Текст книги "Грустная история со счастливым концом"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ,
в которой Таня Ларионова постигает бремя славы
И вот для Тани наступили удивительные, невероятные дни.
Слава буквально гналась за ней по пятам, не давая никакой передышки.
Где бы Таня не появлялась, к ней оборачивались десятки любопытных лиц, за ней наблюдали сотни неотвязных глаз... По крайней мере, так ей казалось.
Таня стала избегать людных улиц. По утрам она уже не бежала в школу, беспечно помахивая портфелем и радуясь попутным встречам с подругами. Она кралась окольными переулками, проходными дворами. Замешавшись в толпе, она стремилась украдкой проскользнуть через вестибюль, где с алого бархата, в ослепительных бликах, на нее пристально, в упор, смотрел ее собственный портрет...
Стоило ей заскочить в маленький продмаг по соседству с домом, как вся очередь расступалась, пропуская Таню к прилавку. Если она противилась – очередь обиженно гудела, если она покорялась – непременно отыскивался какой-нибудь чудак, не знающий Таню в лицо, и в ответ на его протесты Танины заступники наперебой объясняли ему, что это и есть та самая Таня, что если ты уж такой грамотный, то читал бы газеты, и (уже вполголоса) что Таня сирота, живет вдвоем с матерью, а мать – всего-то билетерша в кинотеатре, и часто болеет, и к этому прибавлялись еще многие подробности. После таких разъяснений виновный суетливо помогал Тане укладывать в сетку пакеты с вермишелью и сахарным песком, а сама Таня пулей вылетала из магазина, забыв о сдаче. Но Таню тут же возвращали, чтобы она сдачу взяла, а как-то даже прислали сдачу на дом: барак, где жила Таня, теперь стал известен всем.
Почти не случалось, чтобы Таня шла из школы одна, ее преследовали первоклассники; одни тянулись за не хвостом, другие забегали вперед, третьи носились вокруг стремительные, как метеоры. Какой-то малыш тайком подсунул ей в кармашек редчайшую марку Великого герцогства Люксембург. Тане дарили спичечные наклейки фантики, ленточки, зеркальца и скрученные из проволок рогатки. А в тот день, когда выяснилось, что она коллекционирует открытки, добрая половина пирожков в школьном буфете осталась не распроданной, зато из ближних киосков исчезли все кинозвезды. Правда, выбор здесь был довольно ограничен, и Таня получила устрашающее количеств портретов Никулина и Быстрицкой.
Она очень переменилась, это замечали в классе. Она стала замкнутой, мрачной, почти не улыбалась. На уроках она сидела молча, прямо, и все в ней было натянуто, напряжено. Она вздрагивала, когда учитель называл ее фамилию. В любой хорошей отметке ей чудилась поблажка, каждый неудачный ответ грозил погрузить всю школу в траур. Ее глаза, быстрые, озорные, смотрели теперь холодно, тускло и казались промерзшими до самой глубины. Она была в центре общего внимания, но никогда не испытывала такого одиночества. Ее хотели видеть пионеры соседних школ, с ней желали встретиться члены городского общества юных историков, ее приглашали к себе воспитанники колонии для малолетних преступников, чтобы провести конференцию на тему: «В жизни всегда есть место подвигам».
Дома Таня запирала дверь на крючок, сдвигала занавески, выключала репродуктор. Но все эти предосторожности не приносили ей покоя. Таня садилась за учебники, однако с каждым параграфом убеждалась, как мало она знает, как мало помнит за прошлые годы. Она не привыкла к продолжительным, систематическим занятиям. Вскоре у нее начинала туманиться голова, ее клонило в сон. А по ночам она лежала с раскрытыми глазами и слушала, как грохочут, проносясь мимо, товарные составы.
Ей переслали из редакции несколько писем. Они начинались одинаково: «Здравствуй, Таня! Я прочитала в газете о твоем замечательном подвиге». А дальше... «Ты заставила меня впервые задуматься о своей жизни,– писала ей незнакомая девочка,– Мне тоже хотелось бы совершить что-то. хорошее, важное для людей, но я пока не знаю, как это сделать! Расскажи мне, пожалуйста, какая ты, кем мечтала быть, как ты стала такой, какая есть?»
Что могла она рассказать этой девочке?
А пионерам из соседних школ? А юным историкам? А малолетним преступникам?
Она меньше всего думала об опасности своего положении. Да и с какой стороны могла нагрянуть опасность?.. Ее случайные спутники по вагону рассеялись по далеким городам, вряд ли до кого-нибудь из них дошла газета с очерком. А если дошла?.. Но ведь поверили же они два месяца назад ее выдумке, поверят и газете!.. Одна только бабка могла заявить, что не посылала в редакцию никаких писем, но где та бабка?..
Нет, иные мысли терзали Таню по ночам. И далеко не последнее место в них занимал Женя Горожанкин. С тех пор, как Женя провел свой поразительный эксперимент, она подозревала, что он кое-что знает или о чем-то хотя бы догадывается...
И теперь, прежде чем заснуть, Таня подолгу ворочалась у себя на диване, подолгу лежала, стиснув руками подушку и глядя в темноту, а иногда и плакала. Все это, естественно, настораживало и пугало ее маму.
Танина мама, Серафима Ульяновна, была и в самом деле болезненной женщиной, этого соседки не преувеличивали. У нее имелись почти все болезни, известные ее участковому врачу. И каждая из них была не сама по себе, а связана с каким-нибудь этапом в ее жизни. В детстве, например, в трудные военные годы, она с подружками собирала на путях уголь – и на нее свалилась целая глыба антрацита. С того времени у нее часто и до ломоты болела голова. Потом она работала проводницей, и постоянная сухомятка и беспорядочность в питании повредили ее желудочно-кишечный тракт. По слабости здоровья она перешла в кинотеатр, но на контроле, в дверях, постоянно тянуло сквозняком, и ее стали одолевать кашли, насморки, бронхиты и ревматические боли в суставах.
Как всякий опытный в болезнях человек, она предпочитала советам врачей разнообразные травы, примочки, настои и притирания. Поэтому, заметив, что Таня худеет, бледнеет и лишается аппетита и сна, она принялась за свои домашние средства. Но Тане от них не сделалось лучше. Наоборот, вскоре Серафима Ульяновна заподозрила совсем неладное...
Это произошло в связи с тем, что ей пообещали новую квартиру. И не просто пообещали, а накрепко. Ей обещали, вообще говоря, уже много лет, но когда кинотеатру «Орбита»– а случалось это не часто – выделяли жилплощадь в строящемся микрорайоне, тут же кто-то припоминал, что Серафима Ульяновна живет в камышитовом доме, предназначенном к сносу. То есть из этого следовало что ей все равно предоставят квартиру, и не за счет кино театра, а за счет горсовета. Ей тогда предоставят однокомнатную секцию со всеми удобствами, с ванной, кухней и горячей водой. А пока надо проявить сознательность, надо уступить тем, кто живет не в камышитовом доме и не имеет поэтому столь надежных перспектив. И билетер Ларионова соглашалась уступить, соглашалась потерпеть соглашалась проявить совершенно необходимую для билетера сознательность.
И вот, когда в газете появился очерк, и все в кинотеатре «Орбита» стали поздравлять Серафиму Ульяновну с тем, что она вырастила такую замечательную дочь, тут-то многим кинулась в глаза строчка в газете, в которой Нора Гай без всякого намека описывала «маленькую, тесную, и уютную» комнатку Ларионовых. В этой строчке многие почувствовали упрек. И хотя нашлись и такие, кто напирал на слова «но уютную», сам предместкома сказал, что нет, Серафима Ульяновна непременно получит секцию в новом доме, который вот-вот будет сдаваться, и что мало этого, Серафима Ульяновна получит бесплатную путевку в Трускавец или Железноводск. Против этого никто не возражал, потому что после резких слов предместкома все вокруг обратили внимание на то, как Серафима Ульяновна худа и желта.
В этот день Серафима Ульяновна шла домой вся в помыслах об однокомнатной секции, о которой они столько мечтали вместе с Таней. Но когда она рассказала дочке о радостной новости, Таня повела себя как-то странно. Вначале она обхватила Серафиму Ульяновну обеими руками, расцеловала, закружилась по комнате – а потом, неизвестно почему, вдруг померкла и объявила, что никуда не хочет переезжать. Она при этом утверждала, что в новых домах тонкие стены, все слышно, куда же Серафиме Ульяновне с ее больной головой; или что стены там такие, что в них не забьешь и гвоздя – Тане будет негде развешивать свои открытки; и что кухня им не нужна, только морока с этой отдельной кухней – то раковина засорится, то кран потечет...
В общем, она несла такую чепуху, что Серафима Ульяновна заглянула дочери в глаза, пощупала лоб, ничего подозрительного не обнаружила и от этого встревожилась еще больше. Она дала Тане выпить на ночь липового цвета с медом и три ложки крутого отвара на эвкалиптовом липе. Спорить с Таней она не стала, но решила присмотреться к дочке получше.
Таня же, наутро пробегая через вестибюль, с ненавистью скользнула взглядом по своему портрету, пришпиленному к алому бархату четырьмя кнопками, и возможно, даже погрозила бы ему кулаком, если бы не почувствовала вдруг, что за ней наблюдают. Она обернулась и увидела Рюрикова. Он стоял в двух шагах от нее – маленький, с огромным портфелем под мышкой, держа наперевес плотно скатанный, длинный рулон с картами и сжимая его рукой наподобие древка копья. Это делало его похожим на Дон-Кихота, только пониже ростом.
Оба смутились. Но Андрей Владимирович, в отличие от Тани, не стал скрывать причину своего смущения. Он сказал ей приблизительно так.
– Да,– сказал он,– я наблюдал за вами...– (Он обращался к ученикам, независимо от возраста, только на «вы»). – Я наблюдал за вами, Ларионова, все это время, и должен признаться – боялся за вас... Испытание славой – самое тяжелое испытание для человека. История знает, как много людей не выдерживало его. И я боялся, что... Но я рад своей ошибке. Вы не зазнались, у вас не вскружилась голова... Более того, я заметил, как вы смотрели на свой портрет... И мне кажется, что все это вам неприятно...
С этого дня Таня стала пользоваться черным ходом, чтобы миновать вестибюль, а если ей и случалось проходить мимо портрета, не поднимала на него глаз.
Однако она еще не знала, что несчастья, связанные с портретом на алом бархате, для нее только начинались... Впрочем, не только для нее...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
с некоторыми элементами детектива
Спустя несколько дней после сооружения стенда «Будем такими!» с портретом Тани Ларионовой кто-то подрисовал па портрете усы. Они придавали портрету лукавое, кошачье выражение. Хотя выражение, вероятно, меньше всего заботило рисовальщика: он просто прочертил под Таниным носом три дугообразные линии, прочертил, видимо, наспех, не соблюдая никакой симметрии и не помышляя о художественном совершенстве. Так что лукавсто сообщилось портрету как бы само собой. Вообще же портрет был обезображен.
При этом, как установил завхоз Вдовицын, усы оказались подрисованы шариковой ручкой неизвестного производства; ручка была заряжена черной пастой, а сам злонамеренный акт имел место между вторым и четвертым уроком, скорее всего – во время третьего урока. Последнее соображение возникло у того же завхоза Вдовицына, который, проходя на второй, то есть большой перемене по вестибюлю, обратил внимание на правый нижний угол портрета, где отлетела кнопка.
К тому времени, припоминал он впоследствии, на портрете усов еще не было. Евгений Александрович – так звали завхоза – отправился за кнопкой. Но здесь его отвлекла тетя Маша, которой требовалась ветошь для протирки парт. К стенду он вернулся только перед концом третьего урока и обнаружил подрисованные усы. Евгений Александрович мгновенно овладел собой, снял портрет и представил в учительскую.
Само собой разумеется, чего ожидал при этом Евгени Александрович Вдовицын. Но вышло иначе. Многие, правда, подойдя к столу, на котором Евгений Александрова расположил фотографию, всплескивали руками, восклицая: «Когда же это?..» или «Да как же это?..» И однако единодушного, животворного ужаса, призывающего к немедленному действию, в голосах не было. На необходимости расследования настаивала лишь Теренция Павловна. Она горячилась, потому что в качестве классной руководительницы 9 «Б» чувствовала себя уязвленной больше остальных. Другие учителя ее успокаивали. Андрей же Владимирович Рюриков прямо заявил, что вся эта история не стоит и выеденного яйца.
Евгений Александрович слушал, смотрел, запоминал. Потом бережно скатал портрет в трубку и, сказав: «Не мое это, как говорится, дело»,– отправился в кабинет к Эрасту Георгиевичу.
Известно, что поэтами рождаются, но никто не рождается школьным завхозом. Вдовицын занял эту должное в последние, предзакатные годы директорства Екатерины Ивановны. Кем был он раньше – неизвестно, однако в минуты откровенности он любил намекнуть, что когда-то ему доверяли более ответственные посты.
Что касается Эраста Георгиевича, то к Вдовицыну он испытывал сложные чувства, хотя и не мог при этом не ценить его усердие, исполнительность, а в чем-то даже и инициативу. Например, в целях экономии Вдовицын предложил не заказывать новые таблички с воспитательными надписями, а использовать старые, только с обратной стороны. Евгений же Александрович никаких сложных чувств к Эрасту Георгиевичу не ощущал, и когда Эраст Георгиевич, наконец, отложил портрет, с досадой заметив, что это уж просто... просто неизвестно, как и назвать такое баловство, Евгений Александрович его перебил и сказал:
– Нет,– сказал он,– нет, Эраст Георгиевич, не мое это, как говорится, дело, но тут не одно только баловство....
И он посмотрел на Эраста Георгиевича таким уличающим взглядом, что тот вдруг осекся и совершенно по-мальчишески покраснел до самых корешков светлых волос.
«Что это со мной?– удивился Эраст Георгиевич, чувствуя странное, непонятное смятение и стыдясь его перед самим собой. – Да он... Да ему-то, завхозу Вдовицыну, и правда, какое дело?.. Этого еще не хватало!..»
– Вы полагаете, что тут не одно баловство?..– переспросил он, стремясь придать своему голосу оттенок иронии.
Но, вероятно, читатель знает по собственному опыту, что любая, даже самая очевидная чепуха, самая невозможная глупость, но произнесенная неколебимо-уверенным тоном, заставляет нас внезапно усомниться в том, что это только глупость, только чепуха, заставляет заподозрить: а вдруг и в самом деле тут что-то есть?.. Так, по крайней мере, произошло с Эрастом Георгиевичем.
«А может быть, он в чем-то и прав?..»– подумал Эраст Георгиевич и, отчасти чтобы не встречаться с Вдовицыным взглядом, снова потянулся к портрету.
– Но почему бы... Вы присядьте, Евгений Александрович... Но почему бы не предположить, что это все-таки просто-напросто шалость?.. Обыкновенная детская шалость?.. Нехорошая, глупая, вполне с вами согласен, однако все-таки шалость, не больше?..
Он в глубине души надеялся, что Вдовицын ответит ему чем-нибудь вроде «слишком вы доверчивый человек, Эраст Георгиевич», и в этих словах будет заключаться скорее восторг, чем осуждение, или, по крайности, осуждение, но смешанное с восторгом. Однако Вдовицын был далек от нюансов интеллигентной, артистической натуры Эраста Георгиевича.
– Так,– сказал он, прободая насквозь Эраста Георгиевича голубым взглядом,– значит, шалость... После статьи в газете, после торжественной линейки, после того, как портрет двадцать четыре на тридцать шесть вывешивается на стенде, для общего примера, после всего этого, значит, просто баловство, шалость?.. Многое бы я, как говорится, дал, чтобы найти этого шалуна...
Тут Эраст Георгиевич ощутил, что дело принимает вполне серьезный оборот, что завхоз Вдовицын вовсе не шутит, что сейчас наступила та самая минута, когда совершенно необходимо приказать Евгению Александровичу убраться из кабинета и с надлежащим рвением приступить к исполнению своих непосредственных обязанностей, то есть блюсти чистоту в классах и обеспечивать технический состав ветошкой для устранения пыли.
И мы совершенно убеждены, что Эраст Георгиевич так именно бы и поступил. Однако ему тут же вспомнилась до сих пор какая-то странная, непроясненная история с телепатией в 9 «Б», вспомнилось негодование Теренции Павловны, вспомнилось свое заступничество, вспомнилось многое другое, вплоть до того, как на школьном вечере он отплясывал перед ошеломленными учениками лезгинку-кабардинку... Вот она, благодарность, подумал он, глядя на изувеченный портрет.
– Чего же вы хотите?..– сказал он и, тоскуя, посмотрел на Вдовицына.
– Не я,– с нажимом поправил его Вдовицын.– Я, извините, всего-навсего завхоз, и не мое это дело... Я разве что посоветовать могу...
– Отчего же,– испытывая страшную неловкость, проговорил Эраст Георгиевич,– я ничьими советами не пренебрегаю. Была бы польза...
– Польза будет, если спуска не давать, а то ведь одна сплошная безнаказанность!..
Эраст Георгиевич поморщился.
– Да ведь как его найти, этого... шалуна?.. В школе полторы тысячи учеников, и подозревать каждого... Ведь это, согласитесь, Евгений Александрович, нехорошо... Это унижает... Стоит ли игра свеч?..
– Игра?..
– Ну, допустим, не игра... Но лично я не мастер на такие штуки.
– А вы это мне предоставьте,– сказал Вдовицын, и тут же развил во всех утонченных подробностях свою гибкую, пружинистую мысль, как если бы в сложенном портативном виде носил ее постоянно, до случая, при себе.
– И все же как-то неловко вышло,– подумал Эраст Георгиевич, когда за Вдовицыным закрылась дверь.– Ведь он все таки всего-навсего завхоз, это верно... Хотя и учителям поручать – тоже как-то неловко, да и кто возьмется?.. Пожалуй, так даже удобнее.
На другой день учителям предложено было в письменной форме представить имена учащихся, которые во время третьего урока были удалены с занятий из-за плохого поведения, а также отпущены по естественной надобности из класса. Таких учащихся набралось около тридцати. Все они поочередно были приглашены к Евгению Александровичу, который на период следствия получил в распоряжение кабинет, расположенный рядом с кабинетом директора. Проверка обнаружила у вызванных восемнадцать шариковых ручек, при этом четыре на них оказались заряжены черной пастой. Из четырех двое отпали по тем соображениям, что один окапался сыном начальника районного отделения милиции,а второй – отличницей, безупречной девочкой из 8 «Г». Оставались: первоклассник Петя Бобошкин, по виду и поведению отчаянный сорванец, к тому же рыжеволосый до какого-то скандального оттенка, и пятиклассник Сергей Щеглов, тихий, угрюмый парнишка с очками в круглой черной оправе, которая хотя и сообщала ему, в согласии с фамилией, нечто птичье, но еще не служила уликой. Оба отрицали свою вину. Евгений Александрович не исключал версии о том, что преступление мог совершить Бобошкин, однако интуиция нацеливала его на угрюмого Щеглова: какое-то упругое сопротивление ощущалось в его отрывистых ответах, во взгляде исподлобья и не по возрасту двусмысленной усмешке на неохотно разжимаемых тонких губах.
Были вызваны в школу родители Щеглова: отец – шофер, водивший двенадцатитонный самосвал, и мать – многодетная, тихая, застенчивая женщина. Оба они смотрели на исковерканный портрет, совершенно потерявшись от стыда за сына.
Но дело этим не кончилось: на общешкольной линейке Сергей Щеглов был поставлен в центре, перед строем, и Эраст Георгиевич произнес речь. При этом он старался не смотреть в ту сторону, где стоял Андрей Владимирович Рюриков, и только изредка и хмуро взглядывал на Вдовицына, который едва заметно, с одобрением кивал Эраст Георгиевичу.
Правда, линейка оказалась несколько подпорченной. В самом конце речи Эраста Георгиевича в рядах первоклассников произошло замешательство, и Петя Бобошкин с трудом вырвался из рук учительницы. Рыжий его гребешок метнулся вперед, к директору, замер на полдороге и вдруг с отчаянным криком: «Это я, это я нарисовал!..» – повернул вбок и помчался вдоль длинного строя.
– Догнать!..– крикнул Евгений Александрович, ни кому в отдельности не обращаясь, и сам сделал движение как бы вслед улепетывающему мальчишке. Однако никто не бросился за ним, и Вдовицын остановился.
Эрасту Георгиевичу пришлось скомкать заключительные фразы, сказать, что «мы еще разберемся». Но договорить до конца ему не удалось.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ,
в которой происходит чрезвычайно важный и содержательный разговор между Таней Ларионовой и Женей Горожанкиным.
Как бы мы не относились к Тане, как бы сурово не. осуждали ее легкомыслие, мы вынуждены признать, что свое нынешнее положение она переживала крайне тяжело. И мы можем себе представить, какие терзания принесла ей история с усами! В особенности, когда к Евгению Александровичу, для расследования, стали вызывать одного за другим обладателей шариковых ручек с пастой черного цвета!..
Из 9 «Б» тоже вызвали кое-кого, в том числе и Витьку Шестопалова. Это получилось по недоразумению, потому что у Шестопалова паста была ярко-красная и его вскоре отпустили, но он вернулся в крайне раздраженном состоянии и начал кричать, что он этот портрет в гробу видел, очень ему нужен этот самый портрет!..
И Таня ощутила, как в классе потянуло зябким сквознячком.
В тот день она казалась на уроках особенно сосредоточенной, но когда ее спрашивали, отвечала невпопад. На последней перемене она отправилась к Евгению Александровичу...
Вдовицын не дал Тане договорить:
– Это вас не касается.– Глаза у него были холодные, непроницаемые, голос звучал непреклонно.
– Как – не касается?..– обескураженно проговорила она. – Ведь я же сама прошу никого не трогать... Ведь это же мой портрет!..
– Именно поэтому,– загадочно произнес Вдовицын.– Именно поэтому,– Он осторожно и твердо сжал ее плечо жесткими пальцами и повернул Таню к выходу.
«Это вас не касается...»
Не касается?..
А что же тогда ее касается?.. Ее самой, а не той Тани Ларионовой, из-за которой поднялся весь этот тарарам?.. Ведь той Ларионовой, в конце-то концов, не существует!.. Или нет?.. Или для всех она только и существует?.. А ее, настоящей Тани Ларионовой, как бы и вовсе уже нет?..
Таня шла по коридору, кусая губы, пораженная, потрясенная, приведенная в ярость этим открытием. И вдруг ей представилось, как могла бы она одним словом, одним движением все переиначить! Достаточно взять и объявить, что той Тани нет и не было, она сама ее выдумала! Взять и объявить!..
Так она подумала – и тут же испугалась своей мысли. Она только предположила... Нет, она даже не рискнула предположить, что тогда произойдет.
Признаться?.. Перед всеми?.. Это конец.
Она представила себе Машу, которая ни разу в жизни никому не соврала. Что скажет она, самая близкая Танина подруга?.. Ничего. Она не захочет ни слушать, ни вникать в объяснения, просто подожмет губы, соберет учебники и уйдет, пересядет на другую парту. И больше никогда не заговорит с ней, не посмотрит в ее сторону.
Потом она подумала о Рите – какая это для нее была бы радость, какое ликование!.. И о ребятах – они так простодушно поверили ей во всем, не сомневаясь, не требуя доказательств... Нет, нет, это конец, решила она, и думать ни о чем таком не стоит.
По дороге домой она поняла, что главное – не Маша Лагутина, не ребята. То, что произойдет с ребятами, она бы еще смогла пережить. Но если бы, если бы только это...
Дома она подогрела обед, проглотила его без аппетита и села за уроки. Она кое-как выполнила упражнение по английскому, несколько раз, ничего не понимая, пробежала параграф в учебнике физики, попыталась углубиться в геометрию, но кончилось тем, что она отшвырнула тетрадку и, обхватив руками голову, упала грудью на стол. Так просидела она до тех пор, пока дневные сумерки сгустились, наступил вечер.
Часам к восьми она вскочила, щелкнула выключателем и, жмурясь после темноты, стала рыться в тетрадках: на корешке одной из них был записан телефон Жени Горожанкина. До ближайшего автомата было два квартала, она промчалась по узкому, осклизлому от грязи тротуару, почти бегом. В кабине разговаривали, пришлось ждать. Только теперь она почувствовала, что идет дождь – мелкий, моросящий. Она постучала монеткой по стеклу кабины, загадала: если ответит Женя – все будет хорошо. Что и как «хорошо»– она не знала.
В сущности, они давно уже не говорили друг с другом. Последнее время Женя был странно вял, мрачен, замкнут. Тане, когда они случайно встречались глазами, казалось, что он смотрит куда-то сквозь нее. Она ловила себя на желании обернуться, чтобы увидеть то, что видел он. Ей хотелось подойти к нему первой, но что-то ее удерживало. Что-то смутное, неясное, невысказанное возникло между ними, она хотела ясности и боялась ее.
Ей ответил чужой, измененный мембраной голос.
– Мне Женю...
– Это я.
«Это он!– подумала она,– это он!»
– Пожалуйста, громче,– сказал Женя,– ничего не слышно.
– Женя...
За стеклом автомата горел фонарь, казалось, его свет растекается по стеклу живыми серебристыми струйками.
– Женя, мне нужно тебя спросить...
– О чем?.. Это кто говорит?..
– Это я, Таня...
Теперь замолчали на другом конце провода.
– Женя,– сказала она, подождав,– ты меня слышишь?..
– Что случилось?.. Что у тебя там случилось?..– вдруг заорал он так сильно, что Таня невольно отдернула трубку.
От его крика ей стало смешно и весело, как от легкой щекотки.
– Пока ничего не случилось,– сказала она,– но может...
– Что?..
– Мне надо тебя увидеть...
– Когда?..
– Сейчас.
– Где ты? – спросил он без паузы.
Они встретились возле «моста Ватерлоо». Она не успела приготовиться как следует, когда увидела сверху его долговязую фигуру. Он бежал по пустому перрону, то исчезая и темноте, то выныривая в размытых пятнах света под фонарными столбами. Она стала спускаться по ступенькам вниз. Они столкнулись на нижней площадке. Молния на спортивной Жениной куртке была расстегнута, влажные полосы упали на лоб; он дышал часто, коротко.
– Что случилось?..– повторил он свой вопрос, заданный по телефону.
Она чувствовала себя счастливой – так он бежал, такое озабоченное, даже напуганное было у него лицо.
– Сейчас... Я сейчас все расскажу,– сказала она.– Застегнись.
Они спустились и пошли вдоль перрона. Женя, не отрываясь, смотрел на нее сбоку, ей было неловко и хорошо ощущать на себе его взгляд. Но прежняя решимость в ней совсем ослабла.
– У меня не выходит задачка,– сказала она.
– И все?..
Теперь его лицо сделалось разочарованным, огорченным. Но он принялся терпеливо объяснять ей ход решения, чертя подошвой на асфальте углы, которые тут же заливало водой. Она кивала, ничего не понимая, но внимательна следя за носком его туфли.
– Ясно?– спросил он, закончив.– Тут ничего сложного.
– Да,– согласилась она,– ничего сложного... Женя,– сказала она, глядя куда-то вперед, в темноту, где обрывался перрон,– как ты ко мне относишься?
– Как?..
– Да, как... Ну, просто как к человеку,– добавила она, заметив его смущение и сама смутившись.– Ты не удивляйся, мне это очень важно узнать. Очень.
– Ты и сама знаешь,– сказал он глухо, голос его вдруг как бы споткнулся, переломился. Он отвел глаза.
– Да,– сказала она.– То есть нет. Я ничего не знаю. Тебе... Что, если тебе только кажется, что ты меня знаешь, а на самом деле... На самом деле я совсем не такая...
– А какая же?
– Совсем не такая, как ты думаешь... Понимаешь?..Если бы вдруг узнал про меня что-нибудь... Что-нибудь такое, отчего все... Все от меня бы отшатнулись... Что тогда?
– Знаешь,– сказал он с явным облегчением,– если честно...
– Да, только честно...
– Я так и знал, что ты спросишь какую-нибудь чепуху.
– Это не чепуха. Ты просто ничего не знаешь.
– Чего я не знаю?
– Ничего ты не знаешь. Обо мне.– Ее давно уже бил озноб, и теперь она еле удерживалась, чтобы не заклацать зубами.
– О тебе все всё знают,– усмехнулся он.– Ты знаменитость...
– А если это неправда?
– Что – неправда?
– Да все... Все это?..
– О чем ты говоришь?..
– А ты не понимаешь?
– Нет,– сознался он, недовольно хмыкнув.– Ничего не понимаю.
– Ну, все... Что про меня написали, говорили... Если вдруг бы оказалось, что ничего такого на самом деле и не было?
– Как – не было?
– А так: не было – и все...
– А что же было?
– Мало ли что!.. Например, оказалось бы, что никакого мальчика я не спасала, а взяла и выдумала сама всю эту историю, и написала в газету, а там поверили... Что тогда?
– Тогда? – Женя стремился не подавать вида, но он все-таки растерялся.– Тогда?.. Послушай, что это тебе сегодня приспичило сочинять всякую ерунду?
– Нет, ты подожди, ты сначала ответь,– что тогда?
– Тогда, тогда...– Женя начал сердиться.– Тогда я тебя спросил бы – зачем тебе это было нужно? Я только не понимаю, к чему весь этот дурацкий разговор...
– Ты спросил бы... А я... А я бы сказала: ведь бывают на свете счастливчики, которым все дается природой – талант, ум, красота... Дается! А за что? Чем они лучше тех, у кого ничего такого нет?.. Ведь это несправедливо, Женя! Ведь и тем, другим, тоже хочется... А у них нет! Ничего нет! Как же им жить? И в чем они виноваты? Вот они и придумывают, чего никогда не было!..
– Виноваты,– хмуро проговорил Горожанкин. – Если бы они по-настоящему захотели...– Но оборвал уже готовый ответ. Что-то в ее словах или в самом ее голосе насторожило Женю. Он пристально и одновременно с испугом заглянул, всмотрелся в ее лицо.
– Ты что?.. Ты о ком это?..
Она молчала.
– Ты это... серьезно?..
– Серьезно...– Она перевела дыхание.– Совершенно серьезно...
– Но как же...– потерянно забормотал Горожанкин.– Как же... Как же ты...– Он невольно от нее отодвинулся. То есть он остался стоять на месте, но откинул назад голову и плечи, она заметила это.
«Ну вот, – метнулось у нее в голове, – ну вот, ну вот... и все».
И в следующее мгновение она почувствовала, что стремительно падает, летит в какую-то пропасть, в узкую, бездонную яму, и где-то там, в невероятной глубине холодно блестят его глаза...
Но тут она расхохоталась. Она так безудержно закатилась-залилась, что даже согнулась. И Женя, оторопев, только хмыкнул, а потом и сам, преодолев замешательство, присоединился к ней. Так они стояли на краю безлюдного перрона и хохотали, поглядывая друг на друга, раскачиваясь и приседая от изнеможения.
Какой-то железнодорожник, в плаще с капюшоном, прошел мимо, замедлив шаги, но ничего не сказал. Однако его появление несколько отрезвило обоих.
– Ты поверил?.. Ну, сознайся, – поверил?
– Ну, не то, чтобы поверил, а... – Он перебил себя, виновато уточнив:– Знаешь, это как в театре: вдруг покажется...
– Знаю, – сказала Таня.
Он пошел проводить ее, они поднялись на мост. Дождь все моросил, мелкий, похожий на туман. И в этом тумане тускло, жемчужно светились упруго-покатые крыши длинных составов. В отдалении глыбилось здание вокзала. Где-то часто и коротко сигналил маневровый паровоз. Перед мостом, возле металлического столба, затканного проводами, стояла железная будка, на ней было крупно выведено белой краской: «Высокое напряжение опасно для жизни».