355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мушкетик » Гайдамаки » Текст книги (страница 8)
Гайдамаки
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:51

Текст книги "Гайдамаки"


Автор книги: Юрий Мушкетик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

Видя, как Калиновский уже вторично зевнул, Лымаренко решил во что бы то ни стало развеселить его.

– Может, послать в Чигирин, пускай баб-танцорок привезут?

– Не надо… Прошлый раз привозили. Без них голова трещит.

– Тогда пойдем во двор. Кстати, там снежная гора ещё днём приготовлена, её перед вечером полили.

– Это уж получше.

Калиновский налил из зеленого в кольцах, с причудливым узором графина вино и выпил.

– Во двор, панове. Не то, клянусь Бахусом, скоро заснем. – Он указал глазами на турецкий диван около выхода, на котором уже спал асессор.

Одевшись, пьяная, шумная ватага вышла из дому. Возле забора белела высокая снеговая гора. На ней поставили столик с бутылкой вина и кубок, в кубок бросили десять золотых. Началось смешное зрелище – восхождение на гору пьяных шляхтичей. Некоторые падали у самого подножья, иные поднимались и, сделав несколько шагов, тоже падали. Выше всех, помогая друг другу, взошли комиссар и жаботинский полковник. Но и они сорвались и покатились вниз.

– Сани давайте, – закричал Лымаренко.

Разбуженные гайдуки, конюхи привезли сани, втащили их на гору. По сделанным по бокам ступенькам полезли на гору пьяные шляхтичи, повалились в сани. Началось катание с горы. Потом в сани посадили только одного человека – реента[40]40
  Реент – регент.


[Закрыть]
и, словно случайно, толкнули сани назад, где горка круто обрывалась, и реент брякнулся вниз. Он долго не мог вылезти из саней, накрывших его, а когда вылез, был с ног до головы облеплен снегом. Этот низенький, всегда пьяный шляхтич служил всем для потехи. Два дня тому назад комиссар приказал гайдукам отвести реента спать на мельницу. А на рассвете позвали мельника, и тот запустил ветряк. Пустые жернова заскрежетали с таким грохотом, что реент едва не лишился рассудка от испуга.

Конюхи выволокли из снега сани, хотели снова втащить их на горку, но несколько шляхтичей сели в них и пожелали, чтобы их покатали по двору.

– С жиру бесятся, ироды, видано ли такое – на людях ездить, – толкнул Романа немолодой казак.

Сотня, в которой состоял Роман, была поставлена в саду под окнами для салютов. Поначалу тосты шли очень часто, и надворные казаки раз за разом будили громом выстрелов сонное местечко, притихшее в глубоких оврагах. Но через час белый платок перестал показываться в форточке углового окна. То ли о них забыли, то ли уже не провозглашали тостов – стрелять больше никто не приказывал. Однако без разрешения сотня не смела пойти спать.

Паны натешились катанием и снова зашли в дом, а сотня осталась стоять под окнами. Хотя казакам и поднесли с вечера по большой чарке, Роман чувствовал, как холод проникает всё дальше под тулуп, добирается до тела. Особенно мерзли ноги. Роман притопывал на месте, стучал по носкам сапог прикладом ружья. Наконец не выдержал, стал шагать взад и вперед. Топали ногами и другие казаки.

– На печь бы сейчас теплую, – промолвил один из казаков, потирая замерзшую щеку.

– Да ноги в просо зарыть, добавил другой. – Долго они ещё будут беситься?

Романа всё больше и больше начинали раздражать голоса, долетающие из окон.

«Никто о тебе и не вспомнит, – подумал он. – Никому мы не нужны. Подождите же, я вам такое отмочу». Роман закинул на плечо ружье и, сказав своему соседу, что сейчас вернется, пошел через двор в конюшню.

– У тебя нет обрезков с конского хвоста или гривы? – спросил он у знакомого конюха. – И нож дай.

– Для чего?

– Нужно. Дай, если есть.

– Этого добра у нас полно, там на конюшне, в загородке, где светильник горит. Ножа нет, секач для свеклы стоит за бочкой.

Через четверть часа Роман вышел из конюшни с полными карманами посеченного конского волоса. Казаки продолжали топтаться на месте, и он присоединился к ним. Они простояли ещё около часа, пока их не позвал кто-то от крыльца.

– Эй, стража, помогать панов разносить, быстро!

Роману и ещё двум казакам выпало нести здоровенного, толстого шляхтича.

«Подожди же, боров, ты у меня поспишь эту ночь», – думал Роман по дороге к флигелю.

Перед тем как положить асессора, Роман вынул немного волоса и насыпал в кровать. Потом понасыпал в две свободные кровати, куда не успели ещё приволочь пьяных шляхтичей. В коридорах флигеля было темно, тут и там суетились казаки и гайдуки, они вносили и вводили панов. Не замеченный никем в этой суете, Роман прошел почти по всем комнатам и набросал в кровати конского волоса.

«Вертитесь и почесывайтесь теперь до утра, хоть струпья себе поначесывайте», – подумал, выходя во двор.

О том, что может поплатиться он или кто-либо другой из казаков, Роман не боялся. Все подумают, что сделал это какой-нибудь вертопрах из шляхтичей, – ведь не проходит почти ни одного вечера, чтобы кто-нибудь из них чего-либо не выдумал.

Вечером, когда вышивать было трудно – при таком освещении можно было испортить рукоделие, – девчата пряли. Часто засиживались до первых петухов. За филипповку, мясоед и большой пост каждая должна была напрясть по семьдесят мотков пряжи.

Тихо гудут прялки, тянут тонкую нитку, и нет ей ни конца, ни края. Правду, наверное, говорила баба Настя: если бы расправить эту нитку в длину, так хватило бы через синее море перекинуть. Шуршат прялки, однообразно, тихо льется печальная девичья песня. А в песне той и тоска о покинутой старенькой матери и сетованье на свою горькую долю: не придут с рушниками к бедной крепостной девушке сваты, ведь тонкая пряжа ложится белыми свитками полотна в панские сундуки, а девичий сундук порожний стоит. Гниет кованная железом дубовая крышка, точит тесовые доски шашель, вянет девичья краса.

– Счастливая ты, Орыся, – промолвила одна из девчат, связывая разорванную нитку, – вернешься домой, а там ждет твой Микола. Ох, и парубок же!

Орыся смущенно улыбнулась.

– Что значит вольная, – продолжала девушка. – И приданое, наверное, собрала не малое. Ты одна у отца?

– Немного собрала. Наткала кое-что, да и пряжи меток десять есть. Плахты две приобрела: одна в клеточку, другая мелкоузорчатая, три запаски…[41]41
  Запаска – женская одежда, кусок шерстяной ткани, заменяющий юбку.


[Закрыть]
Да чур ему; что об этом говорить. Давайте, девчата, лучше споем. Какую? Калину?

Чи я в лузі не калина була?

Чи я в лузі не зелена була?

За песней не услышали, как в комнату вошел эконом. Он тихонько остановился у двери и молча слушал, как поют девчата. Когда они кончили песню, эконом стукнул дверью, будто только что зашел, и обратился к Орысе:

– Положи гребень, девушка, и иди за мной.

Орыся свернула куделю, положила на неё гребень и вышла за дверь. Эконом уже был около дома. Орыся быстренько перебежала двор, нагнала его только на ступеньках.

– Возьми этот ковер, – указал эконом, когда они зашли в круглую замковую залу, – и неси за мной.

– Разве горничных нет? – удивилась Орыся. – Почему это мне, я же отродясь в хоромах не бывала, не знаю, как оно там.

– За тобой ходить тоже не моё дело, а хожу ведь. Руки у тебя поотсыхают? Отпустили всех горничных сегодня, завтра у них работа спозаранку.

Орыся взяла свернутый ковер и пошла за экономом. Они поднялись по узкой лестнице, прошли полутемный, освещенный одной свечой коридор.

– Первая дверь направо, туда неси, – почему-то отвернулся эконом. – Покроешь им диван и можешь идти.

Эконом шагнул куда-то в сторону. Орыся толкнула коленом дверь, вошла в комнату. От неожиданности выронила на пол ковер: около окна с книжкой в руке сидел Стась.

С того времени, как они встретились на посиделках, Орыся дважды встречалась с панычем во дворе, но Стась проходил мимо с таким видом, словно и не знал её; Орыся была этому очень рада.

– Чего ты испугалась? – закрыл книжку Стась. – Ковер вот с этого дивана.

Паныч указал пальцем на выгнутый венецианский диван. Орыся ощутила, как испуганно заколотилось в груди сердце. Чтобы не выдать волнения, она быстренько подняла ковер и стала расправлять его на диване.

– Не так, поперек надо, – Стась поднялся. – А край чтобы свисал немного. Этот ковер с детства в моей комнате лежит, его мне дед подарил.

Поправляя левой рукой ковер, паныч правой слегка обнял Орысю.

Орыся резко выпрямилась, уклоняясь от объятий, и ступила шаг к двери. Но Стась успел преградить ей дорогу. Прикрыв дверь, он повернул ключ и положил его в карман.

– А я не выпущу, – он скривил губы в глупой улыбке, ощупывая Орысю бесстыжими, зелеными, как у матери, глазами.

Видя, что он намеревается подойти к ней, Орыся вытянула перед собой руки.

– Панычу, не подходите! А не то закричу.

– Думаешь, кто-нибудь прибежит? Кричи, хоть лопни, – уже без усмешки ответил Стась.

Он подался вперед, оттолкнул стул, обхватил Орысю. Девушка рванулась, вцепилась в его руку, пытаясь вырваться. Но Стась держал руки крепко, ломая девушку в поясе. Орыся не кричала, не плакала. Поняв, что плачем горю не пособишь, она, собрав все свои силы, оборонялась молча. Упираясь в его грудь левой рукой, она правой била его по выхоленному лицу, царапала щеки и, наконец, изо всех сил ударила в подбородок. Стась пошатнулся, на минуту ослабил руки, и Орыся, вырвавшись из объятий, отбежала на несколько шагов.

– Ты так! – прохрипел он.

Теперь он был страшен. В разорванной на груди сорочке, с окровавленной щекой, широко расставив руки, он снова кинулся на девушку. Орыся, не помня себя, вскочила на стол, схватила большую медную статую Аполлона, ударила ею по раме и прыгнула в окно. Падая на землю, ощутила боль в раненной о стекло левой руке. Девушка упала в сугроб под окном, и в то же мгновение, как она вскочила на ноги, в десяти шагах от нее раздался перепутанный голос часового гайдука.

– Стой! Ни с места! Стой!

Этот возглас словно толкнул Орысю. Не разбирая дороги, она бросилась через кусты.

– Стой! – ещё раз прозвучало позади, и вдруг за спиною прогремел выстрел.

Орыся сделала ещё несколько шагов и остановилась, обеими руками ухватившись за яблоньку. С яблоньки большими клочками посыпался снег. В голове Орыси подсознательно стучала одна мысль: бежать.

Хотела двинуться с места – и не могла. Прижимая к груди ствол яблоньки, она медленно опустилась на колени и, раскинув руки, упала на белый пушистый снег.

Печально гудят колокола. Начинает один, чуть слышно за ним другой, немного сильнее третий, четвертый, и, наконец, все вместе. Заливаясь слезами, грустно поют свадебные песни дружки. Ветер треплет на их спинах ленты, развевает хоругви, ерошит седую бороду деда Мусия. Дед Мусий и Карый, перевязанные накрест рушниками, идут рядом. Карый держит высоко над головой хоругвь, его руки посинели от холода, и на них выступили большие жилы.

– Думал ли ты, Гаврило, что сватом на похоронах придется быть? – не поднимая головы, говорит дед Мусий. – Мне это уже второй раз на моём веку. Ох, грехи наши тяжкие! – вздохнул он. – Гаврило, надо бы за Миколой приглядеть, чтобы чего с собой не сделал. Прямо чудной какой-то стал. Видел, как для души вместо воды горшок с ладаном на окно ставил? Почернел весь. А из глаз – ни слезинки.

Микола и в самом деле не плакал. Зажав в кулаке снятый с руки свадебный платок, низко склонив голову, он молча шел за гробом. Если бы кто-нибудь поглядел на него со стороны, то ему могло бы показаться, что Микола обдумывает какое-то важное дело. Но парубок ни о чем не думал. В голове было пусто, только тупо болели виски, будто после тяжелого похмелья. Он не заметил, как пришли на кладбище, к свежевырытой могиле. И только тут он, наконец, опомнился. Носилки уже поставили на землю. Страшно закричала Орысина мать, порываясь к дочке. Микола подошел к гробу, опустился на колени. В последний раз взглянул на свою нареченную. Орысино лицо, обрамленное венком из бумажных цветов и красных гроздей калины, было спокойным, ясным. Как будто не пуля вынудила её веки смежиться, а ровный, глубокий сон. Казалось, устала она за день, готовясь к свадьбе, и, примеряя с вечера свадебный убор, заснула. Вот сейчас мать возьмет её за руку, скажет:

– Вставай, доченька, ой, как ты разоспалась!

И она вскочит на ноги, протрет кулачками глаза.

– И впрямь разоспалась, что же вы, мамо, не разбудили раньше…

Но уже никогда не встанет Орыся, не зальется звонким смехом.

Микола трижды поцеловал Орысю в холодные губы и поднялся с колен. Карый и дед Мусий сняли с крышки высокий каравай, накрыли гроб. А ещё через несколько минут разбился первый ком земли о крышку гроба.

Один за другим расходились с кладбища люди. Силой увели Орысину мать; тяжело сгорбившись, поддерживаемый под руки, пошел мельник.

– Микола, пойдем, – тихо тронул парубка за руку Карый.

– Куда? – не поняв, спросил Микола.

– Домой.

– Домой я уже не пойду. Нет мне туда возврата. – Микола наклонился, взял с могилы комочек земли и, поглядев вдаль, твердо сказал: – Никогда, Орыся, я не прощу твоей смерти. Клянусь, я отомщу за тебя.

– Опомнись, Микола, что ты можешь поделать? – испуганно заговорил дед Мусий. – Стража там, башни до неба достают.

– Не помогут им те башни, не остановить им моей мести. Не убежит паныч от моих рук, и не только этот паныч. Всех их резать надо. Не бойтесь, диду, я сейчас не в крепость иду.

– Куда же ты, Микола? – встревожился дед Мусий.

Микола показал рукой в противоположную от Тясмина сторону:

– Туда, в лес. В гайдамаки.

Глава восьмая
ЗА МОНАСТЫРСКИМИ СТЕНАМИ

Зализняк сидел на высоком грушевом пеньке возле потрескавшейся лежанки с зажатым между колен старым потертым хомутом. Сырые ольховые дрова шипели в лежанке, стреляя на пол искрами. Хоть и топилось с самого утра, в хате было холодно. Только одно окошко напротив лежанки наполовину оттаяло, и сквозь него было видно, как кружатся около хаты в бешеном танце снежные рои. Третий день лютовала метель. Холодные ветры бешено мчались полями, проникали в глубокие овраги, врывались с разбегу в леса и, покружившись, обессиленные падали в чащах глубокими снегами. Глухо стонали кряжистые дубы, отряхивая со своих желтых, похожих на дубленые тулупы крон хлопья снега.

В такую погоду не хотелось оставлять теплую лежанку и выходить из хаты. Однако выходить случалось часто: управиться со скотом, нарубить и наносить в кельи дров, в погреба слазить, обрубить лед возле колодцев.

И только покончив со всем этим, батраки шли в хаты и усаживались поближе к огню, плели корзины, шили и чинили упряжь, плотничали.

«Не случилось ли чего с Оксаной?» – вешая на вбитый в стену гвоздь дратву, думал Зализняк. Вспомнил, как плохо она ему снилась минувшей ночью. Будто бежала она по льду, а за нею гнались несколько гайдуков. Она кричала, звала на помощь, но Максима отделяла от неё широкая полынья. Впрочем, что может случиться с Оксаной? Она дома у родителей. И все же… Орыся была вольной казачкой, и то… Бедная девушка! А Микола! Навеки разбили его сердце. Нет. Когда они будут вместе с Оксаной, никому он не позволит её обидеть. Сейчас она, наверное, сидит около лежанки и что-то шьет или прядет. Максимовы мысли прервал скрип двери.

– Скорее, помогите лошадей выпрячь, вся упряжь льдом покрылась! – крикнул из сеней монастырский сторож. – Какой-то гость знатный приехал, кучер его один не управится.

– И какой дурень в такую погоду в гости ездит. Как только они добрались? – снимая с колышка тулуп, проворчал конюх.

«Кто бы в такую непогодь гулять выбрался, тут без риска для жизни не проедешь», – подумал Зализняк и вышел из хаты.

Уже на пороге ветер швырнул ему в лицо горсть снега. Прикрываясь рукавом, Максим подошел к саням. Около лошадей суетились двое монахов и кучер. За санями стоял кто-то в длинной, до пят, медвежьей шубе, облепленный до самого воротника снегом. Он повернулся спиной к ветру и стряхивал с рукава снег. Зализняк узнал игумена Мотроновского монастыря Мелхиседека.

– Узнаешь? Я узнал тебя сразу, аргатал очаковский, – усмехнулся тот как-то устало. – Послушал меня, в монастырь пошел. Почему же не в Мотроновский?

– Там не захотели взять, своих послушников полно. А мне сюда и ближе, – ответил Максим, разглядывая Мелхиседека.

Игумен очень изменился. Исхудал, постарел, осунулся. Максим слышал россказни о том, что Мелхиседек, схваченный иезуитами, был брошен в темницу; поздней осенью дошли слухи, будто его уже умертвили, только одни говорили: живьем закопали в землю, иные – замуровали в темнице.

– Возьми этот узел и иди за мной, – Мелхиседек указал рукой на сани.

Максим вытащил из саней кожаный мешок, закинул его на плечи и пошел рядом с Мелхиседеком.

– Как тебе живется ныне? – спросил игумен, отворачивая от ветра лицо.

– Ничего, благодарение богу.

– Значит, хорошо, раз ничего. Ты в какой хате живешь? В той? Ладно, поговорим попозже. У меня от холода зуб на зуб не попадает.

Игумен через силу открыл заметенную снегом дверь. Он ничего не сказал об узле – наверное, забыл о нём – и исчез в темноте коридора. Максим, передав мешок одному из монахов, вернулся в хату.

Мелхиседека Зализняк увидел только через два дня. Игумен не позвал его, а пришел сам. Стояла капель, и с окон по стене бежали грязные ручейки. В хате, кроме Максима, не было никого. Он сидел, как и прежде, на пеньке и обшивал войлоком хомут.

– Я хорошо запомнил, как ты спас жизнь моему послушнику, – спускаясь на скамью, начал Мелхиседек.

– Не нужно об этом, ваше преподобие, – сказал Максим. – Киш, куда ты! – махнул он рукой на курицу, взлетевшую ему на колено. Она приморозила гребень, и конюхи взяли её в хату. – Совсем обнаглела. Иди на двор, уже тепло.

– Ты женат? Постой, я и забыл, ты ведь говорил, что нет. – Мелхиседек смял в кулаке бороду. – Совсем память потерял.

«Зачем он пришел? К чему ведет речь?» – пытался отгадать Максим. Внезапно в его голове возникла давнишняя мысль. Он отложил хомут, поднял на Мелхиседека глаза.

– Ваше преподобие! Я тогда всего не сказал вам. Есть в местечке одна девушка. Мы с нею с детства любим друг друга, я не мог её взять за себя когда-то. Теперь вот… Собрал немного денег, крепостная она – выкупить хотел. А управляющий такую цену заломил, прямо ужас. По всему видно – не хочет он отпускать её. Слышал я, будто управляющий знакомый вашей милости. Не смогли бы вы что-нибудь сделать?

Мелхиседек повертел в пальцах набалдашник золоченой палицы.

– Видишь, это мирское дело. Однако поговорить можно. Сейчас я не могу побывать в Медведовке. Весной там буду; если управляющий до весны не согласится, я что-нибудь сделаю. До той поры ты ещё приработаешь. Я бы советовал идти в наш монастырь. Он ненамного дальше от местечка, нежели Онуфриевский, версты на три, не больше. Сколько ты тут имеешь?

– Двадцать пять рублей на год, две сорочки, штаны и чеботы.

– Мы дадим тридцать.

Максим не колебался. Ему самому нравился больше Мотроновский монастырь. Кроме того, думал, что он будет ближе к Мелхиседеку и весной напомнит ему про его обещание.

– Ваше преподобие! Я ещё об одном хотел попросить. Вы моего коня когда-то хвалили, помните? Хотел я его сюда забрать, игумен не позволил. Дома за ним ходить некому. Нельзя ли мне его с собой взять? За харчи пускай высчитывают, или он сам за себя отработает. То есть я с ним.

– Не перечу, бери и его. Собирайся в дорогу, сегодня и поедем.

– Мне собираться нечего. Всё моё имущество в одну торбу влезет.

В этот же день Мелхиседек и Зализняк выехали в Мотроновский монастырь. Мотроновский Троицкий монастырь был расположен на высокой горе, среди дремучих лесов и скорее походил на крепость, нежели на святую обитель. Со всех сторон его окружали очень глубокие, заросшие столетними дубами и кленами яры. Они тянулись далеко на юг, расходились в несколько сторон сразу, перекрещивались и, наконец, терялись в болотах. Место было безлюдное, дикое. И тем величественнее и красивее среди этой глуши казался обнесенный со всех сторон высоким валом монастырь. За стеной стояли две церкви, несколько кирпичных домиков для монахов, трапезная и ещё множество других мелких строений.

«Сколько ладоней тут мозолями покрылось», – думал Максим. Он не впервые был здесь и всякий раз задавал себе этот вопрос.

– И зачем было в такой глуши монастырь ставить? – вслух сказал Зализняк, когда они въехали в кирпичные ворота.

Мелхиседек стянул перчатку, откинул воротник.

– Ничто здесь не тревожит душу, которая стремится к богу, потому и место такое.

«И монахов, которые стремятся к спокойной жизни», – хотел сказать Максим, но промолчал.

Встречать игумена выбежала вся монастырская братия. Монахи уже раньше узнали, что Мелхиседеку удалось освободиться и что он где-то скрывается, до времени опасаясь вернуться в монастырь. Особенно обрадовался наместник монастыря иеромонах Гаврило. Раньше он сам стремился к власти, пытался всякими способами пробраться выше, стать настоятелем. Долгим и тяжелым был его путь, приходилось притворяться, напускать на себя вид смиренника, пока не был рукоположен в иеромонашеский сан. Вот уже вскоре исполнится два года с того времени, как Мелхиседек переселился в Переяслав, и непосвященным настоятелем был он, Гаврило. Это и приятно, но вместе с тем и страшно. Место настоятеля пришло к нему в трудные годы. Вещий сон когда-то приснился ему. Будто вылез он на вершину тонкой сосны, тут бы сесть поудобнее, оглядеться вокруг, ан верхушка качается; он уцепился за ветки и боится шевельнуться, чтобы они не сломались совсем. Вниз тоже страшно слезать; а рядом стоят другие сосны, толстые, высокие, вот с такой можно бы оглядеть весь край, только, видимо, не суждено ему на них взобраться. Так и эта власть.

Разве не приходилось за эти два года выставлять в лесу дозоры из монахов или по нескольку дней прятаться по таким буеракам и пещерам, в которые даже волки боялись залезть? Не монастырь, а Сечь Запорожская! Сколько хлопот, сколько страха! Но вот теперь возвращается игумен. Отныне пускай он отвечает перед богом и митрополитом за жизнь монахов и за монастырское имущество.

Однако очень скоро пришлось Гавриле глубоко разочароваться. Через два дня, когда они начали разговор о делах, Мелхиседек сообщил, что не задержится тут больше чем на полмесяца.

– Имею надобность снова выехать в Переяслав, мне, как правителю церквей правобережья, удобнее быть там, – говорил Мелхиседек, переставляя в шкафу пузыречки, какие-то ступки, пузатые банки. – Аптеку, если дорога позволит, тоже возьму.

Аптекарство было любимым делом игумена. Эта любовь доходила до чудачества. Он мог по нескольку часов простаивать над мраморным столиком: переливал какую-то жидкость в склянках, деревянной ложечкой что-то перемешивал в банках. Монахи в кельях удивлялись, а некоторые поговаривали, что игумен хочет сделать из воды и камня золото.

– Как же дальше быть? – теребя в руках реденькую рыжую бороду, заговорил Гаврило. – В яру Холодном стан гайдамацкий, ежедневно сюда ходят, как в свою хату, в госпитале два раненых гайдамака лежат. Из-за них и монахи страх перед господом теряют. Беглый монах, тот, которого при вас приняли, в мир похаживая, блудом занимался, в Ивкивцах его поймали на греховном. Я приказал на цепь посадить.

– Не страх божий теряют, а любовь к господу. Недобрые слухи о монастыре идут. Хоть бери да выкладывай монастырские стены ещё выше, чтобы миряне не видели, какие дела за ними творятся. Доходы как?

– Не очень велики. Вот они все списаны.

Мелхиседек взял бумагу, поводил пальцем по столбикам цифр, просмотрел прибыли: свечные, карнавочные, молебные, просфорные, церковные.

– Расходы на трех остальных листах, – показал Гаврило. – Три западные кельи приделали, ворота новые поставили, два колокола по шесть пудов купили, перекрыли крышу на церкви божьей матери. На неё ещё много расходов будет. Совсем обветшала, царские врата надо заменить, некрасивые они, без резьбы, и позолота совсем облезла; кресты непрестольные серебряные приобрести надо.

Мелхиседек отдал назад бумаги, собрал всё со стола, положил в ящик, подвинул кресло и сел напротив.

– Слушай, брат мой, со вниманием. Говорил ты о гайдамаках. Знаю, как плохо, что у нас под боком живут разбойники. Однако, со всех сторон следует поразмыслить. Не лучше ли все-таки они, нежели униатские вооруженные хоругви? Лучше, наверное. Гайдамаки нам беды большой не приносят. В случае чего, можно их и проклятием застращать. Нам нужно прибрать их к рукам. – Мелхиседек откашлялся и, разглядывая свои запачканные чем-то синие пальцы, продолжал: – Ещё одна мысль есть у меня. Нам надо иметь таких своих людей, чтобы оружие в руках держать умели. Из послушников, наемных работников. Я привез одного с собой. Весьма хорошо знает военное дело. Ему бы можно поручить собрать что-то наподобие хоругви оружной. Оружие закупить надо. И вообще об оружном спокойствии следует позаботиться. Я имею на мысли сделать вот что: созвать духовный совет. Монахов высших из монастырей окрестных, священников некоторых и панов тех, которые нам пожертвования делают.

Гаврило молча перебирал кисти на поясе. Мелхиседек подвинул чернильницу и вынул из ящика лист бумаги.

– Теперь давай обмозгуем, кого звать на совет.

Зализняк, чтобы сократить путь, прошел по занесенному снегом огороду вдоль горы и перелез через тын во двор. Мать как раз кормила на пороге кур. Увидев сына, она как-то испуганно сжалась и едва ответила на приветствие. Максим сразу заметил, что дома не всё в порядке.

– Мамо, случилось что-то?

– Сынок, не могла я ничего поделать… Забрал Загнийный Орлика. – Мать всхлипнула. – На десять рублей мы ему должны были. Стал требовать, а где же я их возьму? Он и забрал коня. Ещё пятерку на стол бросил.

Максим глубоко, всей грудью, вдохнул воздух. Вспомнились доверчивые, похожие на спелые, очищенные каштаны глаза Орлика. Бывало, когда смотришь в них, кажется, будто конь всё понимает. А может, кое-что и понимал. Как-то давно, лет пять тому назад, в зимнюю вьюгу Максим добирался из Сечи к зимовнику. Холод колючими иглами пронизывал тело, казалось, доставал до самого сердца. Чтобы хоть немного согреться, Максим слез с коня, опустил поводья, пошел следом за ним. Орлик сам выбирал дорогу. Наконец Максим немного согрелся, но понимал, что на лошадь садиться нельзя. А идти дальше тоже не мог. Хотелось упасть в снег, хоть на минуту смежить веки. Знал, что и этого делать не следует, но так хотелось хотя бы немножко передохнуть. Только минутку, лишь одно мгновение…

Вот и буерак, значит, Орлик правильно идет. Ещё версты три – и зимовник. Под кривой обгорелой вербой Максим остановился. Вытащил бутылку. В ней ещё оставалось глотка два горилки. Когда уже второй глоток был во рту, Максим вспомнил о лошади. Вылил горилку изо рта на рукавицу и протер лошади ноздри, заснеженную грудь. «Сейчас тронемся, – думал он. – Не надо было выезжать из Сечи. Хлопцы, наверное, сидят у огня. Хрен рассказывает разные случаи. А кухарь уже и еду подает. Только почему он так смешно одет?..» Вдруг Максим открыл глаза от какого-то толчка. Орлик наклонил голову и толкал его мордой в плечо…

Из хаты выбежала Оля, а с нею какой-то незнакомый Максиму белоголовый мальчик.

– Дядя пришел. А это Петрик, я вам говорила про него. И дидусь у нас.

Максим погладил детей по белокурым головкам и взял их за плечи.

– Бегом в хату, еще простынете. Мама, я скоро вернусь. Вы не убивайтесь так сильно.

Зализняк вышел на улицу.

«Не убивайтесь». А жгучая горечь схватила за сердце. Казалось, будто потерял близкого.

«Куда идти? В управу? Там и атаман городовой. Может, он бы помог, когда-то атаман был неплохим человеком».

Из управы, громко разговаривая, выходили несколько человек. Они поздоровались с Максимом и, не задерживаясь, пошли дальше.

– С кем это он так? – спросил один из них.

– Известно, с кем, – ответил другой. – С крамарём и монопольщиком. Каждый божий день хлещут.

– Отчего им не пить, когда их доля спит, – вставил ещё кто-то.

«Не про атамана ли городового?» – подумал Зализняк. Он знал, что атаман чуть ли не каждый день находит утешение в горилке.

Год тому назад утонул в Тясмине его единственный сын. Больная атаманова жена после такого несчастья жила недолго, её он схоронил через несколько недель после смерти сына. Городовой атаман, когда-то заботливый хозяин, забросил хозяйство и стал пить. Поили горилкой атамана дуки, а за его спиной вершили свои дела.

Когда Максим зашел в управу, городовой атаман сидел за столом и, подперев голову руками, монотонно тянул:

Давив, давив – не тече,

Коло серця пече.

– Семен Гнатович, – коснулся плеча атамана Максим.

Тот посмотрел мутными, непонимающими глазами и затянул снова:

Давив, давив – не тече..

– Семен! – Из соседних дверей высунулась голова Загнийного. – Ты не…

Увидев Максима, Загнийный мигом исчез. Зализняк толкнул двери, пошел вслед за ним. При его появлении писарь, который, наклонившись, рылся в столе, выпрямился.

– Чего, по какому делу? Я уже сейчас ухожу, – забормотал он и начал складывать бумаги.

– Знаешь хорошо, писарь, по какому я делу пришел.

– Я по закону. С сотским приходил. Коня всё равно уже нет у меня. Не подходи! – настороженно крикнул Загнийный, шаря глазами в ящике.

Вдруг Максим молниеносно прыгнул вперед, толкнул стол так, что он опрокинулся, и схватил писаря за грудь.

– За коня хотел пулей отплатить? – Он кивнул головой на перевернутый стол, из которого вместе с бумагами выпал и валялся около ножки пистолет – Крыса беззубая. – Он с разгона ударил писаря головой об стену. – Цыц! Посмей только пикнуть!

Но Загнийный и так не кричал. В его хмельных глазах застыл ужас, рот был широко открыт, и в нем что-то клокотало, словно в заслюнявленной трубке. Перед ним был тот Максим, которого боялись трогать не только они, сынки медведовских богатеев, но и гайдуки с панского фольварка. Навсегда запомнил писарь, как когда-то давно Максим, будучи моложе его лет на десять, бил Загнийного посреди улицы за то, что тот сказал, кто выпустил из попова пруда в речку рыбу.

– Ещё пять рублей дам, дай вытащить из кармана, – наконец пролепетал Загнийный.

– Конь где? – ещё сильнее прижал его Максим.

– Нету сейчас, у Ивана, в городе.

Максим ударил писаря в подбородок дважды подряд, встряхнул его в руках так, что у того голова дернулась, как привязанная, и бросил его на стул. Стул не выдержал, и писарь полетел на пол. Максим хотел уже идти, но его взгляд упал на пистолет. Чтобы Загнийный не выстрелил в спину, он поднял с пола пистолет и, согнув пополам, швырнул его в писаря, а сам быстро пошел к двери. В соседней комнате городовой атаман так же протяжно гудел одни и те же слова:

Давив, давив – не тече…

Коло серця пече…

Дома Максим кинул на сундук шапку и, не раздеваясь, сел на скамью. Подошла Оля, склонилась к нему на колени, глянув большими серыми глазами, и глубоко вздохнула. Видя, как девочка изо всех сил старается выразить ему свое сочувствие, Максим не мог не улыбнуться.

– Чего ты, Оля, вздыхаешь, будто последнее испекла?

– Дядько такой опечаленный. И с дидусем не здоровается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю