Текст книги "Эллины и иудеи"
Автор книги: Юрий Герт
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
Только что получено сообщение: на железнодорожной станции захвачены три тепловоза. Экстремисты угрожают взорвать состав цистерн с горючим".
"Комсомольская правда" за 9 июня 1989 г.
"Опираясь на содержание даже официальных публикаций, можно с уверенностью утверждать, что в республике действует широко разветвленный штаб противников перестройки...", "реанимируются и укрепляются силы, которые не только ставят под сомнение проводимую партией линию на оздоровление обстановки, но и активно противодействуют ей..." – Это цитаты из интервью с первым заместителем министра внутренних дел Узбекской ССР Э.Дидоренко, озаглавленного "По дороге в тупик ведут те, кто обостряет национальные отношения". Оно было опубликовано в газете "Ташкентская правда" 23 февраля 1989 года. Ровно за три месяца до того дня, когда в городе Кувасае под Ферганой затлелась первая искорка кровавого пожара, еще через десять дней полыхнувшего по всей области.
Э.Дидоренко доказывал: общественно-политическая жизнь Узбекистана во многом находится под контролем реакционных сил, которые отнюдь не утратили свое былое могущество, а лишь затаились, выжидая удобного момента для удара в спину
– перестройке, демократии, своему народу.
– Эдуард Алексеевич, в феврале вас не поняли или не захотели понять. В июне все не могут не подтвердить, что вы были правы. Что вы скажете по этому поводу?
– Печально известное событие охватило Ферганскую область и, подобно цепной реакции, распространяется. Налицо заранее спланированная режиссура политического характера с далеко идущими целями, для достижения которых использован весь арсенал средств средневекового варварства и вандализма..."
"Известия" от 14 июня 1989 г.
Там же сообщалось: по предварительным данным, убито до 90 человек, около тысячи ранено, зафиксировано 674 сожженных и разграбленных жилища, десять с лишним тысяч людей осталось без крова.
52
Предполагалось, что непреклонность нашей позиции подействует на директора. Этого не случилось. К тому времени, когда мы приготовили рукопись сборника отослать в Москву, Ненашева, на которого по провинциальной наивности мы надеялись, "перебросили" в Гостелерадио. Сборник повис между небом и землей....
В результате мы вернулись к ситуации, в которой каждый из нас побывал неоднократно: Начальник Творчества, повелевающий и в иных случаях благодетельствующий, и перед ним – согбенная фигура, именуемая писателем. Но то ли все мы были уже не мальчики – девочки, то ли годы перестройки приучили нас к вертикальному положению – не знаю, но не одним только мною, всеми членами Клуба овладело состояние тошноты, точнее – то была смесь тошноты, тоски и брезгливости. ..
Я забрал из издательства собственную рукопись. И – без всякой веры в успех – заявился в кабинет Калдарбека Найманбаева, директора писательского издательства "Жазуши", где печатаюсь много лет. На другой день мне позвонил Александр Шмидт, главный редактор, и сказал, что рукопись включена в план.
Я назвал свою книгу "Раскрепощение", а можно были – "Сопротивление". Мне хотелось рассказать в ней о тех, кто и в самые отчаянные времена не ползал на брюхе, не стонал, не жаловался, не гордился тем, что прячет в кармане адресованный властям кукиш... Одни из этих людей провели годы за колючей проволокой, другие – за письменным столом, который заменил им ДОТ или окоп, третьи занимали немалые посты, руководили журналом, газетой или даже цековским отделом; кто-то из них умер и похоронен в Москве, кто-то в Париже, кто-то в земле, на которой стоял КарЛАГ, – но лучшие из них стиснув зубы, до крови из-под ногтей, до последнего дыхания сопротивлялись, защищали не себя, а свою землю, свою страну: Шухов, Домбровский, Белинков, Худенко, Чижевский, Галич... От кого защищали? Чему – сопротивлялись?...
Помню, однажды, лет пятнадцать назад, в разговори с Устиновым в его цековском кабинете я сказал, что главный долг нашего поколения – борьба с фашизмом, в чем бы или в ком бы он не гнездился... Долг, завещанный нам отцами, погибшими на фронте в прямой схватке с ним...
Вдруг я увидел, как остекленели светло-голубые глаза моего всевластного – зам. зав. отделом культуры – немалая власть!.. – собеседника. Не даром был он профессиональным критиком, литературоведом, он умел читать между строк – в то время особо ценное искусство!..
– С фашизмом?.. – переспросил он весь и напрягся, словно кот, заслышав подпольный писк и шорох. – Это как?.. Это с каким фашизмом, вы что имеете в виду?..
Я замялся. ЦК, да еще в те годы, не был подходящим местом для диспутов.
О тех, кто знал, что такое – наш, отечественного производства фашизм, и как мог сопротивлялся ему в ту лору, когда редко кто думал о сопротивлении, мне и хотелось рассказать в этой книге. Заполнить хотя бы строку в Книге Книг, которая только-только начинает создаваться...
13
Между тем жизнь – обычная, бытовая, т.е. на самом деле – единственная подлинная жизнь – шла своим чередом и даже сохраняла надежду на чудо...
Надежда на чудо – немаловажный компонент нашего существования. И чем она, эта надежда, призрачней, тем отчаянней она хватает руками воздух, тем яростней скребет землю, тем крепче стискивает в пальцах жалкую, рвущуюся травинку – сползая по склону в пропасть... Но на то оно и чудо – на него надеются, когда не на что больше. Надеются – вопреки всему...
Так и мы с женой жили эти месяцы. Зная по многочисленным консультациям с врачами, что Сашеньке сумеют помочь не в Москве и тем более – не в Алма-Ате, а только там; зная, что первый ребенок, у Мариши умер, не дожив до месяца, и от того же порока – тетрады Фалло; зная, что Миша деловито оформляет документы на выезд... – зная все это, на что-то надеялись. На что?.. Не иначе как на чудо.
Когда Сашенька бывал у нас, мы выходили с ним в садик возле нашего дома, садик, который двадцать пять лет назад, когда мы поселились тут, был частью колхозного яблоневого сада. Теперь не осталось в нем тех яблонь, под которыми играла Мариша, маленькая,, пухленькая и такая улыбчивая, с веселыми ямочками на щеках, что когда-то, из озорства, я назвал свой газетный очерк "Улыбка Маринки"... Я писал уже, что по молодости, по глупости, а в основном – от стыда перед моей дочкой, перед ее доверчивой, солнечной улыбкой я вздумал читать гневные рацеи тогдашнему секретарю Союза писателей Моргуну: "Мне стыдно за то, что моя дочь будет жить на земле, запакощенной такими антисемитами, как вы!.." – и т.д.
И вот – спустя четверть века я хожу по той же земле, покрытой теперь асфальтом ровных, прямых аллей, хожу под пустыми кронами кленов, которых в ту пору не было и в помине, хожу со своим внуком, худеньким, забавно косолапящим малышом, он собирается уехать в Америку, и я, вероятно, никогда потом его не увижу... Да, да, у этого имеется сто и одно объяснение, сто и одно неотразимое объяснение: ведь едва мы убыстряем шаги, как он краснеет (или бледнеет) и начинает хватать губками воздух, в узенькой птичьей грудке что-то хрипит и клокочет, потом синеют веки, синеют подглазья, а маленькая, слабая ручонка словно плавится, тает в моей руке, словно размякает и вот-вот растворится, исчезнет совсем... Да, да, там помогут, там замечательная хирургия, врачи, за такие почти волшебные операции платят от сорока до шестидесяти тысяч долларов, но, говорят, расходы берут на себя филантропические общества... Свет не без добрых людей, и... Да, да, да, я не спорил, я поставил на соответствующем бланке свою родительскую подпись... Но если бы, если бы, если бы... Если бы сердечко Сашеньки не было в четырех местах прострелено проклятой тетрадой Фалло, – что тогда?.. Я бы сказал: нет?.. Меня б никто не послушал – да, знаю, знаю, но... Если бы послушал – сказал бы я: – нет?..
Бежит, воркует вода в арыке, совсем по-голубиному воркует она, и Сашенька, присев на корточки, слушает это воркованье, и опускает на мутно-стремительную струю бумажную лодочку, мы мастерили ее вместе, а когда лодочка уплывает, скрывается за поворотом арыка, он бросает в него прутик, потом – листок... Мы следим за бегущей, летящей вдоль арыка струей. О чем он думает, морща выпуклый светлый лобик, когда видит проносящийся мимо окурок, а следом щепочку, а за ними длинную, как индейская пирога, травинку или вьющийся, подхваченный где-то потоком матерчатый лоскуток? О чем думает, глядя, как в нескольких шагах от нас голоногие ребятишки сооружают поперек арыка плотину из веток и камней? Он упорно тянет меня туда и потом, в намокших сандаликах, никак не хочет уходить... Его влечет к детям, в их живые, резвые, горластые ватаги, мы идем на площадку, где скрежещут железом сваренные из труб и несокрушимых стальных балок качели, туда, где кружатся облупившиеся, порядком покалеченные кони, ракеты, самолеты, где ухают вниз и взрывают вверх вагончики аттракциона, именуемого "веселые (а когда-то "американские") горки"... О господи! Мне так хотелось бы показать моему внуку Волгу, бескрайнюю упругую гладь левитановского Плеса, пройти по заветным залам Эрмитажа, вдохнуть сыроватый, застоявшийся воздух московских переулков, по которым бродили мы когда-то с его бабушкой, не помышляя, что переулки эти. выведут нас на дорогу, по которой проляжет вся наша жизнь... Ничего этого не будет. Ни Волги, Ни Эрмитажа, ни московских переулочков. А если даже и будут – какими пустыми, какими тоскливо-безлюдными станут они – без Сашки, без этих вот его топочущих по асфальту сандаликов, без доверчивых, ясных, капризно-улыбчивых глазенок...
Мысли эти меня преследуют, не отстают – и когда мы возвращаемся домой, прихватив по пути здоровенный, в три сашкиных роста прутище, чтобы поставить его в угол в прихожей, рядом с пятью или шестью такими же; и когда, вымыв руки (увлекательный, старательно исполняемый Сашкой обряд: струйка воды, бьющая из никелированного крана, кусочек – для детских ладоней – мыла, красная – Сашкина! – щеточка для ногтей...); и когда, с повязанной по самую шейку салфеткой, начинает он есть, а глазами все косит за окно, где расхаживает – разгуливает по бордюру любопытный сизарь, то и дело поворачивая маленькую головку и поглядывая на Сашку будто из граната выточенным, с искрой внутри, глазком, и Сашка кричит: "А он рассчитывает!" – и азартно, с шумом, схлебывает с ложки суп с коричневым кубиком подгоревшего гренка... Это у них с бабушкой игра: он, то есть голубь, рассчитывает стащить у Сашеньки гренок, но бабушка-то приготовила обед для своего внучка, для Сашеньки, который и с дедушкой погулял, и прутик домой принес, и руки помыл – хороший Сашенька мальчик, умный, послушный, пускай он, голубь, не очень-то рассчитывает, Сашенька сам все съест... Нет, не все, немножко и голубку оставит, чтобы он тоже пообедал и своим деткам принес... И вьется, плетется узор за узором кружево сказки, где слилось в неразделимое целое и голубь, и Сашенька, и сестрица Аленушка с братцем Иванушкой, и Мальчик-с-Пальчик, и Колобок, и Коза, у которой Семеро Козлят... Все связалось в сказку, где нет ни конца, ни начала, мы сочиняем ее втроем – Сашенька, бабушка и я, как сочиняли когда-то (а, впрочем, и не так уж давно) ее для Мариши, на той же кухне, за тем же столом... Но все имеет свой конец, наша сказка тоже. Он близок уже, конец... Она вот-вот оборвется – и остаток жизни, который нам суждено прожить, мы будем вспоминать, перебирать, тасовать, раскладывать пасьянсы из этих картинок, чем дальше, тем ярче будут они становиться, тем ослепительней и невозвратней...
Они еще здесь, рядом – и Миша, и Мариша, и Сашенька, но эти мысли преследуют меня, с ними я читаю Сашеньке перед сном "Буратино"; с ними встаю ночью, чтобы переменить, если надо, простынку, те же мысли, знаю я, ни на минуту не отступают и у жены, для того, чтобы в этом убедиться, мне не нужно встречаться с нею глазами...
...И все же, – думаю я, накрывая Сашеньку одеяльцем и гася свет в своем кабинете, где он спит, – и все же... Не будь этой трижды проклятой тетрады Фалло, что сказал бы я, решись, как и многие их сверстники, наши дети уехать? Что сказал бы я им тогда? Что?..
54
Островком Свободного Слова для меня была областная газета. Но последние месяцы ее главный редактор Надежда Гарифуллина чувствовала себя все менее уверенно. Кому-то не нравилось, что газета публиковала острые материалы по экологии, в частности статьи о кишащем опасными бактериями озере, образованном из городских нечистот под боком у Алма-Аты: факт был вопиющим, начальству для успокоения общественности не оставалось ничего другого, как фабриковать санэпид-заключения, тут же разоблачаемые газетой... В обкоме партии непокорный редактор вызвал ярость. Маленькая строптивая женщина – то ли из татарского упрямства, то ли из оскорбленной гордости – взбунтовалась и решила стоять на своем до конца. Ей грозили выговором, отставкой... Она не хотела уступать газету, где работала много лет, создала хороший коллектив, завоевала завидную репутацию... Слухи о ее грядущем увольнении доплеснулись до меня. Я позвонил ей, и она их подтвердила. Разговор наш был долгим, казалось, ее обрадовал мой звонок. И однако – что я мог ей сказать, чем помочь?.. Хорошо знакомая, типичная ситуация... Но не грех бы напомнить высокому начальству, что как-никак – на дворе Перестройка! Я предложил Гарифуллиной напечатать главу из "Раскрепощения".
В ней рассказывалось, как был уволен – отставлен от своего журнала – Иван Петрович Шухов. Многолетняя травля привела к естественному концу... Но с 1974 года минуло 15 лет! По стране победно шествует гласность, плюрализм, утверждается новое мышление!.. Поднесем же к глазам "отцов-инициаторов перестройки" зеркало – не уловят ли они, что не в их пользу постыдное сходство?.. Ведь нельзя не признать совпадения сюжетов, мотивов, методов... Получалось нечто подробное знаменитой гамлетовской "ловушке". Гарифуллина прочитала материал, пересланный мною в редакцию, и тут же отправила в набор. Пропустить его, не заметить было немыслимо – и объем солидный, и опубликовали его 5 мая – в День печати... В День печати – о том, как боролись с печатью, гильотинировали журнал...
Но не зря мерил я нынешних партдеятелей меркой Клавдия, злодея сказочно-далеких времен, да еще и облагороженного Шекспиром... Нападки на Гарифуллину продолжились, гайки закручивались все туже. Но и ею овладело остервенение борьбы. В газете появились воспоминания А.Жовтиса о Юрии Домбровском с резким выпадом в адрес человека, сыгравшего зловещую роль в судьбе Домбровского перед его третьей "посадкой" в 1949 году. (Сейчас этот человек играет немалую роль в жизни московских литераторов и входит в редколлегию "Нашего современника"). Затем – воспоминания Руфи Тамариной о лагере – в пяти номерах... Все как положено в классическом варианте: одна – против всех: не людей – СИСТЕМЫ. Что же могло ее спасти? Ее, газету?..
Шел 1-й Съезд Советов СССР, ситуация обострялась с каждым днем – я предложил послать некоторые материалы Юрию Карякину, народному депутату, созвонился с ним, получил "добро". Мне привезли письмо, подписанное несколькими сотрудниками. В редакции прошло собрание, решили требовать, чтобы редактора оставили в покое, в случае необходимости – апеллировать в ЦК... Я договорился с соседом-летчиком, что письмо Карякину он опустит в Москве...
У Гарифуллиной в запасе оставался шанс, на который она больше всего надеялась: четко мотивированная позиция, протест против фальшивых обвинений и с гордо поднятой головой уход из редакции. Она думала этим по крайней мере нарушить традицию покорного подчинения любым проявлениям вельможно-партийного самодурства...
Не подействовало.
Ни письмо Карякину, ни протест редакции, ни написанное Гарифуллиной заявление в поднебесные инстанции.
Финал маленького мятежа против СИСТЕМЫ оказался точно таким же, как и в прежние времена. Гарифуллину, не сморгнув глазом, вытолкнули – из газеты, из Алма-Аты, из республики, где она прожила и проработал всю жизнь...
55
В то самое время, когда шел 1-й Съезд народных депутатов в Москве, газеты, помимо стенограмм Съезда, из номера в номер писали о накаленной обстановке в Карабахе, где убивали друг друга армяне и азербайджанцы. К этому прибавилось бурное обсуждение в Кремлевском Дворце тбилисских событий, в которых сторонами являлись – грузины и армия... Во время Съезда запылала Фергана, где узбеки убивали и изгоняли турок-месхетинцев... В это самое время писатель Василий Белов с высокой съездовской трибуны возглашал:
– Здесь говорилось об опасности хулиганства и экстремизма для нашей юной демократии. А кто виноват, простите? Разве не мы сами, разве не телевидение, не эстрада, не кино пропагандируют культ жестокости и насилия?.. У нас пока нет власти, она принадлежит иным, иногда даже не известным нам людям. Она в руках, в тех руках, в чьих руках телевизионные камеры и редакции газет...
Слова Белова ложились рядом с митинговыми лозунгами "Памяти" о "тель-авидении"׳ и "гешефтмахере Коротиче", о "сионизированной прессе", пронизанной "русофобством"...
Однако тут мало было нового. Еще в 1912 году Алексей Шмаков писал ("Международное тайное правительство", книга вышла там же, в Москве):
"Попрубуйте восстать хотя бы против первого попавшегося шантажного листка жидовской прессы! Но сыны Иуды этим не довольствуются... Евреи стремятся отнять у народа разум, исковеркать его душу, отравить сердце, унизить и запятнать все его прошлое, внушить, наконец, стыд пребывания самим собой. В таких видах иудеи располагают целою фармаколо-гиею ядовитых веществ особого рода и тем более смертоносных, что применение их испытано на пути веков. В современную же эпоху иудеи располагают сверх сего и универсальною отравою во образе повседневной печати".
Василий Белов – народный депутат СССР. Алексей Шмаков – член Московской городской Думы, уполномоченный московского дворянства на VII Съезде Объединенных дворянских обществ...
56
Несколько лет назад я оказался в Вильнюсе. В редакции журнала "Литва литературная" мне подарили три последних номера с романом Григория Кановича "Козленок за два гроша". Не помню, когда такое со мной случалось: я начал читать "Козленка" – и не мог оторваться, а закончив, тут же стал перечитывать снова. Так слушаешь музыкальное произведение, захватившее тебя, с каждым разом вникая в него все глубже, все радостней дивясь его богатству и новизне. Поражали редкостное мастерство, поэтичность, артистизм, беспредельное многообразие словаря – и, что понял я далеко не сразу, дух Библии, как бы зажженный от ее пламени светильник... Ничего странного не было в том, что небольшой по размеру журнал, призванный прежде всего печатать переводы с литовского, почти всю прозаическую площадь трех номеров отдал Кановичу. Потом я читал все, что мог достать, из написанного вильнюсским писателем, т. е. прочел еще три-четыре его романа, с тем же блеском написанные на родном для Кановича русском языке... Уже потом прислали мне номер газеты "Хашахар" ("Рассвет"), издающейся в Таллинне Обществом еврейской культуры. В нем была напечатана речь Кановича, произнесенная в марте 1989 г. на открытии литовского ОЕК1.
1 Общество еврейской культуры.
Вот небольшой отрывок из нее, хотя следовало бы перепечатать эту речь целиком:
".... Мы, евреи, не временные жители на планете Земля, а ее древние и, хочется думать, вечные обитатели.
Наш народ – не эгоист. На протяжении веков он боролся не только за свое равенство, но и за равноправие тех народов, которые дали ему, изгнанному со своей исторической родины, приют, и в этой борьбе он не жалел ни своих сил, ни своей крови.
Мы, евреи, искренне и бескорыстно вставали под разные знамена.
Увы, в час торжества нам не только отказывали в праве стоять под ними, припадать к их шелку губами, но порой даже обвиняли в том, что мы эти священные знамена запятнали.
Настала пора встать под свое знамя.
Оно есть. Оно полощется. Оно пребудет во веки веков. Ему, как равному, шелестеть и шелестеть среди иных штандартов и флагов.
Цвет его – цвет дружбы и равенства.
...Царь Соломон говорил: все пройдет. Канули в небытие войны, отшумели революции, вымерли и исчезли целые поколения и народы. Трудно спорить с мрачными пророчествами царей и мудрецов. И все же давайте отважимся!
Давайте поклянемся, что наш народ не пройдет. От каждого из нас – старика и юноши, мужчины и женщины – зависит, останется наш народ или исчезнет. Мы не можем уповать только на клятвы. Мы не можем ждать милостей от других. Будущее нашего народа в наших руках.
...Ни для кого не секрет: на просторах нашей родины чудесной все чаще звучат знакомые голоса, призывающие к расправе и даже резне. "Бей жидов – спасай Россию!" Не будем делать вид, будто мы их не слышим, будто сии призывы к нам не относятся.
Относятся. Боевики "Памяти" и сочувствующие им ищут козла отпущения. Мракобесам всех времен нужны были виновники. Нужны они кое-кому и сегодня. На роль идеальных виновников они выбрали нас. Но мы ее играть не намерены. Нигде!.. И никогда!..
Сквозь оголтелый вой антисемитов всех стран, сквозь крики хулы я слышу голос нашего праотца Авраама:
– Иди и не бойся!
И я говорю себе, всем вместе и каждому в отдельности:
– Иди и не бойся!
Я говорю своему прекрасному, своему проклятому, своему бессмертному народу: – Иди и не бойся!"
57
"Мы, группа народных депутатов СССР, выражаем свое беспокойство в связи с усиливающейся волной антисемитских выступлений, открытых призывов к насилию, которые могут привести к непоправимым последствиям.
Трагические события в Нагорном Карабахе, кровопролития в Сумгаите и Тбилиси вызывают в наших сердцах протест, чувство горечи и сострадания жертвам, тревогу за судьбу перестройки. Любые формы национального насилия, включая антисемитизм, угрожают обществу в целом. Необходимо прекратить натравливание одного народа на другой.
Как никогда актуально звучат сегодня слова подписанной Лениным Декларации СНК от 26 июля 1918 года о том, что "всякая травля какой бы то ни было нации недопустима, преступна, позорна..." Ее предписание – "принять решительные меры к пресечению в корне антисемитского движения".
Мы предлагаем создать из независимых депутатов при Верховном Совете СССР комиссию по борьбе с антисемитизмом и оказанию содействия евреям СССР а реализации их национальных прав".
Под Обращениям подписалось более двухсот народных депутатов СССР, в том числе – Ельцин, Афанасьев, Аверинцев, Карякин, Заславская, Щедрин, Гранин, Католикос всех армян Вазген I, грузинские и молдавские писатели, литовская делегация, руководитель интерфронта Эстонии...
Обращение, подписанное в дни 1-го Съезда народных депутатов СССР, было адресовано Горбачеву.
И осталось без ответа.
58
Григорий Канович, один из организаторов этого Обращения, народный депутат СССР, спустя некоторое время писал:
"Семнадцать дней длился съезд, и четырнадцать из них я, как и другие подписанты, ждал ответа. Но ни Михаил Сергеевич, которому я направил депутатский запрос, ни Анатолий Павлович, который докладывал съезду о всех поступающих документах, и словом не обмолвились.
Правда, однажды мне домой принесли конверт с кремлевским грифом. Я было обрадовался: вот он, отклик на наше обращение. Но радость моя была преждевременной. Председатель комиссии по национальной политике Г.Таразевич прислал мне письмо, касающееся – кого-бы вы думали? – крымских татар, ибо моя подпись стояла и под обращением об их судьбе.
Я, разумеется, не враг крымским татарам, я желаю им исполнения всех их чаяний и прежде всего их сокровенной мечты о возвращении на свою историческую родину, но мне все же хочется спросить товарища Горбачева и товарища Таразевича: чем мы, евреи, хуже?
Неужели ответом на наши печали, на нашу тревогу, на наши законные требования снова будет надменное державное молчание?..
Г.Канович, "Еврейская ромашка". Вильнюс.
"Комсомольская правда,5 октября 1989 года.
59
"Державное молчание..." Не "державное" – просто молчание, вакуум, пустота сгущались вокруг меня, если только вообразить, что молчание и вакуум могут сгущаться... Я чувствовал это физически. Оно сделалось для меня во многом привычным. Полтора года назад я ушел из журнала, перестал бывать в Союзе писателей – стойкое, ледяное молчание "той" стороны воспринималось как естественное. Но все отчетливей слышалось мне молчание и другого рода...
Как-то, привычно делясь новостями с Р., близким другом нашей семьи на протяжении многих лет, я упомянул об учреждающемся в Алма-Ате Еврейском культурном центре и спросил, не придавая никакого особого значения своему вопросу:
– Вы придете?
– Нет, – сказала она, – это меня не интересует. – В голосе Р., всегда очень громком и отчетливом, звучало раздражение. – А вы?
– Мы думаем сходить, – ответил я, опять-таки не придавая особого значения своим словам. – Все-таки впервые... Надо посмотреть, что это такое.
– А мне это не интересно! – взорвалась Р., да так, что телефонный провод, показалось мне, взвился и затрепетал у меня в руке. – Меня это не ин-те-ре-су-ет!.. Совершенно не ин-те-ре-су-ет! И не уговаривайте меня! Вас это интересует, а меня – нет!..
Я был порядком ошарашен этой телеистерикой.
– Да я и не думаю вас уговаривать, – Пробормотал я. – Нет– и нет...
– Я пишу по-русски, я думаю по-русски, еврейское – это не мое, вы поймите, меня это не тянет, а подделываться под кого-то я не хочу! Не же-ла-ю!..
– И прекрасно, – сказал я, ощущая, как сам понемногу начинаю заражаться ее раздражением. – Самое главное – каждому оставаться самим собой.
Мы закончили почти на миролюбивой ноте.
Потом случилось еще два-три таких же взрывчатых, без прямого повода, разговора... И между нами, до того ни в чем – так мне верилось – не фальшивившими друг с другом, возникла трещинка... Мне это было неприятно. Мало того – горько. Думаю – и Р. тоже. Она по-прежнему не фальшивила. Так же, как и я.
Р. во многих отношениях человек замечательный, чтобы понять ее, я снова и снова раздумывал над ее драматической судьбой. О ней самой, о ее семье можно бы написать роман, сюжет которого мне представился однажды до мельчайших подробностей. Сюжет, где нет никакой выдумки, никаких завитков "художественного воображения", сюжет-скелет, сюжет-конструкция, несущая часть строения, именуемого жизнью...Вот он:
Ее отец – уроженец еврейского местечка на Украине, до революции – чернорабочий, слесарь, солдат на германском фронте. Вступает в партию большевиков в мае 1917-го, во время гражданской войны – красноармеец, красный партизан, политкомиссар. Затем – на партийной и хозяйственной работе, вплоть до начала ежовщины, в 1937 году – арест, лагерь, смерть. Жена его тоже проходит через лагеря. И сама Р., в ту пору студентка литинститута, подвергается аресту, первоначальный приговор – расстрел – заменяется на срок в 25 лет. Здесь, в лагере, у нее происходит встреча...
Когда отец Р. воевал в годы гражданской на Южном фронте в отраде Сиверса, он вполне мог застрелить в бою, взять в плен и "пустить в расход" казачьего полковника М. То же самое мог сделать и казачий полковник М. с красным комиссаром: убить в бою, взять в плен, расстрелять... Этого не случилось. После поражения белых полковник с женой и детьми бежит в Стамбул, потом перебирается в Югославию. Жизнь, карьера – все сломано, получив перед уходом с воинской службы звание полковника, он работает на маленькой станции путевым обходчиком... Его сына, которому в момент бегства из революционной России было шесть лет, в начале войны призывают в армию, он служит военным топографом, попадает в плен к американцам и когда ему предлагают выбор: Запад или Россия – выбирает Россию. В реальности это значит: лагерь... Здесь они встречаются: дочь красного комиссара и сын казачьего полковника.
Красный комиссар, не жалея себя, сражался за советскую власть и кончил жизнь в лагере, через лагерь прошли его жена и дочь. Казачий полковник Всевеликого Войска Донского умер вдали от родины, который был, без сомнения, предан и сумел свою преданность и любовь к России передать сыну... Каков же генеральный итог их судеб, полных не словесных, а подлинных страстей, любви и ненависти, крови и самоотвержения?.. Дети красного комиссара и казачьего полковника знакомятся в лагере, не знакомятся – находят друг друга, в полном соответствии с Платоном, его учением о двух половинках, жаждущих соединения... Выпущенные из лагеря в 1956 году, они женятся и в любви и согласии живут более тридцати лет...
Как-то, будучи у них в гостях, я взглянул на их сына, молодого врача, работающего в сибирской глубинке, высокого, светловолосого, скуластого, прочно, по-крестьянски сложенного, с той же неторопливостью и надежностью в характере и облике, что и у отца, – я взглянул на него и подумал, как он, молодой нынешний человек, да к тому же – медик, стало быть отчасти естественник, так вот – как он, родившийся в перекрестии судеб своих дедов, насмерть стоявших друг против друга, оценивает обоих? Как относится к их борьбе? Каким видится ему прошлое – их прошлое?.. И настоящее, накрепко с тем прошлым соединенное?.. То есть – его настоящее?.. В нем, в сыне Р., смешались еврейская и казачья кровь: прищурив свои слегка раскосые глаза, он мог бы, всмотревшись в начало века, увидеть там казачью нагайку и еврейские погромы... Кем, вернее – каким ощущает себя этот молодой человек?..
Не знаю. Думаю, и он сам – не знает. Возможно, вопросы эти перед ним и не встают, а если встают, то на них – на вопросы века – ему пока не под силу ответить. Ни ему, ни мне. Мы в состоянии просто зарегистрировать существование неких фактов и относиться к ним как к фактам жизни, не более. Не вынося ни своего приговора, ни своих оправданий... Пожалуй, один-единственный вывод можно сделать вполне достоверно: все относительно – жизненные позиции, убеждения, национальность... Не следует их абсолютизировать, не следует платить за них кровью, в особенности – чужой. Существует другие абсолюты, более бесспорные, но куда труднее подающиеся точной формулировке...
Так вот – Р. С ее "меня это не интересует!" С ее "еврейское – это не мое, меня это не тянет, вы поймите!.." Ну, а если отбросить интонацию, с которой это было сказано, чуть ли не выкрикнуто в телефонную трубку? А если это – здравый вывод, итог жизни, включая и те восемь с лишком лет (из двадцати пяти), которые она отсидела в лагере до 1956 года? Итог, понимание всей относительности – в реальной жизни – привычных фетишей, стандартов? Если это и есть – светлая мудрость, соединяющая людей, гасящая пламя розни и мести?..
60
"Я чувствую себя русским человеком... Я не чувствую себя евреем..." – Сколько раз приходилось слышать эти слова. И от кого только ни приходилось их слышать!.. Впрочем, тут есть четкая граница, вернее – более или менее четкая. Чем выше интеллигентность, тем чаще повторяют люди эти слова: "Я чувствую...", "я не чувствую..." Иногда, впрочем, интеллигентность как раз и мешает их произнести. Но, скажем, Александр Лазаревич Жовтис, обвинявшийся то в "космополитизме", то в диссиденстве, добивавшийся двенадцать лет издания книги воспоминаний о жившем в Алма-Ате замечательном скульпторе Исааке Иткинде, – он, профессор Жовтис, никогда подобных слов не произнесет, но на самом деле он вряд ли чувствует себя евреем: жизнь его отдана русской литературе, он обучает студентов, готовит аспирантов – казахов и русских, переводит с казахского и с корейского, у него широкие научные связи по всему миру... Да, по паспорту он еврей, но – какое место в его жизни занимает еврейство?..