355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герт » Грустная история со счастливым концом » Текст книги (страница 10)
Грустная история со счастливым концом
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:05

Текст книги "Грустная история со счастливым концом"


Автор книги: Юрий Герт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Когда он стукнул кулаком по столу, массивная стеклянная пепельница слегка подскочила, но Женя не повели бровью.

Он с полнейшей невозмутимостью сослался на Ефремова, на Лема, на Бредбери, а когда Эраст Георгиевич, вторично выйдя из себя, закричал, что это же фантастика, что нельзя же...– Горожанкин ему напомнил Жюля Верна, которого в свое время называли только фантастом, напомнил Циолковского, напомнил кое-кого еще, например, Алексея Толстого, его гиперболоид, весьма похожий на нынешний лазер, и все это Женя произнес очень спокойно, хотя и несколько застенчиво, как бы с неловкостью за Эраста Георгиевича, который ведь сам, помимо него, Жени Горожанкина, все это должен знать.

Его спокойствие подействовало на Эраста Георгиевича, он устыдился своей несдержанности, он признал, что граница между фантастическим и реальным довольно относительна, особенно в наш век, но, сказал он, ведь существует разница – между наукой и какой-нибудь мистикой, например, хиромантией или там черной магией... Женя хотел ответить в том смысле, что черная магия тут совершенно ни при чем. Но Эраст Георгиевич, чувствуя, что подобный спор не имеет твердо очерченных пределов, спросил его напрямик: зачем ему все это нужно?.. Неужели, сказал он, нет ничего более интересного и важного, чем...

И Женя ответил, что нет, во всяком случае так он считает.

Женя сказал, что в школе за последнее время появилась Ложь, и вот, в целях борьбы с ней, с этой Ложью, он намерен... И он стал обстоятельно развивать свою идею на счет поля правды, опираясь на данные современной пауки и некоторые свои собственные догадки и соображения.

Но Эраст Георгиевич, не вникая в эти соображения, спросил, о какой лжи он говорит, что и кого он имеет в виду.

И тут Жене изменила его прямота. Упомяни он о десятом «А» или, допустим, о Корабельникове – это могло бы сойти за донос, жалобу, во всяком случае – за какое-то мелкое, мстительное чувство... И он сказал, что ему не хотелось бы приводить конкретные факты, но, добавил он, некоторые из них и самому Эрасту Георгиевичу, вероятно, известны...

Эраст Георгиевич почувствовал внезапное смятение. Он пошелестел календарем, выдвинул и снова задвинул два-три ящика письменного стола.

– Странно,– сказал он,– странно... Не знаю, никак не пойму, о чем, о каких фактах ты говоришь...

«Да ведь это же бред... Явный бред!..– подумал он.– Но я, кажется, и сам поддаюсь... А впрочем, ему что-то, возможно, известно... Ведь Гончарова...»

Однако быстрота и сила ума в сочетании с проницательностью, которую Эраст Георгиевич проявил в эпизоде с Ритой Гончаровой, не подвела его и на этот раз. И когда Женя Горожанкин, поблагодарив его, вышел, Эраст Георгиевич с торжеством сказал себе, что переиграл этого мальчишку!..

И тем не менее страх – смутный, странный, неопределенный – как бы просочился в кабинет, неведомо из каких щелей... Он сделался как бы примесью самого воздуха – бесцветный, безвкусный и ядовитый, наподобие кухонного газа... Эраст Георгиевич ощущал, как мало-помалу его начинает подташнивать, начинает туманиться в голове...

Он откинулся на спинку стула. Он попытался думать о чем-нибудь другом, об Эксперименте, о Дне Итогов... Он прикрыл глаза...

Долго ли так просидел Эраст Георгиевич, он не знал.

Он услышал вдруг мягкое, осторожное покашливание, поднял голову – и увидел Рюрикова.

– Я ждал, пока вы проснетесь сами,– сказал Андрей Владимирович.– Но я... Я решил вас разбудить...

Рюриков стоял посреди кабинета, щуплый, маленький с огромным, тяжелым портфелем, от которого плечи его перекосились и обвисли. Но что-то было такое в его напряженной фигурке, что Эраст Георгиевич вздрогнул.

– Пожалуй, я и в самом деле задремал,– произнес он растерянно.

– Пожалуй,– сказал Рюриков.

Голос его был отрывист, выпуклые стекла очков в роговой оправе отливали сталью.

– Да,– повторил он,– я пришел вас разбудить, Эраст Георгиевич...

И он сел, но не в кресло, указанное Эрастом Георгиевичем, а на стул, и положил портфель, но не к себе на колени, а на директорский стол, звякнув при этом о полированную крышку металлическими уголками.

Все это означало, что он пришел для долгого и отнюдь не обычного разговора...


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ,
в которой Таня Ларионова постигает некоторые подлинные ценности жизни

Ну, а Таня?.. А что же тем временем Таня Ларионова, злополучная виновница всех описанных тревог и смятений?..

Ах, как было бы соблазнительно – изобразить дальнейшее восхождение Тани Ларионовой по мраморным ступеням славы – и, в обратной пропорции, ее нравственное падение, моральную гибель и т. п. Тем более, что, как заметил читатель,– мы имеем в виду ее объяснение с Женей Горожанкиным,– в Танино сердце уже закрался холод, закралось мертвящее отчаяние, закралось неверие в человеческое благородство– все, что положено для назревающей драмы... Но как быть, если жизнь богата парадоксами? Если в жизни случаются самые неожиданные парадоксы?.. И не они ли, не парадоксы ли, случается, ее украшают?..

И однако, поверит ли нам читатель, когда мы скажем, что Таня Ларионова... Да, что Таня Ларионова, находясь в самом центре, в самой воронке водоворота, среди кипящих, душераздирающих страстей, которыми клокочет школа 13 – а то ли еще будет!– что Таня Ларионова, на самом гребне, в самом головокружащем своем зените обрела .вдруг неизведанную тишину и покой?.. Что после мучительных сомнений, безвыходности, тупика, в разладе с собой, с друзьями, с целым миром – она испытала вдруг редкостное состояние, именуемое счастьем, и радость великого прозрения коснулась ее... И что причиной всему этому оказался Бобошкин... Да, тот самый, тот самый Петя Бобошкин, которому, видно, суждено появляться в самые критические мгновения Таниной жизни!..

Но читатель давно убедился, что мы против дурной занимательности, против избитого приема – загадывать загадки там, где можно их избежать. Ведь иначе мы преподнесли бы и всю Танину историю как сплошную загадку – стоило нам опустить первую главу... Какое искушение!.. И только в конце... Однако, повествуя о лжи, мы прибегаем лишь к честным приемам.

И мы расскажем все, что сами знаем о новой встрече Тани с Петей Бобошкиным, в целях краткости опуская разве незначительные подробности и детали.

Итак, после памятного разговора с директором, внешним образом для Тани все складывалось вполне благополучно. Она уже свыклась со своим положением первой ученицы, гордости школы и совести коллектива. Ей ниоткуда не грозила опасность, исключая Женю Горожанкина, но она еще не подозревала, какие следствия будут иметь его возвышенные побуждения... Тут многого не знал еще и сам Горожанкин... Однако мы ведем речь не о нем, а о Тане. Ее избирали в президиумы, ее приглашали на различные собрания, совещания, сборы, она значилась полноправным членом школьного комитета, еще не столь давно осуждавшего ее за скверную успеваемость и далеко не примерное поведение. Но конечно, Таня не могла не чувствовать, что и почет и общее восхищение адресованы вовсе не ей, что сделайся известным, кто она такая на самом деле... И ома все чаще, все тревожней, начинает задумываться сама: кто же она такая на самом деле...

Казалось бы, нет ничего естественней и проще, но с какой иронией мы произносим слова: «начинает задумываться...» Не странно ли это? И не странно ли, что когда человек смотрит по телевизору хоккейный матч или примеряет перед зеркалом новый галстук, мы стараемся ничем ему не помешать, не разбить его величайшей сосредоточенности,– но никогда, ни при каких обстоятельствах не придет нам в голову – остерегающе подняв палец, сказать окружающим о ком-то: «Тс-с-с... Тише!.. Он думает...» Куда там! Заметив чей-то углубившийся и внезапно замерший взгляд, мы пугаемся, мы ищем исток душевного нездоровья, мы поспешно включаем телевизор, мы покупаем небывалой росписи галстук, мы говорим: «Развлекись! Отвлекись!» и припоминаем детскую притчу об индюке, и призывно, раззадоривающе хохочем, наблюдая со страхом исподтишка: а ну как, невзирая на всю нашу предусмотрительность, он – наш друг, наш брат или подопечный – опять «начнет задумываться»?..

Не потому ли, задумываясь, мы жаждем одиночества, избегаем людей, сторонимся даже самых близких?..

Так случилось с Таней.

За последние месяцы что-то незаметно и резко переменилось в ней, что-то произошло.

Прежде жила она притоком внешних впечатлений, была их отзвуком, откликом, отсветом, не больше. Какая-нибудь там ленточка или пуговичка, или открытка с Брижитт Бардо – и вот уже бьет из нее сумасшедшим фонтаном радость, или, наоборот,—слезы блещут в глазах... Так лужица после дождя: проглянет на небе солнце – и она в тот же миг вся поголубеет, заискрится: набегут облака – она снова замутится и потемнеет. Все в ней – отраженье, ни цвета своего, ни формы: даже очертаниями повторяет она контур впадины, оставленной на дороге колесом грузовика или мотоцикла.

Но теперь... Теперь в Тане что-то появилось... Что-то такое... Что?,.

Все вокруг – само по себе, а она – сама по себе. Все вокруг куда-то спешат, торопятся, все беспечны и веселы, а ей не весело, нет. И не спешить ей хочется, а напротив – постоять, подумать... Это замечают все: как некстати нападает на нее вдруг задумчивость. И она замечает, что замечают все, но что может она с собой поделать? Ей грустно, ей тоскливо, ей хочется побыть наедине с собой, ей никто не нужен...

Она уходила из дома, где никто не ждал ее возвращения, и бродила по улицам – по нелюдным окраинным улицам, неметеным, неприбранным, в опавшей сухой листве, мягко пружинящей, тихо шуршащей... Или, когда над городом густели сумерки, она сворачивала к центру, как будто там, в толпах, которыми кишели вечерние тротуары, ей хотелось еще острее почувствовать свое одиночество, свою непричастность к окружающей среде. А перед тем как вернуться к себе, она поднималась на мост через пути, знаменитый «мост Ватерлоо», и стояла там, вровень с вокзальным шпилем, над сонными, угрюмыми составами, над ярко освещенной трансформаторной будкой с надписью «Высокое напряжение опасно для жизни».

И когда она так стояла, когда шла, когда изредка присаживалась где-нибудь на скамейку, отрешенная, всему и всем чужая, на нее оглядывались, удивленно или соболезнуя, ведь мало ли что могло случиться, мало ли какая беда – у этой девочки в не новом, накоротко подрезанном пальто, долгоногой, в пестром, небрежно повязанном платочке, такой вызывающе-независимой и такой... такой...

Но с ней ничего не случилось, она просто думала, точнее училась думать. Она вдруг открыла в себе эту способность – думать, и поняла, что прежде никогда не думала, не знала, что это такое. И она теперь только и была занята тем, что думала, думала... О чем?

О, на это не так легко ответить! На это можно было бы ответить, что не было ничего такого, о чем бы не думала она в эти вечера и дни!

Она думала и вспоминала. Например, о соседе, который несколько лет назад поселился в их доме. У него было одутловатое, красное, как бы обожженное морозом – а может, и вправду обмороженное – лицо. Но, может быть, оно было багровым, разбухшим – от постоянного напряжения, такие лица Таня замечала у тех, кто передвигался по земле с помощью рук, на низенькой колясочке, если так можно назвать пару сбитых дощечек на роликовых колесиках,– а он именно так и передвигался и, завидев его, Таня обычно старалась не смотреть в его сторону, пробежать мимо или как-нибудь по незаметней обойти – от стыда за свои легкие, длинные, быстрые ноги, от безвинного и тем более нестерпимого стыда.

Так вот, она вспоминала, как, поселившись в их доме, он стал строить гараж, потому что у него был автомобильчик, какие тогда выдавались военкоматами или еще кем-то таким, как он, инвалидам, и для этого автомобильчика, кургузого, смешного, с брезентовым верхом, был нужен гараж, то есть, в сущности, небольшая пристройка к сараям, которые загромождали почти весь двор. И вот во дворе загорелся скандал: говорили, что гараж будет мешать вешать белье, будет мешать детям, будет еще чему-то или кому-то мешать, и это так и было на самом деле, но инвалид, в злом, галдящем, грозящем кольце жильцов дома,– инвалид сидел – вернее, он стоял на земле, ведь это для него значило стоять – так вот, он стоял позади кирпичной стенки, он уже начал выкладывать ее и выложил вершка на три-четыре, и теперь он стоял за ней, в кепочке, перемазанной цементным раствором, с багрово-красным, цвет кирпича, лицом, с водянисто-голубыми, почти белыми глазами, белыми, бешеными, жалкими глазами – и казалось, он выглядывает из траншеи или дота, и он не отступит, не уступит, и будет здесь стоять, на своей низенькой тележке, на дощечке с колесиками, пока жив, пока его не прихлопнет граната или пуля,– граната или пуля, а не эти горластые бабы в подоткнутых передниках...

И он построил гараж. И он катал ребятишек в своем автомобильчике. Но недолго: вскоре он умер, говорили – от кровоизлияния в мозг.

Он был на редкость широкоплеч, и он лежал в большом, просторном гробу, и в гробу оставалось еще много места, хотя там, где полагалось быть ногам, насыпали опилок и стружек, и потом это место прикрыли простыней, и сверху цветами, так что для тех, кто ничего не знал, было и невдомек, что там всего лишь опилки и стружки.

Таня никогда не видела смерти вблизи – не киноэкранной, а настоящей, живой смерти, и боялась, избегала, смотреть ей в лицо. Она смотрела туда, на цветы, покрывавшие простыню, под которой были опилки и стружки, смотрела на беззвучную, сутулую, как бы в чем-то навсегда виноватую перед покойным толпу женщин, жильцов дома, смотрела на круглую диванную подушечку в алой наволочке – вся она была покрыта медалями и орденами, и лежала справа от изголовья, на застланной красным табуретке.

И вот теперь, бродя по городу, Таня вспоминала обо всем этом и думала. Что такое слава? – думала она. Потом, на кладбище, говорят, был оркестр, были старые фронтовые друзья, произносили речи... Это и есть – слава?.. Почему же никто не знал, не догадывался раньше, при жизни – что это был за человек?.. И только после смерти... Почему?.. Ведь там все было настоящим...

А тут – подделка, выдумка... То есть попросту вранье... И вокруг столько шума, трезвона... Что же такое – слава, чего она стоит? ..

(Заметим в скобках, что Таня реже находила ответы, чем задавала вопросы... Но это ей простительно—ведь она, как мы установили, только училась думать...).

Но если,– думала она,– если о нем никто ничего не знал, знали только, что без ног, инвалид, а больше ничего и не знали, ведь если бы знали – никто не спорил бы, постыдились бы спорить из-за гаража... Да, так вот, если о нем никто ничего не знал, то ведь и о других мы тоже... Тоже ничего, возможно, не знаем?.. Вот этот человек, и этот, и этот – что я знаю о них? Возможно, это очень хорошие, возможно, даже замечательные люди, но я об этом не знаю, для меня они просто прохожие, и я для них просто прохожая... И возможно, кто-нибудь из них сейчас смотрит на меня и думает: какая хорошая девочка, какая замечательная девочка идет мне навстречу... Ведь если я о них так думаю, то и они обо мне так могут подумать?..

Но ведь я могла бы, могла бы... Стоило только произойти на самом деле тому, что я выдумала, ведь это же могло произойти на самом деле, ведь мало ли такого на самом деле происходит... Но ведь могло бы и не произойти? Могло бы и за всю-всю жизнь со мной ничего такого и не произойти?.. Ведь столько людей, у которых ничего до самой смерти не происходит! Чем же тогда виноваты эти люди, ведь это же не от них зависит – произойти или не произойти?... Что там ни говори – это дело случая... Ведь вот этот лысый человек, в очках, на полосатой скамеечке, читает газету... Ведь могло бы случиться так, что это ему бы миной оторвало ноги, и он бы потом строил гараж и потом бы... А тот мог бы сидеть на полосатой скамеечке, нога на ногу, и читать газету – разве не так?..

И это мой бы портрет мог оказаться в вестибюле,– мой, а не ее, не той девочки, которую тоже зовут Таня Ларионова, и о которой пишут в газетах, и которая получает столько писем....

Я делаю все, что могу, чтобы сравняться с этой девочкой, мне уже ставят отметки не потому, что у нас одинаковые имена и фамилии, я подтянулась, выправилась... Но лучше я стала от этого?.. Нет, хуже, хуже, чем была, когда-то. Ведь моя ложь все растет, прибавляется с каждым днем, и сколько бы я ни старалась – сколько бы ни старалась я стать похожей на ту девочку, на ту Таню Ларионову – я не ближе, а все дальше от нее, все дальше.. И тут полнейший тупик. Ну, полнейший.

Я бы могла, я бы хотела что-то такое совершить... Что-то большое, огромное совершить, но я могу ждать случая целую жизнь – да так и не дождаться. Ну, и какая же тогда это жизнь? И зачем она вообще – эта жизнь? И кому она нужна – эта жизнь? Кому-то, впрочем, она, может, и нужна, только не мне...

Так она ходит по городу, среди незнакомых людей, незнаемых судеб, незнаемой жизни – то ища примирения, то отвергая, все напрочь. Она пытается придать своим мыслям стройность, но у нее это плохо получается, мысли рвутся, путаются, переплетаются, она их бросает, чтобы начать все сначала – и все повторяется снова и снова. Все – тупик,– думает она, потому что сама в тупике. Все – ложь,– думает она, потому что страдает от собственной лжи. Весь мир кажется ей лишь многократно увеличенной; непомерно разросшейся копией ее самой. Она бьется, чтобы выскочить, выпрыгнуть из себя – и не может...

И вот однажды, когда Таня возвращалась со своей затянувшейся, почти полуночной прогулки, заранее представляя, что ждет ее дома – а ждала ее сваренная утром вермишель, мамина открытка с видом на Машук и уроки, которые она уже выучила, но в которых кое-что еще следовало повторить – о, на этот счет Таня была теперь к себе очень, очень строгой! – так вот, когда Таня возвращалась к себе домой, по пути – и представьте себе, так поздно – ей встретился Петя Бобошкин...


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ,
в которой Таня Ларионова при помощи Пети Бобошкина совершает важное открытие

Итак, однажды вечером Тане повстречался Петя Бобошкин. Он шел себе по краешку тротуара, шел не спеша, вразвалочку, независимо и достойно, и на ходу пинал под ноги прохожим пустые стаканчики из-под мороженого. Пальто на нем было, разумеется, нараспашку, фуражка – на затылке, портфель волочился по земле, и вообще ему было очень весело. Вдобавок он останавливался чуть ли не возле каждого фонарного столба, прилаживал портфель между ног и вынимал из кармана конфету. Он конфету разворачивал, он клал ее в рот, а бумажную обертку, аккуратно разгладив на ладошке, запускал над головой, представляя, возможно, что это планер или парашютик.

Прежде чем вступать в диалог, Таня крепко схватила Бобошкииа за воротник, и поступила предусмотрительно, потому что Бобошкин тут же попытался дать стрекача.

– Ты что тут шляешься, полуночник? – спросила Таня суровым голосом.

– Я домой иду,– прохрипел Бобошкин, порываясь на свободу.

– Домой?.. А до сих пор где шатался?..

– Я уроки делал...

Что-то мало походил Петя Бобошкин на прилежного ученика, который до одиннадцати вечера занимается уроками, как он объяснил, у одного своего товарища. Да и какие уроки в первом классе? Тане все это показалось подозрительным, и не только это... Она принялась расспрашивать Бобошкина, и весьма дотошно. Бобошкин же в ответ безмолвствовал или буркал что-нибудь угрюмо и невпопад. Он, однако, примирился как будто, со своей участью, то есть с тем, что Таня проводит его домой, и под ее настойчивым взглядом начал застегивать пальто, посапывая и почмокивая конфетой, от которой правую его щеку раздуло, как от флюса. Но едва Таня выпустила из рук бобошкинский воротник, Бобошкин неожиданно крутанулся на месте и побежал прочь...

Он бежал не вдоль тротуара, а поперек, он шмыгнул в дворовые ворота и помчался, а Таня – за ним. Он петлял между каких-то строений, ям, траншей, он юркал в кусты, перемахивал через низенький штакетник, исчезал в щелях и проломах дощатых заборов. Таня давно потеряла его из виду, она бежала на звук, на шум, на шорох, и догадайся Бобошкин затаиться где-нибудь, ей пришлось бы отказаться от погони. Таня в темноте подвернула ногу, раскарябала веткой нос, а перескакивая через какую-то канаву, зажмурила глаза – ей казалось, она валится в пропасть... Она уже не понимала, где бежит: безлюдные, унылые дворы, редкие лампочки над провалами подъездов, ломкие, низкие заросли бурьяна, извилистые закоулки, налитые мраком и надсадным, задыхающимся собачьим лаем...

Потом Бобошкин выскочил на пустырь, огромный, черный, весь в каких-то буграх и впадинах; бугры странно блестели под луной, мерцали холодными искрами и с хрустом осыпались, зыбились под подошвой. Посреди же пустыря – так показалось Тане – громоздко вздымалось необычной кубической формы здание, упираясь в небо тонким длинным перпендикуляром единственной трубы. Здесь, у этого здания, как сквозь землю провалился Бобошкин.

Он, конечно, никуда не провалился, он просто сбежал по крутой, уводящей вниз подвальной лестнице, и не столько сбежал, сколько скатился, потому что ее ступени покрывал толстый слой угля, и само это здание было всего-навсего кочегаркой, а вокруг блестели груды шлака и антрацита. Таня, сказав себе, что это просто-напросто обыкновенная кочегарка, по той же лестнице, как на лыжах, съехала вниз, ужасно негодуя на Бобошкина, потому что ведь это из-за него она, как ненормальная, лазит по ночам во всякие кочегарки; кроме того, ей в туфли насыпалось порядочно угольной крошки, и она колола и прямо-таки жгла ступни.

Словом, она так-таки ничего и не боялась, когда – подумаешь! – очутилась внизу, в кочегарке, низкой, узкой, с тяжелыми сводами, похожей на пещеру, и увидела там – подумаешь! – на расчищенной от угля площадке пятерых или шестерых мальчишек, ее возраста, кто постарше, кто помладше, но в среднем – ее возраста, и между ними какого-то парня лет двадцати с гаком, черномазого, заросшего, маленького, с веселыми беспощадными глазами и блестящей фиксой во рту. Все они о чем-то спорили, сидя на березовых чурках, вокруг чурбака, на котором были разбросаны замусоленные, прогнутые карты. Но при Танином появлении галдеж прекратился.

Остальное произошло за какие-то три-четыре, самое большое – пять минут, хотя для Тани эти пять минут показались самыми долгими, самыми томительными в ее жизни.

«Подумаешь!» – про себя повторила Таня, стараясь не видеть повернувшиеся к ней лица – все они слились в тот момент перед ней в одно бледное, нагло и жутко ухмыляющееся пятно. Она смотрела в глубину кочегарки – там возле топки, из которой выбивали то лиловые, то багряные отсветы, затравленно притаился Петя Бобошкин. Судя по всему, он здесь очутился не впервые.

– Петя,– сказала Таня,– а ну пошли со мной!..

Бобошкин не откликнулся, да и Танин голос прозвучал как-то сдавленно, слабо. Черномазый, с фиксой во рту подмигнул Тане и пробубнил, фальшиво коверкая слова:

– Зачем – Петя?.. Какой Петя?.. Меня Миша зовут...

– Петя! – крикнула Таня, стремясь придать своему тону повелительность.– Ты слышал?.. Сейчас же!..

Но голос ее сник, заглох, раздавленный, дурашливым хохотом. Те, на чурбаках, корчили ей гримасы, сквернословили, похабно жестикулируя и подзывая к себе.

Таня бы нашла, как им ответить, но она не ответила, а подумала о Бобошкине:

«А если он не пойдет?. – со страхом подумала она.– Что тогда?»

– Эй,– сказал с фиксой,– она сестра твоя?– и сплюнул, цыкнув слюной через плечо, не взглянув на Бобошкина.

Бобошкин молчал.

«Не пойдет...– подумала Таня, – не пойдет...»

И она сама пошла к Бобошкину.

Но это так говорится – пошла. На самом-то деле между ней и Бобошкиным находились те, на чурках. Они уже поднялись, уже забыли про карты и стояли, преградив ей дорогу. Таня должна была пройти – не мимо, а сквозь них. Прямо напротив нее стоял черномазый с фиксой, и с каждым шагом эта золотая зловещая фикса приближалась, словно медленно вонзалась в нее... Все это до неправдоподобия напоминало кое-какие кадры из фильмов, которые запрещается видеть детям до шестнадцати лет, но которые Таня, разумеется, видела. И тем не менее она шла прямо на парня с фиксой, шла, обеспамятев от страха, шла и прищуренными глазами презрительно смотрела в его веселые беспощадные глаза и думала о том, что если, что как только он коснется ее своими растопыренными пальцами... нет, раньше... она сдернет туфлю с коротким, но твердым, да еще и с железной подковкой, каблуком...

Но в этот миг что-то лязгнуло, грохнуло – это Петя Бобошкин, дико вопя, с раскаленной кочергой наперевес, кинулся на тех, кто не подпускал к нему Таню. И все они отскочили, шарахнулись в стороны, Таня вскрикнула, но Бобошкин, продолжая размахивать багровой кочергой, толкнул ее к выходу...

Все это, повторяем, заняло не больше пяти минут, включая и то время, которое понадобилось обоим, чтобы по засыпанной углем лестнице выкарабкаться из подвала. Когда же, спустя четверть часа, они выбрались на хорошо освещенную улицу, да еще запруженную народом, выходящим из кинотеатра, с последнего сеанса, Тане казалось, что ей только померещились – и кочегарка, и карты, и черномазый... Померещились, если бы не угольная пыль, от которой они кое-как отряхнули друг друга, Таня и Бобошкин, и потом Таня повела его домой.

Она уже не сердилась на Бобошкина, в конце-то концов он оказался смелым, отчаянным мальчуганом. Она на него теперь уже не сердилась, хотя он по-прежнему отказывался отвечать на различные вопросы, в том числе и на вопрос, давно ли он и почему захаживает в кочегарку. Бобошкин только сказал, что тот самый парень – он и есть кочегар, и зовут его Миха Гундосый, и больше ничего не прибавил, а сунул Тане в кулак две последние конфетки «А ну-ка отними», и уговорил съесть обе, потому что он и так уже, сказал он, сегодня объелся, и если Таня любит конфеты, он ей будет приносить каждый день.

Возможно, Бобошкин, говоря так, хотел ее немножко задобрить, они приближались уже к дому, где он жил. Но Таня и не думала позорить Бобошкина перед его родителями, наоборот. Она предполагала именно с ними, родителями Бобошкина, и поговорить о том, как это выходит, что их сын слоняется по ночным улицам, где же их родительское беспокойство, где их забота, где их долг?.. Знает она таких родителей, скажет она, сами пьянствуют, дебоширят, сами живут в свое удовольствие, а до детей им и дела нет! А потом из них вырастают такие вот бандюги с фиксой!..

Она уже совсем настроилась на обличительную речь, она уже ясно представила, как она ее произнесет, и как растеряются эти самые родители, она даже почти видела их перед собой – эдакого рыжего верзилу-отца, с убойными кулачищами, всегда под хмельком, чуть что – за ремень, и мать – обозленную семейными дрязгами, ссорами, очередями, стиркой, орущую на детей и слезливо жалующуюся мужу на сорванца Бобошкина-младшего....

Но отец Пети Бобошкина, отворивший им дверь, оказался вовсе не верзилой, а напротив, низеньким и даже довольно плюгавеньким человечком. Он держал в руке скрученную жгутом тряпку, с которой на пол сочилась вода, и одет был в клеенчатый, с желтыми цветочками передник, подтянутый шлейками к самой шее, это придавало ему отнюдь не мужественный, и тем более не устрашающий вид. И от него не разило ни вином, ни водкой, а припахивало борщом и еще чем-то нежным, не то молоком, не то мыльным порошком «Лотос», вдобавок у папы-Бобошкина были такие испуганные, замученные и печальные глаза, что едва Таня увидела их, как из ее головы мгновенно улетучилась заранее приготовленная речь.

– Какой кошмар! – тихо сказал папа-Бобошкин, разглядывая сына и как бы сомневаясь, что тот действительно стоит перед ним.– Какой кошмар!..– повторял он, вздрагивая в некоторых особенно драматических местах Таниного рассказа.

Надо заметить, что Таня, глядя на папу-Бобошкина, с трудом перебарывала смех, но это ей иногда не удавалось – и она прыскала, увеличивая смятение и растерянность Бобошкина-старшего. Ей было и смешно, и жалко его одновременно, и когда, дослушав Таню, он сказал:

– Вы спасли мне сына! – она не выдержала и закатилась: так благодарно, с таким сознанием собственной вины это было сказано.

– Да,– еще раз, но уже с оттенком торжественности, проговорил старший Бобошкин, – вы спасли мне сына! – И он прикрыл старым клетчатым пледом Петю Бобошкина, который успел тем временем втихомолку прикорнуть на диване, и повел Таню на кухню.

Здесь, в маленькой, чрезвычайно опрятной, блистающей никелем и алюминием кухоньке, папа-Бобошкин налил в тарелку очень густых и очень вкусных щей, и поставил тарелку перед Таней, и пока она ела, поведал ей очень грустную историю, от которой Тане сделалось папу-Бобошкина еще жальче. Но вместе с тем она, эта история, возвратила ей веру в то, что в мире, наряду со злом, существует и стойкая человеческая доброта, и душевное благородство.

Мы назвали бы эту историю так:

БАЛЛАДА О ФЕМИНИЗАЦИИ,

а в изложении ее несколько расширили бы кое-какие детали, застенчиво обойденные Бобошкиным-старшим. И вот как она, эта странная история, выглядела бы в таком варианте:

Папа-Бобошкин и мама-Бобошкина горячо любили друг друга еще в те времена, когда он не был папой, а она не была мамой, но это не удивительно, так почти всегда и случается, и для нашей истории это не самое важное. Важно иное: оба они мечтали создать семью на новых началах, без пережитков домостроя, еще встречающихся в семейном быту. То есть они хотели, такая у них была обоюдная мечта, создать свою семью на принципах полнейшего равенства, полнейшего уважения к личности, полнейшей справедливости и взаимоподдержки. И это была не какая-нибудь беспочвенная, хотя и прекрасная мечта утопистов: она опиралась на современные достижения техники, на самые последние и совершенные, какие только возможно себе представить. И они начали, по мере укрепления семейного бюджета, последовательно, этап за этапом, продвигаться к цели.

Первым таким этапом была стиральная машина. Она избавляла женщину от изнурительного, отупляющего труда. Она стирала, полоскала, синила, крахмалила, выжимала, сушила. Папа-Бобошкин отлично овладел эти-мы всеми операциями, и жена самокритично признавалась, что у него это получается лучше, чем у нее. Папа Бобошкин этим гордился, пытливо изучал детали прачечного дела и рыскал по городу, сопоставляя свойств стиральных препаратов.

Ко дню рождения сына он преподнес молодой матери дорогой подарок, приобретенный на сверхурочные: набор механизированных кухонных инструментов, целую поточную линию. Стоило в отверстие на одном конце бросить картофелину, как спустя небольшое время она выскакивала на другомочищенная, без единого глазка, разрезанная на ломтики. Агрегат работал безотказно, правдапока им управлял сам Бобошкин. Он был рассчитан на людей с высшим техническим образованием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю