыбаясь, заглянул в глаза.
Вся в мать. Белокурые волосы в колечках кудрей, волнистые косы. И глаза синие-синие, до черноты, как вода в Тясмине перед грозой. Болезненно сжалось сердце, казалось, будто холодный ветер прорвался под кунтуш. Сестра, Мотря! Вспомнилось, как ещё ребенком хозяйничала она в хате (мать на поденщине всегда); словно взрослая, стряпая у плиты, пела ему: «Ой, ну, люлю, коточок»; поставив перед ним на стол миску с кашей, складывала по-матерински руки на груди. Ещё сама ребенок, вынянчила его.
Где она сейчас, что с нею? Отдавали паны Думковские старшую дочку за князя литовского и в приданое молодой княгине силой взяли Мотрю ко двору. Как сейчас помнит Максим: прискакал на Сечь её муж, рвал на себе сорочку, рассказывая об этом. Едва не в ногах у кошевого валялся Максим, выпросил сотню казаков. Не жалели братчики коней. Но опоздали. Погнали Мотрю в неволю. На Писарской плотине подстерегли запорожцы свадебный поезд: не многим шляхтичам удалось бежать. Переворачивались в воду гербовые кареты, визжали перепуганные паны, высоко поднималась Максимова сабля, жаждая мести. Однако паны Думковские успели бежать. Перед самыми казацкими конями с грохотом закрылись двери Кончакской крепости.
Неужели так никогда и не удастся отплатить за Мотрины муки? Неужели?!
Максим ещё раз поцеловал белокурую головку племянницы.
– Ждали? И ты ждала? А я уже думал, что ты другого дядю нашла, вижу – в сенях прячешься.
– Ой, нет! – Оля обхватила шею Зализняка, прижалась щекой. – Я не узнала вас.
– Где же баба Устя? – заглянул в низенькое окошко Максим.
– Пошла к тетке Карихе просо толочь. Вон она.
– Где?
– Да вон же. Баба Устя! Дядя Максим приехал.
Огородом, раскинув руки, спешила Максимова мать. Платок сполз на плечи, из-под очипка[28]28
Очипок – головной убор замужней женщины, вроде чепца.
[Закрыть] выбились седые волосы. Подбежала к сыну, припала к его груди, громко всхлипнула.
– Сынку, приехал… – только и смогла вымолвить.
– Приехал, мамо. Теперь с вами буду. Зачем же плакать? – лаская мать, говорил он.
Она вытерла уголком платка глаза.
– Это, сынку, от радости. Видишь, Оля, дождались. Пойдем, пойдем в хату, – засуетилась она.
– Сейчас коня заведу.
В хате словно бы ничего и не изменилось. За перекладиной торчал пучок сон-травы, молодецки выпятили груди прицепленные над столом синие соломенные петухи с красными хвостами. Только на потолке в нескольких местах повыступали рыжие пятна.
«Кровля протекает, нужно завтра починить», – подумал Максим. Снял кунтуш, взял ведро, вышел во двор. Уже в двери услышал, как мать что-то шепнула на ухо Оле. Спуская ведро в колодец, почувствовал, как журавель тянет вниз.
«Как только мать воду достает? Колодка оторвалась, а прибить некому».
– Оля, а ты куда? – заметил он племянницу, выскочившую из двери.
– К тетке Насте.
– Зачем?
Оля повертела головой, таинственно улыбнулась.
– Нужно… баба послала.
– Занять что-нибудь, – догадался Максим. – Никуда ты, Оля, не пойдешь. Возьми лучше корец да слей мне. Только дай я сначала напьюсь.
Вода была холодная, с приятным, знакомым с детства привкусом.
Вымывшись до пояса, Максим напоследок брызнул Оле в лицо и большими прыжками побежал в хату. Оля с визгом и смехом бросилась за ним.
– Зря вы, мама, беспокоитесь, – растирая мускулистую грудь, заговорил Зализняк. – Не нужно никуда посылать Олю.
– Я хотела немножко сала занять, мы отдадим…
– Сало у меня в торбе есть. Если хотите что-нибудь для меня приготовить, то сварите юшки с фасолью. Да луковицу дайте вот такую, – он показал здоровенный кулак. – Есть лук?
– Ого, целых пять венков, – ответила Оля.
– Пять венков я, наверное, за один раз не съем, – засмеялся Максим. – Разве вдвоем с тобою?
Скрипнула дверь. Вытирая на пороге ноги, чтобы не загрязнить чисто вымазанный глиной пол, в хату вошел Карый.
– Здорово, бездомник, – протянул он руку, – живой, крепкий?
– Крепкий, – с силой пожал руку Максим. – Проходите, дядьку Гаврило.
Карый не успел сесть на скамью, как дверь снова скрипнула. Зашел дальний Максимов родственник, Микита Твердохлеб, немного погодя – Микола, за ним ещё один сосед, потом ещё – и вскоре хата была полна людей. Около двери столпилась куча детворы – Олины друзья.
Максим развязал торбу, вынул несколько пригоршней сушек, высыпал на стол.
– Возьми, Оля, гостинец. Поделись с ними. – Он показал головой на детвору. – А вы, мама, лучше не канительтесь со стряпней. Принесите капусты квашеной, если есть. Есть? Вот и хорошо. Она пригодится к чарке. Вот сало, тарань вяленая.
– Подождите немножко, я все же протоплю. Это недолго, – ответила мать.
Вскоре все сидели за столом. Выпили по чарке, потом по другой.
– Ну, рассказывай, Максим, где был, – накладывая сало на краюху хлеба, попросил Твердохлеб. – Заработки как, небось с червонцами приехал? – подмигнул он. – Был слух, ты ватагу за Буг водил.
– Какую там ватагу? – Максим налил в кружку, протянул Карому. – Ещё по одной. Водил ватагу коней аги татарского, аргатовал в Очакове.
Зализняк долго рассказывал про свою жизнь, про татар, про Сечь.
Уже в третий раз подняли чарки.
– Значит, и у неверных паны, как и у нас, – молвил Твердохлеб.
– Где их нет, – кивнул головой Максим. – Разве на том свете! Что же у вас здесь нового?
Микола дожевал соленый огурец, вытер рукавом рот.
– Поп новый, только и всего. Сюда возом привезли, а теперь разжирел – в карете ездит. – Он на мгновение замялся – не знал, как ему называть Зализняка – дядькой, как раньше, или Максимом. – Знаешь, – продолжал он, – кончаются льготные годы. При льготных нет жизни людям, а что же дальше будет?
– Подумать страшно, – поддержал Твердохлеб. – В селе уже вольных людей почти не осталось. Куда только казаки деваются? И мору нет, и войны тоже: а от ревизии до ревизии их всё меньше и меньше. Ты, может, тоже в имение пойдешь?
– Не знаю, навряд ли, – ответил Максим.
– Куда же денешься? – покачал головой Карый. – Гнись не гнись, а в оглобли становись. Или на своем хозяйстве осядешь? Деньжат коп[29]29
Копа – 50 копеек.
[Закрыть] десять всё же привёз?
Максим промолчал. Взял бутылку, снова налил чарки.
Разговор затянулся до вечера. Незаметно из темных углов выползли лохматые тени, смешались с табачным дымом, окутали хату. Один за другим расходились соседи убрать на ночь скот. Последним вышел Микола. Максим проводил его до перелаза, взял за локоть.
– Оксана где, в имении или дома? – тихо спросил он и отвел глаза в сторону.
– Должна быть дома. Одна. Стариков я встретил утром, куда-то поехали, не на престол ли в Ивковцы, к родичам. – Микола оглянулся, заговорил ещё тише: – Ждет она тебя. Не бойся, сходи, всё равно в селе все знают, что вы любите друг друга. Она сама меня о тебе расспрашивала. Ещё хочу тебе сказать – берегись, Максим! Не ходи на Раковку, на сторону Думковских, докажет кто-нибудь на тебя – схватят Думковские.
– Там, поди, уже забыли все, что я и на свете живу. Да и не так легко взять меня. Паны Думковские с Калиновскими и сейчас враждуют? Это к лучшему. Старый пан, говорили, подох. Давно пора. Не говори никому, что я об Оксане спрашивал. Хорошо?
– Зачем об этом напоминать.
Микола пошел. Максим оперся о камышовый плетень, потер лоб. Незаметно для себя отламывал рукой старые, трухлявые стебли камыша. Чувствовал, что не пойти не сможет. А пойти – накликать людские толки. Но чего стоят эти пересуды? Разве и так не знают, что любят они друг друга ещё с детства? Только потом редко приходилось видеть Оксану, подолгу не приезжал Максим домой, слонялся по заработкам, на Сечи. А три года тому назад заболел в степи, подобрали казаки с зимовника. В селе прошел слух, будто помер он. Лишь Оксана не поверила. Два года ждала его, отказывала женихам. Уже и мать стала гневаться. «Не век же тебе в девках сидеть», – говорила она. Больше всех пришелся матери по нраву богатый казак из пикинеров, которые одно время стояли в селе. Насильно обручили с ним Оксану. Пикинер условился с управляющим Калиновских о выкупе Оксаны, сам должен был приехать на маковея и отгулять свадьбу. Но на спас пришло известие, что ранен он на литовской границе, лежит в госпитале и неизвестно когда вернется.
Обо всём этом рассказывали Зализняку на Сечи запорожцы из Медведовки.
Максим поправил в плетне поломанный колышек и пошел в хату. Засветив лучинку, воткнул её в дырку возле печи, сел на скамью. Мать рядом. Любовно и печально глядела она на сына.
– Максим, ты и вправду разбойничью ватагу водил? – отважилась спросить она. – Поговаривали тут такое. Загнийный говорил: «Приедет твой сын богачом, если на суку не повесят». Мне же… мне не надо такого богатства, неправдой нажитого.
Зализняк обнял мать, сказал успокаивающе:
– Брехня всё это, мамо. Никого я не грабил. Меня грабили: старшины по зимовникам, ага татарский на Черноморье. Дни и ночи я спину гнул.
– Всё зарабатывал?
Максим на минуту замолк, отвернулся к печи. Красный огонек от лучины качнулся, вспыхнул ярче, осветив его суровое, мужественное лицо.
– Заработал было. Однако беда стряслась. Напали на Ингуле немирные буджаки, забрали всё.
– Ой, горе какое! – встревожилась мать. – Ведь могли и в рабство продать, а то и убить.
– Всё могло быть. Выручили сторожевые казаки, потом расскажу. – Он нежно обнял мать, а она прижалась к нему, утирая слезы. – Я, мамо, пойду. Может, запоздаю немного, не беспокойтесь.
Мать не спрашивала, куда он идет. Долго смотрела вслед, шептала что-то сухими губами.
Максим перешел улицу, тропинкой спустился к берегу. Пошел так умышленно, чтобы ни с кем не встретиться. В селе мигали редкие огоньки. Тихо журчала невидимая в темноте небольшая речушка, что сбегала к Тясмину, плескаясь о берег легкой волной. Не доходя до пруда, Максим свернул на вязкую луговину, поднялся на гору. Под сапогами рассыпались мокрые песчаные комья, иногда нога попадала в ямку, наполненную водой. Под горой тянулась улица. Далеко разбросанные одна от другой хаты одиноко жались к горе, словно искали у неё защиты. Зализняк сошел вниз, остановился на краю реденького заброшенного сада. Сквозь яблоневые ветки был хорошо виден слабый огонек в окне хаты. Максим почувствовал, как бешено забилось сердце, будто ему стало тесно. Он долго стоял неподвижно, чувствуя, как его все больше охватывает волнение. Наконец, медленно ступая, подошел к окну, легонько постучал в стекло. В хате, словно испуганный чем-то, трепыхнулся огонек, скрипнула дверь.
– Кто?
Максим сразу узнал такой знакомый ещё с детства голос.
– Оксана, это я, Максим! Открой!
Звякнул засов.
– Ты, неужто ты?.. Заходи в хату, – как-то словно бы равнодушно промолвила Оксана.
Максиму разом показалось, что его ноги налились свинцом, будто он прошел пешком невесть какой длинный путь.
«Неужели не рада? – мелькнула мысль. – Забыла, неправду говорил Микола». Он тяжело переступил порог, вошел в хату.
Оксана вошла следом, забыв прикрыть дверь. И стала у порога, прижав руки к груди. Максиму показалось, что она смотрит на него как-то испуганно.
– Оксана, вечер добрый. Чего молчишь? Может, мне не надо было приходить?
Лицо Оксаны передернулось, как от боли, она только теперь опомнилась, осознала неожиданное счастье, качнулась от двери навстречу протянутым Максимовым рукам.
– Приехал, я знала, что ты приедешь! – Она то целовала его, то, откинув голову назад, заглядывала в глаза. – Любимый мой, дорогой, золотой!
– Счастье мое!
– Если бы счастье, раньше бы приехал, – немного успокаиваясь, проговорила она. – Не сердись, я сама не знаю, что говорю.
– Оксана, твои в Ивковцы поехали? – Максим оглядел хату. – Окна завесь.
Оксана засмеялась.
– Я бы их во всю стену прорубила, пускай все смотрят на мою радость. Не боюсь я ничего.
Однако достала платок и, не переставая говорить, стала завешивать окно.
– Я и тогда не пряталась со своей любовью, тем паче теперь не хочу таиться. Или, может, ты боишься? Нет. Я знаю, ты у меня ничего не боишься.
Прижалась к нему, поцеловала в щеку. Потом взяла другой платок, пошла к угловому окну.
– Правда твоя, следует их позакрывать. Пускай наше счастье не раскрадывают люди. Его и так у нас немного. – Оксана притихла, вглядываясь в окно. – Дождь какой пошел, как из ведра поливает. Вот и конец, завесила. – Она села возле него. – Рассказывай, милый, надолго? Навсегда! Ой, радость какая!
Максим счастливо улыбался, вслушиваясь в её голос. По Оксаниным щекам разлился широкий румянец. Максим сидел и любовался ею. Радовался её радостью, чувствовал, что она всей своей женской душой рвется к нему. Как ему хотелось прижать её к сердцу, целовать эти глаза, сказать что-то нежное-нежное, такое, чтобы сердце замирало от счастья. Но чувствовал – не может. То ли душа очерствела от ежедневной борьбы, или он ещё не привык после долгой разлуки. Не поднималась рука, чтобы обнять её, такую желанную, близкую. Он всматривался в знакомые черты, что снились ему на чужбине в короткие ночи неспокойного бурлацкого сна. Вот над крутой бровью чуть заметная точечка: когда-то давно, детьми, они играли у пруда, и маленькая Оксана упала на пень.
«И улыбка та же. Оксана осталась такой же, как и когда-то, – думал он. – И любит меня так же и верит мне».
Эта вера жила в них обоих на протяжении многих лет. Только она и могла отогнать темные думы, перебороть грусть и боязнь разлуки, не толкнуть в чьи-то чужие объятия. Почему он так верил Оксане, Максим и сам не знал, но жила в нем уверенность, а без такой веры не может быть истинной любви, настоящего счастья.
– Истосковался я по тебе, Оксана, душой. – Он положил в руку её длинную тугую косу, слегка обнял за плечи.
– Расскажи, где же ты был? Что делал? Вспоминал ли меня?
Тихо лилась беседа, словно нитка хорошей пряжи, тонкая, бесконечная. В сенях на насесте ударил крыльями, прокукарекал петух. Максим прислушался – в окно громко стучал дождь. Было слышно, как, стекая со стрехи, плещется вода, падая в лужу около завалинки.
– Время домой, – промолвил Максим.
Оксана отвернула уголок платка, выглянулав окно.
– Куда же ты пойдешь? Ливень на дворе. Посиди ещё немного. А то, может, устал, так ложись, поспи, я потом разбужу.
Не ожидая ответа, она разобрала постель, постелила Максиму на скамье.
– Зачем ты так? – Максим слегка притянул Оксану к себе. – Может, вместе постелешь, Оксана. Всё равно люди узнают, что я у тебя был, никто не поверит…
– Не надо, Максим, – тихо вымолвила она. – Разве мы для людей живем? Ложись, спи.
Он был бессилен против этого довода, против этого до беспамятства родного голоса.
Оксана притушила светильник, пошла к постели. Максим долго лежал неподвижно. Старался думать о событиях последних дней, о том, что будет делать дальше. В ближайшие дни, может и завтра, пойдет к управляющему и договорится о женитьбе на Оксане. Сначала надо поговорить с её отцом. Старик любит его и, конечно, согласится.
Повернулся на другой бок. Мысли летели одна за другой, не давали уснуть, кроме того, преследовал легкий укор: зачем остался, не надо бы людских пересудов. Прислушался к дождю – он не утихал.
– Максим, почему ты не спишь?
– Оксана! Неужели ты думаешь, что я сейчас могу заснуть?
– Недели две тому назад ты мне так плохо приснился. Целый день после того я ходила сама не своя. Что было бы, если бы я тебя снова утратила?
– Теперь мы всегда будем вместе. Я уже никуда не поеду. Наймись где-нибудь поблизости, заработаю денег.
– Ты обо мне часто думал, Максим? – горячим шепотом спросила Оксана. Её лица не было видно, но Максим почувствовал, что она мечтательно улыбается.
– Часто, очень часто. Бывало, лежу в траве, кони над лиманом пасутся, а я один-одинешенек. И думаю о тебе.
Оксана вздохнула.
– А всё-таки лучше быть вместе, нежели думать друг о друге. Правда, милый?
– Правда. Однако я пойду. Нет, нет… Ты сама понимаешь, я должен быть до утра дома.
Ржаные кули[30]30
Куль – вымолоченный сноп.
[Закрыть] были мелкие, изъеденные мышами, и потому их сначала приходилось развязывать и вытряхивать, а потом перевязывать снова. В хлеву пахло подопрелым сеном и навозом. Всё тут было знакомо с детства, каждый уголок, каждая балка. Вон там, наверху, находилось его детское царство. Спрятавшись под сеном, он когда-то просидел там целых два дня. Это было в то время, когда он служил у гончара, помогал продавать горшки. Каждое утро мимо него проходил через базар лавочник Ремез. Губатый, с ехидной усмешкой, он никогда не пропускал случая посмеяться над белоголовым учеником горшечника. Шутки его были не остроумны, но злы. То он предлагал ему идти к нему кормить собак, то ловить раков в Тясмине, а то и просто стучал пальцем сначала по Максимовой голове, а потом по горшку. Хлопец решил любой ценой отплатить ему. Однажды, вымазав смолой края дырявой макотры, Максим дождался, когда Ремез, повернувшись к нему спиной, снял шапку и поздоровался с экономом. В тот же миг макотра очутилась на его голове. Разбросав горшки и слыша позади себя страшную ругань Ремеза и смех людей, хлопец прибежал домой; боясь отцовских побоев, спрятался на чердаке, где и просидел два дня…
Максим набрал обмолотков и полез по лестнице на хату. Осторожно ощупывая старую кровлю, пролез к трубе. Погода стояла на диво хорошая. Это был один из тех редких осенних дней, когда после дождя наступают ясные дни и появляется солнце. На небе, возле горизонта, застыли прозрачные сизоватые облачка. Максим бросил взгляд на Тясмин. Главам открылся чудесный вид. Далеко-далеко, вплоть до синей полоски леса, волновались высокие камыши, будто густой, непроходимый лес. Напротив села, с острова, устремились ввысь стены Николаевского монастыря, похожего на древнюю крепость. Слева от монастыря над самой водой нависли угловые башни Кончакской крепости. Из бойниц, едва заметных отсюда, мрачно смотрели на Медведовку жерла пушек. Всего села – по городовым книгам оно считалось местечком – разглядеть было невозможно, его улицы прятались в ярах.
На ровном месте протянулись лишь две улицы, в конце одной из них и стояла хата Зализняка. Эта часть называлась Калиновкой. Почти у каждой хаты росло несколько больших кустов калины. Листья уже давно осыпались, на ветках остались только большие гроздья ягод. Освещенные солнцем, они издали походили на красные платки, развешанные в садах возле хат.