Текст книги "Эллины и иудеи"
Автор книги: Юрий Герт
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
15 Жена Исаака Лемеховича.
Моей маме удалось снять квартиру из двух довольно больших комнат и кухни по улице Московской 131. Ближе к осени многие семьи подолгу ходили в поисках пристанища.
К нашему удивлению, власти разрешили нанимать повозки или тележки и увозить в гетто все вещи, включая мебель. Мы еще плохо знали немецкую расчетливость, да и не предвидели своей участи.
В ту пору началась организаторская деятельность комитета. В здании школы развернулись отделы комитета – технический, транспортный и другие. Организовали сеть небольших мастерских. В подвале школы собирали книги для библиотеки. Мне довелось присутствовать на секретном совещании учителей, где было решено просить разрешения на открытие школы, однако им в этом отказали...
Организована была полиция. Она носила темно-синие пилотки и нарукавные повязки "Сеттополиция". В ней "служили" некоторые мои знаковые, гимназисты и студенты. Возглавлял полицию господин Кельман, прежний председатель родительского комитета в нашей гимназии.
В мостовую по периметру гетто были врыты невысокие, метра в полтора-два деревянные столбы для двух рядов проволоки. На месте нынешнего скверика на перекрестке улиц Садовникова (теперь Фрунзе) и Дзирнаву соорудили довольно внушительного размера ворота и караульное помещение. Заграждение из колючей проволоки и охрана появились, насколько помню, лишь к концу сентября или даже в начале октября.
В хорошую погоду многие, особенно молодежь, выходили на прогулку по улице Лудзас. Эта прямая, в то время хорошо мощеная, улица некоторое время служила нам бульваром.
Семьи продолжали ждать возвращения арестованных мужчин: о том, что они уже расстреляны в Бикерниекском лесу, мы еще не знали. Мысли наши были заняты главных образом двумя вопросами: как пойдут дела на фронте и что нас ожидает в гетто.
Итак, следующая тема – закрытие гетто и жизнь в нем до его ликвидации.
С сердечным приветом
Ваш Исаак Клейман".
71
Дальнейшее известно: почти триста тысяч евреев прошло через рижское гетто. Из трехсот тысяч погибших – семьдесят тысяч детей. Из семидесяти тысяч детей – семь тысяч грудных младенцев. Отыщутся документы, свидетельства, найдутся люди, которые все это в полном объеме опишут... Мне же хотелось остановиться только на срединной, пограничной части трагедии: будущее представляется еще смутным, неопределенным, еще жива надежда, еще можно не вслушиваться в ползущие со всех сторон слухи, не придавать им значения, не знать – того, что уже свершилось (в Бикерниекском лесу...)... Когда я перепечатывал тексты писем Исаака Лемеховича Клеймана, я думал не о празднично оживленной, раскрепощенной Риге, набирающей в легкие чистый воздух свободы, и не о митингующих на ее улицах – тех самых улицах, по которым пятьдесят лет назад гнали на смерть евреев, и не о том, не было ли среди ныне митингующих – тогдашних палачей...
Я думал об армянах в Сумгаите и Баку, о турках-месхетинцах в пылающей Фергане, о русских женщинах, насилуемых в опьяненном погромным безумием Душанбе... О том, что всякий раз, пока не обагрились кровью ножи, не запылали дома, пока не ударили автоматные очереди, пока еще можно остановить близящееся злодейство – все мы надеемся: авось пронесет... И успокаиваем друг друга: "не станем преувеличивать, ведь пока это всего-навсего – слова, разговоры..." И твердим про себя: меня это не касается... Нас это не касается... Это их касается – ну и пусть, главное, что – не нас...
Но кто может поручиться, что завтра опять их загонят в гетто, а послезавтра их живьем закопают в землю – их, а не его самого!..
72
Если бы знать... Если бы предвидеть... Но что мы в силах знать и предвидеть?.. Уезжая тогда, в конце августа, из Дубултов, можно ли было предвидеть, что ровно через год, тоже в августе, мы будем провожать в Шереметьево-2 наших ребят?..
73
После не столь долгого, насыщенного множеством впечатлений отсутствия мы вернулись в Алма-Ату. XIX партконференция, разноречивые оценки ее итогов... Прага, Рига, Москва... Гул благотворных перемен, прокатывающийся над страной... И первое, что я услышал в разговоре с Морисом Симашко по телефону:
– Из ЦК передали материалы по Цветаевой в русскую секцию Союза писателей, предложили обсудить...
– Какие материалы?..
– Ну, как какие... Они же просили нас написать...
Известно, что наша память бережет в надежных своих тайниках слова, впечатления, образы, которые кажутся забытыми, напрочь вытесненными из сознания – и вдруг всплывают на поверхность, да не, всплывают – ударяют фонтаном! Так в моей памяти сохраняется немалый запас отборных выражений, тридцать лет назад усвоенных мной в солдатской казарме. Меня самого порой ставят в тупик их колоритность, их мощь и яркость... Впрочем, на сей раз богатство продемонстрированного мной словаря ошеломило даже Мориса.
– Ты так считаешь?.. – отозвался он задумчиво.
– А как прикажешь это еще считать? – сказал я. – Это они позвонили мне, тебе, Жовтису, Нерноголовиной, Косенко – они!.. А теперь решили нас же и проучить! "Русская секция" – громко звучит! А фактически это все тот же Толмачев, тот же Петров, тот же Карпенко – та же веселая компания!
– Пожалуй, ты прав...
– Сейчас я позвоню Устинову и скажу все, что по этому поводу думаю!
– Лучше уж я сам с ним поговорю, – сказал Морис. Видно, он понял, что я не намерен вытягиваться перед начальством в струнку. А мне вдруг стыдно стало за себя, за постоянное стремление со всеми – деликатничать, всем уступать, всех понимать... Пускай и меня поймут хотя бы раз, черт побери!
Но Морис настоял на своем.
– Скажи ему, что ни на какие судилища в лице Толмачева и К° мы придем! И напомни, что сейчас не 48, а 88 год!..
В самом деле, я заявил, что я против линии журнала, проработал положенный срок и ушел... И меня же судить? За что? За то, что посмел иметь свое мнение, не согласное с мнением большинства? И не хотел потворствовать тому, что для других – торжество гласности, а на мой взгляд – разжигание антисемитских настроений?.. Ну, нет! Как говаривал в старом анекдоте петух лисе: "Ешь, только не издевайся!"
74
"Судный день" – так бы назвал я тот день в августе, когда мы, пятеро, явились в Союз писателей, приглашенные на заседание секретариата...
По словам Мориса Симашко, он звонил Устинову, в ЦК, и тот, как положено ученику Понтия Пилата, умыл руки, объявив, будто бы он здесь ни при чем, не такое это дело, чтобы вмешиваться ЦК, вот и передали все "документы" в Союз писателей, чтобы там разобрались. Ну, а в Союзе писателей не так, видно, поняли и передали "дело" в русскую секцию... Но Морис прав, не русская секция должна тут разбираться, и об этом немедленно будет сказано Олжасу Сулейменову...
"Дело", "документы", "разобраться"... Кислой канцелярской вонью несло от этих слов. Достаточно им возникнуть, чтобы живая жизнь превратилась в мертвечину, человек – в эксгумированный труп. Какие "документы"? Какое "дело"? Кто их просил?.. Я снова повторил уже описанный выше набор подходящих к ситуации выражений. Но через несколько дней мне позвонил из Союза литконсультант и дрянненьким, извивающимся, как червяк, голосом известил, что через два часа – секретариат, меня приглашают... "Что за секретариат?.." – "А вы же в ЦК жалобу писали..." – "Чьей информацией вы пользуетесь?.." – спросил я, поскольку с тем консультантом был давно знаком... – "Ну, как же, – заизгибался, закрутил он кольчатым хвостиком, – все знают..."
– Ну что же, – произнес Жовтис невозмутимо, – они свое скажут, мы свою точку зрения изложим, и пусть попробуют ее опровергнуть... Нет, я считаю – нужно идти.
Того же мнения были Галина Васильевна Черноголовина, Павел Косенко, да и Морис...
Я побрился, глотнул "на дорожку" одну или две таблетки мезепама и поехал в Союз...
И вот мы сидели в огромном кабинете Олжаса Сулейменова – пятеро. Хозяина кабинета, первого секретаря Союза писателей, не было видно – вероятно, и он хотел сохранить руки чистыми. За столом – круглощекий второй секретарь, автор известных в республике повестей и романов, и другие секретари – все мы хорошо знали друг друга, долгие годы связали нас или взаимной приязнью или, по меньшей мере, достаточно взаимоуважительным равнодушием. Был здесь и Леонид К., "русский секретарь", как официально именовалась его должность, – когда-то – фронтовик, награжденный тремя орденами Красной Звезды, с чем никак не вязался его всегда поддакивающий начальству характер, его лукавая изворотливость, маскируемая широкими, ко всем в равной мере обращенными улыбками. Вот и теперь он сидел, рябоватый, с маленькими, тревожно бегающими глазками, с широкой улыбкой на узких, как лезвие, губах. И, разумеется, там же, за длинным, предназначенным для заседаний столом, в напряженной позе, упершись острием локтей в полированную столешницу, примостился Ростислав Петров, смиреннейшим, отчасти даже скорбным ликом напоминая икону псевдовизантийского письма, и – Геннадий Иванович Толмачев, несколько раздобревший, одутловатый, но – с темно-русым, простодушным чубчиком-челочкой, очень его молодящим, и в белой – сама свежесть – рубашке с короткими рукавами – "в белой рубашоночке, хорошенький такой..." От обоих отличался высящейся над столом Иван Щеголихин – широкое, потемневшее лицо его с упрятанными под набухшие веки глазами походило на чугунный утюг, черный, с красными, раскаленными прорезями, в которых виднеется угольный жар... Вдоль стены с высокими, выходящими на Коммунистический проспект окнами располагались в ряд стулья, на них, словно на скамье подсудимых, разместились четверо; я радом с Морисом, слева от меня – рыхловатый, с меланхолической усмешкой на лице Павел Косенко, за ним – Жовтис, маленький, бледный, напоминающий взведенный курок. Галина Васильевна Черноголовина, невозмутимая, излучающая спокойствие, тщательно причесанная, скромно одетая, живые темно-вишневые глаза ее смотрели, как всегда, прямо перед собой, однако – с глубоко упрятанным юморком... По правую руку от Мориса с наигранным благодушием скалил желтые, редко расставленные зубы Рожицын – заменив меня в редакции, он теперь заведовал прозой. Вполоборота к нам четверым, на стоящем особняком стуле, расслабленно отваливался к спинке мой давний друг Валерий Антонов...
Нужны ли подробности?..
Сценарий был написан, роли разучены, спектакль отрепетирован. Беда лишь в том, что режиссер переоценил свои возможности – отнюдь не все согласились исполнять им предложенное, т.е. бить себя в грудь и произносить покаянные речи. Тут вышла осечка. Хотя остальные участники спектакля, именуемого секретариатом, справились со своими ролями – ну, не самым превосходным образом, но – справились.
Впрочем, должен сознаться: был момент, когда я повел себя предельно глупо. А именно: после того, как второй секретарь пошелестел перед собой листочками, пересланными из ЦК, и объявил, что секретариат хочет во всем разобраться, поскольку группа товарищей обратилась с жалобой... и т.д., и я возразил, что в ЦК никто из нас не обращался, ЦК обратился к нам с просьбой, чтобы каждый из нас изложил свое мнение по поводу публикации – и только, а уж что до секретариата Союза писателей, то он тут совершенно ни при чем, и Второй, отвечая на это, изменил свою формулировку, придал ей более деликатное звучание: ЦК просил... И секретариат просит... И вышло, что все крайне вежливо друг друга просят, и как же можно отказать тем, кто просит... После всего этого я сказал себе, что – в конце-то концов – собрались здесь давно знающие друг друга люди, и прежде всего – люди, а раз так, то – при желании – они всегда смогут понять один другого, ну – было, ну – прошло, ну – извлечем из этого некий урок и не станем точить ножи и ненавидеть друг друга... Я заговорил, более всего обращаясь к Валерию Антонову, попытался объяснить, что же, по моему, разумению, произошло... То есть я напомнил ему старую историю с Моргуном – разве не мы оба тогда искали справедливости, не оба протестовали против антисемитизма, не были оба обвинены черт-те в чем – в том, что льем воду на мельницу наших врагов?.. Я напомнил, как в шестидесятые известная всем журналистка писала в ЦК Казахстана, требуя покончить с еврейским засильем, – и как всех возмутило ее письмо... Напомнил, как недавно он, Антонов, дал мне прочесть свою поэму "Анти", сказав, что мое мнение для него – решающее, и я был за публикацию... Значит, еще недавно мы верили друг другу?.. Что же случилось? Будем считать, что сделанного не переделаешь, но извлечем необходимые уроки, будем в дальнейшем больше всего остерегаться оскорбить, уязвить друг друга, национальные отношения – страшно болезненная область, чреватая гибельными для всех взрывами...
Я говорил мягко, мягче, чем мне хотелось... Было тихо, пока я договорил до конца. И Валерий Антонов, глядя на меня своими разноцветными – зеленым и голубым – глазами, казалось, меня понял, чувства, владевшие нами в молодости, воскресли, устремились навстречу друг другу... Мне отнюдь не хотелось выглядеть мстительным иудеем, "простим друг друга и обнимемся, братие", мерцало у меня в голове, пока я говорил... Однако сценарий диктовал другое.
Обиженно, зло заговорил Толмачев. К Герту всегда хорошо относились в журнале, а он?.. На кого поднял руку – на гордость нашей литературы, на жертву культа личности – Марину Цветаеву!..
– Позвольте мне, – сказал Морис, – По-моему, Герт ни на кого не поднимал руки. У вас, Геннадий Иванович, свое мнение об очерке, у него – свое, и он имеет на это полное право. Кстати, чтобы его отстоять, Герту пришлось уйти из редакции... Но я о другом. Если уж вы, Геннадий Иванович, такой завзятый плюралист, почему вам было не напечатать очерк целиком, без купюр, снабдив авторитетным комментарием?.. Вместо этого в добрых старых традициях вы препарировали очерк на свой лад, выбросили из него, скажем, упоминание о Каннегиссере и Фанни Каплан, к которым Цветаева относилась с явной симпатией, и оставили только те места, где евреи представлены негативно... Такую Цветаеву вы и преподнесли читателю. Кто и на кого, стало быть, поднял руку на самом деле?..
Примерно о том же, но в ином, академическом стиле говорил Жовтис: компетентность публикации, принятые в мировой практике правила, искажения текста... Необходимость квалифицированного комментария...
– Да ведь мы же дали комментарий!.. – выкрикнул Слава Киктенко, черноволосый, с заросшим черной щетиной лицом, взблескивая черными, самолюбиво-раздраженными глазами. – Прислала материал и прокомментировала его профессор Козлова, из Москвы!
– Кто такая это Козлова? Среди специалистов по творчеству Марины Цветаевой такой не значится. Профессор?.. Да мало ли кто становился у нас профессором – в годы застоя! И малограмотная врезка к публикации, которую вы называете комментарием, лучше всего это подтверждает...
– А разве профессор Жовтис стал профессором не в годы застоя? – ухмыляясь, выкрикнул Валерий Антонов. Раздался смех.
– Уважаемый Александр Лазаревич, студентом которого я был, читал нам курс по фольклору, – через плечо бросил сидевший к Жовтису спиной Толмачев. – Какое отношение имеет он к советской литературе?
– Отчего же?.. Я читал двадцать лет назад курс по фольклору, а кроме того – и девятнадцатый век, и стиховедение, и советскую литературу, и не только читал – мои книги выходили в разных странах...
Толмачев угрюмо воркотнул что-то себе под нос. Молодой – а, точнее, лет десять-двенадцать назад числившийся среди молодых, а ныне вполне зрелый поэт Ш., приятель Киктенко, принялся выкрикивать в адрес Жовтиса упреки в том роде, что и он, и такие, как он, в прежние времена не давали дороги молодым, а теперь покушаются на память Марины Цветаевой... С горестным укором на постном лице, как бы силясь подавить в себе праведный гнев, потек словами Ростислав Петров: плюрализм... перестройка... гордость русской литературы...
Был момент, когда Жовтис сорвался. Вернее, сорвался его голос, в тот день у него болело горло и на секретариате он говорил с трудом, ко когда на него накинулись с разных сторон, он оскорбленно повысил тон, за басовыми нотами следовали петушиные всхлипы, он пылал негодованием и одновременно морщился от боли...
Попыталась придать осмысленное направление ходу секретариата Галина Васильевна:
– Я коммунист, член партбюро, у меня было поручение – поддерживать связь с журналом, и когда я читала "Вольный проезд", я свою позицию изложила Геннадию Ивановичу сначала в разговоре с ним и затем – письменно... Когда мне позвонили из ЦК и попросили сообщить свое мнение о публикации, я не стала его скрывать и повторила то, что уже было известно Толмачеву. Я и сейчас считаю, что межнациональные конфликты у нас в стране грозят большими осложнениями, чему пример – Карабах... И в том виде, в котором Марина Цветаева опубликована в журнале, она, эта публикация, вполне может быть использована антисемитами, "Памятью"...
Все-таки она была единственная женщина среди нас, ее не перебивали, не прерывали. Но едва она кончила, как Слава Карпенко, захлебываясь бегущей изо рта слюной, принялся выкрикивать: "Это донос! Донос!.. Доносчики!..", его басовито поддерживал Валерий Антонов, и когда молчаливый, понурый Павел Косенко что-то возразил, тот же поэт Ш., наседавший прежде на Жовтиса, ринулся на него:
– Пока вы были замредактора в журнале, вы не пропускали ничего подобного! (Павел кивнул: "И правильно делал".) Вы глушили всякую свободную мысль!.. (Сам он в то время ничего, кроме гладеньких стишков, не сочинял, да и в последние годы сохранял усвоенную в ту пору осторожность).
Но главный номер исполнил Иван Щеголихин. Когда он поднялся, навис над столом, жар, исходивший теперь от его монументальной фигуры, был так опаляющ, что я ощутил его всей кожей лица, яблоками глаз.
– Вот они здесь, перед нами, еврейские экстремисты!.. Если когда-либо и возникал антисемитизм, то только как ответ еврейскому экстремизму!.. Они могут говорить о русском народе все, что им захочется, мазать его прошлое дегтем, но только затронь их самих!..
Он говорил о Снегине, панфиловце, большом писателе, достойном человеке: разве его не убрали в шестидесятых годах с поста редактора журнала – якобы за антисемитизм, которого у него никогда не было?.. И разве не он, Морис Симашко, приклеивает ему, Щеголихину, тот же ярлык – за последний роман о карагандинском "меховом деле"?.. Кто как не евреи стояли во главе этого дела – и разве не он, Щеголихин, жалея, заменил их фамилии?.. А жаль!..
Я не читал романа, знал только, что в издательстве настаивали на замене ряда фамилий, Щеголихин под нажимом кое-как согласился на уступки... Как бы там ни было, снова во всем оказались виноваты евреи...
Теперь он, Морис Симашко, расплывшийся, грузный, шестидесятичетырехлетний, чьи книги переведены на добрых двадцать языков, разошлись в двадцати странах, Морис, о котором писали в "Монд", "Уните", "Юманите", в московской же "Литгазете" посвящали не более ста строк, – он сидел, оглушенно моргая, беззащитный, как малый ребенок, растерявшись от глыб дерьма, которые швырял в него яростный, праведный, исполненный патриотического пафоса Иван Щеголихин...
Морис поднялся, круглая голова его была вжата, вдавлена в плечи, губы дрожали... Он вышел из кабинета, ничего не сказав.
Леонид Кривощеков огорченно всплеснул руками ему вслед...
Секунду поколебавшись, я вышел за Морисом.
75
Кстати, об экстремизме16
[Закрыть].
См. примечание в конце книги.
В известного толка течениях общественной мысли принято ныне считать, аксиомой, что евреи, погубившие с помощью революции русский народ, сами при этом выиграли. Губили же они, во-первых, физически, путем геноцида, и, во-вторых, духовно, нравственно, разрушая основы русской культуры, начиная с запрета православной религии, разрушения церквей и храмов – и вплоть до уродования русского языка, некогда "великого и могучего", а ныне...
Что касается геноцида, который якобы проводили евреи, то уровень разговоров и писаний на эту тему не позволяет относиться к ним серьезней, чем к обвинениям в ритуальных убийствах, протоколам сионских мудрецов и т.д. Зато по поводу злонамеренного уничтожения русской культуры и выгод, полученных при этом, полагаю любопытными следующие факты.
После февральской революции, уравнявшей евреев в правах с остальным населением, возникли многочисленные еврейские газеты, издательства, выпускалась литература на иврите и идиш. В городах и местечках было открыто 250 воспитательных учреждений – детские сады, школы, педагогические институты с преподаванием на иврите. Состоялись выборы на Всероссийскую конференцию, на выборах в Учредительное собрание различные еврейские организации выдвинули объединенный список, чтобы представлять в Учредительном собрании интересы еврейского народа (в то время – более пяти миллионов).
Произошла Октябрьская революция. Всероссийская конференция не состоялась. Учредительное собрание было разогнано.
Во время гражданской войны (Петлюра, Деникин, польская армия и т.д.) в результате погромов и резки погибло триста тысяч евреев.
В 1918 году в Москве было созвано совещание еврейских общин, оно избрало Центральное бюро. Через несколько дней все делегаты, кроме коммунистов, были отстранены от выборных должностей, идея защиты национальных интересов путем создания самостоятельной организации – отвергнута. В 1920 году в Москве состоялась Всероссийская сионистская конференция – все ее делегаты были арестованы.
В годы революции в Москве существовал театр "Габима", игравший на иврите. В его работе активно участвовал Вахтангов. Но многие еврейские писатели вместе с крупнейшим из них – Хаимом Бяликом уехали в 1921 году в Палестину (через год, в 1922 году, Бердяев и значительнейшие деятели русской культуры были выпровождены на Запад), "Габима" в 1925 году перебирается в Палестину, где здравствует и по сию пору. Иврит в СССР запрещается. Деятели культуры, пользующиеся этим языком, оказываются в тюрьмах.
Евреи, в прошлом не имевшие права владеть землей, получают возможность заниматься земледелием – в Белоруссии и на Украине, а также в Северном Крыму. В декабре 1926 года перепись зарегистрировала 155 400 евреев-земледельцев, что составило около 6% еврейского населения в стране. В 1928 году эти цифры достигли 220 000 человек, т.е. 8%.
В Белоруссии идиш признается одним из четырех официальных языков. На Украине имелось три автономных еврейских района. В 1031 году на Украине в 46 судах, в Белоруссии – в 10 судах, в РСФСР – в 11 судах разбирались дела на идиш. На Украине и в Белоруссии в школах на идиш обучалось 120 000 детей. На идиш писали Давид Бергельсон, Перец Маркиш, Дер Нистер, Давид Гофштейн, Мойше Кульбак, Лев Квитко, Изи Харик, Ицик Фефер. В Москве работал театр Михоэлса, в Киеве и Минске имелись театральные студии на идиш. Функционировали два научных института: "Институт еврейской пролетарской культуры" при Украинской АН и еврейский отдел Белорусской АН. Продолжали издаваться журналы "Еврейская старина", "Еврейская летопись" и др.
В конце двадцатых – начале тридцатых годов, когда национальное самосознание, национальные культуры под лозунгом "борьбы с националистическими уклонами" начинают подавляться, когда сталинский террор переживает расцвет, одной из первых его жертв оказывается еврейство. Закрываются все национальные организации, научно-культурные учреждения. Культурно-историческое наследие еврейского народа полностью игнорируется, будь то даже еврейская школа. Впрочем, еврейские школы закрываются. Еврейские молитвенные дома и синагоги постигает та же участь, что и православные храмы или мусульманские мечети: нет ни средств, ни свободного отправления религиозного культа, ни возможности подготовки раввинов, ни печатания молитвенников, библии и талмуда. У меня до сих пор сохранилась Библия, принадлежавшая деду: изданная в Вене в 1897 году "Британским и иностранным библейским обществом" на иврите и на русском языке, в отличном, не поддающемся времени переплете, она существует уже почти сто лет...
В те же тридцатые годы были репрессированы многие деятели еврейской культуры, почти прекратилось издание книг и журналов на идиш. В те годы почти целиком "очистился" от евреев высший партаппарат. Наркомат иностранных дел и другие управленческие структуры также подверглись "чистке". Это совпало с заключением пакта Молотова-Риббентропа. В связи с дружескими отношениями, соединившими СССР и Германию, критика фашизма запрещалась, равно как и упоминание об антисемитизме, возведенном Гитлером в ранг государственной политики.
В результате форсированной ассимиляции, по сути, полностью исчезли из употребления как запрещенный ранее иврит, так и оставшийся "не у дел" идиш. Несколько лет назад в книге воспоминаний об Эммануиле Казакевиче я неожиданно обнаружил, что в двадцатые годы в Киеве выходила республиканская газета "Коммунистише фон" ("Коммунистическое знамя"), в Харькове – республиканская же газета "Дер штерн" ("Звезда"), литературный журнал "Ди ройте велт" ("Красный мир"), молодежная газета "Юнге гвардие" ("Молодая гвардия"), там же существовал еврейский театр, директором ко торого работал одно время отец Казакевича, переводивший на идиш Ленина "Развитие капитализма в России", Энгельса "Анти-Дюринг", составлявший русско-украинско-еврейские словари, редактировавший учебники для вузов, изданные на идиш... Я читал обо всем этом примерно так же, как статьи о культуре народа майя, исследуемой с помощью археологических раскопок, хотя сам-то родился в 1931 году, т. е. когда еврейская культура у нас в стране еще не была умерщвлена. Ее исчезновение – результат сложного процесса, однако как бы там ни было, факт есть факт: ее не стало. Еврейские литераторы в большинстве осознавали себя частью русской культуры. Даже явись им совершенно фантастическая мысль – стать еврейскими, т.е. пишущими на еврейском языке писателями (как, скажем, для казахского писателя естественно желание писать на казахском языке, для грузинского – на грузинском, для якута – на якутском, тем более, что еврейская литературно-письменная традиция насчитывает ни много ни мало – три с половиной тысячи лет), – где могли бы они печататься? И – кто бы их читал, если русский сделался для всех нас родным – и едва ли не единственным...
Так возник феномен, причиняющий столько досады "истинным патриотам" – "русскоязычные" писатели-инородцы: Маршак и Багрицкий, Светлов и Уткин, Бабель и Каверин, Эренбург и Гроссман, Слуцкий и Бродский... Во благо или во зло – для русской литературы?.. Не нам, как говорится, судить.
Бесспорно другое: судьба еврейской культуры в нашей стране была ничуть не менее трагичной, чем любая иная, такой не пожелаешь ни другу, ни врагу...
76
Итак, возвращаясь от макрокосма к нашему микрокосму, напомню, что после XIX Партконференции, где провозгласили дальнейшее развитие и укрепление демократии, но при этом едва не согнали с трибуны Григория Бакланова17
[Закрыть], заведующий отделом пропаганды ЦК КП Казахстана Эдуард Александрович Уваров "предложил" дело о возмутителях спокойствия "рассмотреть" в Союзе писателей, что и было со всей ответственностью проделано.
17 Григорий Бакланов ошеломил яростно "аплодировавших" ему "демократов״, сказав: "Люди за свою историю не раз боролись за свое порабощение с такой энергией и страстью, с какой позволительно бороться только за свободу".
Тем, однако, не кончилось. Для дальнейшего понадобились дополнительные силы. А именно: журнал ЦК КП Казахстана "Партийная жизнь Казахстана". Сыскался и подручный – писатель Н.
Я не называю его фамилию, поскольку, во-первых, он стар и болен, этого достаточно, чтобы жалость перекрыла все прочие чувства; во-вторых, утаивай – не утаивай его фамилию, те, кому он знаком, все равно его узнают: в-третьих, это не столько человек, сколько явление, и явление столь типичное, что подлинное имя только помешало бы ощутить его масштаб.
Я знал его много лет – и столько лет, сколько знал, мне говорили: как ты можешь с ним находиться в добрых отношениях? Ведь он... Так я ведь и сам понимал, что он такое. В первые послевоенные годы с ним дружен был молодой преподаватель университета, знаток поэзии, эрудит. И Н. тоже был знаток поэзии, эрудит, это их сближало. Прогуливаясь отрадно прохладными после дневного зноя вечерами по алма-атинским улицам, напоминавшим парковые аллеи, они читали друг другу стихи. Были среди них и такие переходившие в те годы из рук в руки строчки Маргариты Алигер:
"Нас сотни тысяч, жизни не жалея,
Прошли бои, достойные легенд.
Чтоб после слышать: "Это кто – евреи?..
Они в тылу сражались за Ташкент!.."
Через некоторое время в "Казахстанской правде", где работал Н., появилась статья "Буржуазные космополиты на университетской кафедре", в которой среди "буржуазных космополитов" поминался и молодой преподаватель, а среди трех авторов статьи был и Н. Спустя четыре дня в той же газете была опубликована статья: "Выше идейность на идеологическом фронте!", в которой изобличалось антисоветское подполье во главе в Юрием Домбровским, молодой же преподаватель фигурировал в качестве распространителя националистических стихов. Когда он явился в редакцию и в кабинете зам. главного редактора газеты попросил объяснений, тот вызвал Н.
– Как же, Саша, – произнес Н., потупляя глаза, – разве вы не помните: однажды, прогуливаясь, вы читали мне стихи... Те самые...
Молодой преподаватель не стал ни возражать, ни лукавить: привезенные из Москвы стихи Алигер он прочел единственному человеку, которого считал своим другом.
Впоследствии Н. строил козни журналу, когда возглавлял его Шухов, делал подлости – то покрупней, то помельче, и всегда состоял на подхвате у властей. Тем не менее однажды он пересолил, и в конце "оттепельного периода" ему изрядно вломили на собрании в Союзе писателей. Помимо напечатанного им верноподданнического пасквиля, предмета обсуждений, в лицо Н. было сказано многое из того, что он заслужил. В ответ прозвучало:
– Я беспартийный, но я всегда делал то, что мне приказывала партия...
Вскоре после публикации в "Казахстанской правде" Юрий Домбровский угодил на Колыму, преподаватель ожидал ареста, но отделался по тем временам не слишком крупными неприятностями.
– Каждое время находит своих палачей! – выкрикнули из зала на том собрании. Н. не нашелся, чем ответить.
И однако, думаю я, он отнюдь не был в душе палачом. Как-то раз, чуть ли не шепотом, хотя кроме нас никого в комнате не было, Н. рассказал мне о том, что его отец был не то меньшевиком, не то эсером. Всю жизнь Н. скрывал это и постоянно ждал разоблачения... Мне представляется, именно страх, владевший им, требовал, чтобы Н. всемерно усердствовал, доказывая свою лояльность и преданность режиму, каким бы он ни был – сталинским, хрущевским, брежневским... Постепенно подлость перестала быть насилием над собой, вошла в привычку, быть цепным псом власти значило в чем-то ею, властью, и обладать. Так, сформированная страхом, родилась неодолимая, почти сладострастная тяга к предательству, и тут еще вопрос, кем, по высшему счету, всю свою долгую жизнь был Н. – палачом или жертвой?.. Впрочем, разве то и другое – не стороны одной медали?