355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герт » Грустная история со счастливым концом » Текст книги (страница 3)
Грустная история со счастливым концом
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:05

Текст книги "Грустная история со счастливым концом"


Автор книги: Юрий Герт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

ГЛАВА ШЕСТАЯ,
о любви, о машине Тьюринга,
о добрых намерениях и неожиданных результатах

Напомним, что Женю Горожанкина и Машу Лагутину мы покинули на пути к Тане Ларионовой и что прежде, чем избрать этот путь, Женя как-то смущенно замялся, а Маша, наоборот, загорелась, и на это у каждого имелись свои основательные причины.

Собственно, причина была одна-единственная.

Дело в том, что с давних пор Женя и Таня не ладили между собой. Мало сказать – не ладили, они были настоящими, заядлыми врагами. Они друг друга поддевали, подкалывали при каждом удобном случае, они спорили и ссорились после недолгого примирения, они просто, можно сказать, терпеть не могли друг друга. И они этого ни от кого не скрывали, особенно Таня. Она прямо щеголяла своим пренебрежительным отношением к Жене Горожанкину, хотя все девочки в классе Женю ценили и уважали, чтобы не сказать больше. И Женя, хоть он и не мелочился, не задирался по пустякам и вообще вел себя, как полагается мужчине, но постоянно выдерживал тон холодно-враждебный, иронический. Особенно после разговора с Таней о машине Тьюринга.

Был школьный вечер, обоих назначили дежурить в раздевалке. И вот, когда все успокоилось, и опоздавшие перестали ломиться в дверь, а в актовом зале грянула музыка и начались танцы, Женя стал объяснять ей принцип машины Тьюринга. На Тане было ярко-желтое, в мелкий рубчик платье с белым кружевом по вороту и оторочкой на рукавах. Волосы у нее были уложены как у Беаты Тышкевич из польского журнала «Экран», то есть примерно так, с учетом того, что кроме Беаты Тышкевич на свете существует еще и Теренция Павловна,– но все-таки примерно так, как у Беаты Тышкевич. А Женя Горожанкин, в ту пору увлекавшийся кибернетикой, стал рассказывать ей про машину Тьюринга и даже попытался что-то вычертить мелом на синей стенной панели. И тогда Таня Ларионова показала ему язык. Женя от неожиданности моргнул, замолчал, но, видимо, решил, что ему только померещилось. Тогда Таня высунула язык во второй раз и расхохоталась. Женя побледнел, раздавил мел о стену и сказал, что она кривляка, пустышка и просто дура. Но Таня, хохоча еще звонче, вскочила на барьер, отделявший гардероб от вестибюля, блеснула прямо перед его носом своими стройными резвыми ножками и умчалась на танцы, оставив Женю наедине с его Тьюрингом.

Женя был обескуражен, унижен, разъярен. Он твердо решил больше никогда не смотреть в ее сторону. И, естественно, замялся, когда Маша предложила ему отправиться к Тане. В конце концов он согласился с Машей, но лишь потому, что ставил интересы науки выше личного самолюбия.

Что же касается Маши, то кроме разнообразных общественных нагрузок у нее была еще добровольная нагрузка переживать за своих подруг... Впрочем, это вовсе не означает, что, уговаривая Женю, она имела в виду одни лишь побочные для науки проблемы: просто, будучи девочкой, она думала одновременно о разном, и если бы представить ее мысль на срезе, она выглядела бы наподобие многослойного пирога.

Итак, они отправились к Тане, и по дороге, совсем уже рядом с Таниным домом, им встретилась худощавая девушка, в очках и с деловитым черным галстучком. Она не шла, а летела, ничего не замечая вокруг, озаренная улыбкой, и, вполне вероятно, свалилась бы, с этой своей улыбкой, в глубокую траншею, которую вырыли в прошлом году поперек улицы и забыли засыпать – свалилась бы, если бы не Женя. Он вовремя протянул девушке руку. О чем впоследствии вспоминал с некоторым сожалением...

Судя по всему, они явились некстати. Таня собиралась плакать. Ее глаза были полны тяжелых, непролившихся слез. Судя по всему, до их прихода она лежала на кушетке, уткнувшись носом в подушку, и поднялась только для того, чтобы отворить дверь. Так что они пришли не вовремя. А может быть наоборот – когда и приходить к человеку, если не в тот момент, когда он собирается плакать?...

Тем не менее, Женя растерялся. Как и полагается мужчине, он не выносил, когда при нем плакали, это было все равно, что слышать, как скрипят вилкой по тарелке, вилкой или ножом. А едва он увидел Таню, ему показалось, что такими вот инструментами вооружился целый симфонический оркестр.

Неизвестно почему, но он почувствовал себя вдруг виноватым. Ему захотелось во что бы то ни стало ее развеселить и рассмешить. Пускай даже машиной Тьюринга, если это так на нее действует.

И он в самом деле ее рассмешил, но не машиной Тьюринга, а иначе: Женя стал рассказывать о своих психологических опытах. Тут она в самом деле рассмеялась, но он не обиделся, потому что знал, что вскоре все ее недоверие, должно было рассыпаться в пух и прах. И он тоже смеялся, в предвкушении этой минуты.

И Маша смеялась – оттого, что смеялась Таня. Она одна бы не сумела так быстро утешить подругу, она сначала бы поплакала вместе с Таней, прежде чем узнала бы и попыталась устранить причину слез. В общем, это заняло бы гораздо больше времени...

Потом Таня выскочила из комнаты, сполоснула лицо холодной водой, вернулась и стала слушать Женю очень внимательно. Но ему иногда приходилось прерывать объяснение предстоящих опытов по идеомоторике, потому что вдруг оба принимались хохотать, неизвестно над чем, может быть, вспоминая старое, во всяком случае просто удовольствие было смотреть на обоих, и Маша радовалась, думая, что вот, кончились взаимные терзания и неурядицы, все хорошо, просто замечательно, теперь Таня и Женя будут уважать друг друга, будут дружить, будут вместе учить уроки и делиться впечатлениями о прочитанных книгах, и так будет всегда, пока они не кончат школу, и не возьмутся за руки, и не отправятся куда-то по широкой и светлой дороге, между зеленых лугов, такая дорога обычно представлялась Маше, когда она думала о будущем.

И тут, не успела Маша все это себе как следует представить, Женя и Таня в самом деле взялись за руки, то есть Таня обхватила и крепко сжала левой рукой правую Женину руку возле кисти – и все повторилось точно так же как прежде: Женя безошибочно находил в любом месте спрятанный предмет. И при этом, ощущая на своем запястье легкую и крепкую Танину руку, он чувствовал, что каждое, даже самое потаенное движение ее передается ему с такой отчетливостью, как если бы в нем самом оно рождалось и угасало.

Таня, ни капельки раньше не сомневаясь, что Женя демонстрирует перед ней какой-то остроумный фокус, теперь испытывала перед ним робость, даже страх. Особенно после того, как Женя обнаружил в совершенно немыслимом месте, в жестяной коробке из-под индийского чая, которая в свою очередь находилась в коробке из-под туфель, а коробка была закутана в мамин платок, а мамин плиток в старое одеяло, а одеяло положено в гардероб, а гардероб заперт на ключ, а ключ положен в подвешенный к оконной раме горшочек с аспарагусом,– когда Женя, преодолев все, нашел на дне индийской коробки портрет Анастасии Вертинской,– вот когда, с помощью неотразимой Анастасии Вертинской, Таня поняла, как это серьёзно.

– Женька,– сказала она упавшим голосом,– как же у тебя получается?..– И уставилась на Женю, так что ему даже неловко сделалось от такого изумленного, такого восхищенного, такого потрясенного взгляда.

Но Женя заявил, что все это пустяки, сейчас он попробует самое главное – сейчас он без всякого физического контакта будет читать ее мысли.

– Как это – читать мысли?..—спросила Таня и с бессознательным опасением отстранилась от Жени.

А так,– сказал Женя и пристально посмотрел ей куда-то на лоб, на переносицу, между светлых, да еще и выгоревших за лето бровей.– Но тут многое будет зависеть от тебя самой.

– Да,– захлопала в ладоши Маша с таким счастливым видом, как будто эксперимент уже удался,– да, да, да!.. Тут нужно, чтобы у человека оказалось сильное воображение! А у тебя сильное, у тебя богатое воображение, Танька! Я не знаю, у кого еще такое воображение!..

Но тут случилось нечто такое, чего, при всей строптивости Таниного характера, при всей его для Жени загадочности, он все-таки не мог предположить.

Таня – заметил он – посмотрела на альбомы, разложенные по столу еще до их прихода, посмотрела на стопку фотографий, которые, видимо, хотела подклеить, но что-то ей помешало это сделать – и взгляд ее стал вдруг тусклым, померкшим, каким-то больным, точь-в-точь таким; как в тот момент, когда она отворяла дверь.

– Все это глупости,– сказала она сухо.– Пускай кто хочет занимается этими глупостями, а я не хочу.

– Как так?..

– А так! Не хочу – и все!..

Женя только пожал костлявыми плечами и удивленно

взглянул на Машу. Маша тоже ничего не понимала.

– Конечно,– заговорила она примиряюще,– это все сложно, многие совсем не признают телепатии... Но у любого замечательного открытия всегда были противники особенно в начале... Возьмите Дарвина... Или Коперника... Или Циолковского! А тут... Нет, вы только подумайте, к чему это приведет, если люди научатся читать друг у друга мысли?..

– Машенька,– сказал Женя,– ну, не надо... Ну, ведь не ты одна читаешь фантастические романы... Все знают, что это важно для межпланетных полетов и так далее...

– Да нет же, нет!.. То есть конечно – да, но самое главное – люди тогда перестанут притворяться, лгать, говорить неправду! Ведь тогда никто не сумеет скрывать свои мысли!.. Вы представляете?..

Маша увлеклась. Будучи комсоргом, она часто размышляла о положительных и отрицательных чертах морального облика своих молодых современников. Она не заметила, какой взгляд бросила на нее Таня.

Это был злой, это был пронизывающий, и вместе с тем, это был какой-то отчаянный взгляд, и это заметил и почувствовал Женя. И он стал смотреть на Таню, поняв, что тут есть какая-то тайна, и у Тани покраснели, попунцовели и сделались огненно-прозрачными уши, когда она ощутила, как смотрит на нее Женя. Она поняла: Женя догадался, что она не хочет, не хочет и боится, чтобы Женя, не постиг ее тайны, что ему теперь известно – у нее есть тайна, которую она прячет от всех. И чувствуя, как горят ее уши, она крикнула:

– Не смей!..

Они стояли поодаль друг от друга, и Женя не сделал ни одного движения, Маше было и невдомек, что произошло, какое поле догадок, предположений, опасений и тревог возникло между ними, поле неизвестной природы и происхождения, и она спросила – недоуменно и обиженно:

– Что – не смей?..

– Он знает,– сказала Таня.– И вообще – мне все это надоело! И нечего на меня таращиться!

Женя молчал. Он смотрел на нее грустным, пристальным взглядом – и ничего не произносил в ответ на ее несправедливые, обидные слова. И Тане показалось, что если он еще хоть секунду будет смотреть на нее так, ему все откроется...

– И вообще – убирайся,– сказала она.– Мне некогда, слышишь?.. Некогда заниматься всей этой ерундой! Этой твоей телепатией!.. Тоже выискался мне телепат!..

– Ну, что же,– сказал Женя тихо. Он ощущал, что где то нарушил грань, которую не должен был переступать. Как бы подсмотрел нечаянно то, чего не должен был видеть. И его уличили в этом.

– Я сейчас догоню,– сказала ему Маша. И когда он вышел, подступила к Тане почти вплотную.

– Что случилось?– сказала она.– Что с тобой, Таня?..

– Со мной?.. Откуда ты взяла?..

– Я вижу...

– Ну что ты пристала?..– закричала Таня резким, пронзительным голосом.– Ну что вы все ко мне пристали?.. Что вам от меня нужно?..

– Ну, как знаешь.– Маша поджала губы и вышла вслед за Женей.

Таня осталась одна. Она посмотрела на разбросанные по всей комнате альбомы с красивыми, отретушированными лицами киноартистов и ей сделалось вдруг так муторно, так тошно, что она как стояла, так и села на пол, посреди комнаты, и сидела так, обхватив руками колени, глядя прямо перед собой и ничего не видя.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
которая едва не оказалась пропущенной

Но тут, набросав уже было новую главу, автор вдруг обнаружил, что забыл, начисто забыл о Екатерине Ивановне Ферапонтовой!.. Как, отчего могло это случиться?..

Такая оплошность непростительна тем более, что ведь было время, когда школа № 13 иначе и не называлась, как «Ферапонтовской». Тогда говорили: «учится у Ферапонтовой», «работает у Ферапонтовой», «Ферапонтова идет вперед» и т. д. Так неужели же только потому, что теперь она инспектор районо, что теперь, в тот самый день, которым по существу начинается наша повесть, она, подобно несколько огрузневшей птице, ходит по своему тесному кабинету, поскрипывая половицами,– только поэтому не скажем о ней мы никакого значительного слова?

Отметим, например, что хотя все остальные инспектора сидят в общей комнате, для Екатерины Ивановны выдели особый кабинет, и другие инспекторы этому не противились, наоборот, сами подали эту идею, сами перенес в ее кабинет и стол на двух тумбах, и кожаное полукресло, и где-то раздобыли даже коврик, вернее не коврик, половичок, но все для того, чтобы Екатерина Ивановна трудилась наиболее плодотворно, а главное – отдельно.

Впрочем, несмотря на половичок, смягчавший звук тяжелых шагов Екатерины Ивановны, ей тоскливо и не уютно бывало в этом кабинете, среди отчетов, среди докладных записок и инструкций, на отшибе жизни, в которой она прежде играла такую роль. Правда, она появлялась в подведомственных ей школах, выступала на совещаниях, правда, звучные ноты воскресали порой в ее голосе, но все было не то, не так...

Она видела, как теперь, при Эрасте Георгиевиче, ферапонтовская школа уже давно летит кувырком в бездну! В ее школе, которой она посвятила целую жизнь – процветала безответственность, распущенность, разгильдяйство, процветало, другими словами, черт знает что!

И вот из своего маленького, тесного кабинетика Екатерина Ивановна нанесла удар. С трибуны августовской учительской конференции ею было во всеуслышанье сказано о нетипичных, но распространенных недостатках, и в качестве примера фигурировала тринадцатая школа.

Исправление указанных недостатков Екатерина Ивановна взяла на себя. Она позвонила Эрасту Георгиевичу и пригласила его для беседы.

Она ожидала увидеть Эраста Георгиевича растерянным, смятым, а если и не так, то во всяком случае смиренным, готовым признать свои ошибки.

Но Эраст Георгиевич вошел в ее кабинет бодро непринужденно, пружинящим шагом, и в ответ на суровое приветствие улыбнулся всем своим румяным, свежим лицом. Это ее уязвило. Уязвило и удивило. Ей ничего не было известно о Норе Гай. А тем более о Тане Ларионовой, которая в это как раз время сидела на полу, обхватив руками колени...

Итак, Екатерина Ивановна почувствовала себя уязвленной. Она указала Эрасту Георгиевичу на стул напротив себя и закурила папиросу «Казбек». Она курила папиросы «Казбек» двадцать пять лет и даже по такой вот мелочи можно судить о твердом, постоянном характере Екатерины Ивановны. Эраст же Георгиевич достал сигарету с фильтром и прежде, чем закурить, ввернул ее в изящный мундштучок из пластмассы.

Екатерина Ивановна заговорила. Она сказала, что не терпит никаких уверток, никаких экивоков и намерена беседовать откровенно и начистоту.

Он отвечал, посасывая свой мундштучок, что всегда считал ее прямым, откровенным человеком.

Она пропустила его слова мимо, сказала, что он довел школу до катастрофы, и дальше стала развивать эту мысль.

Он дослушал ее до конца и заметил, что в любом новом, творческом деле случаются неудачи и срывы. Он произнес это без вызова, с раздражающей Екатерину Ивановну иронической учтивостью.

Она перебила, сказав, что все это пустая болтовня, в школе развал, никакого порядка, никакой дисциплины. Верно ли, спросила она, что он до того дошел, что на вечерах выплясывает с учениками летку-енку?

Он ответил, что действительно, танцевал как-то, и не находит в этом ничего предосудительного.

Она не сразу нашлась, что ответить.

Ее поразило не то, что директор танцует летку-енку, ее поразило, что он подтверждает это так открыто, не смущаясь.

– Чего,– сказала она с угрожающим любопытством,– чего, ответьте мне честно, чего вы добиваетесь, Эраст Георгиевич?

Эраст Георгиевич отвечал, что добивается воспитания мыслящей, активной, разносторонней личности.

– Вот как! – сказала Екатерина Ивановна.– Значит, активной разносторонней личности?.. Так я вам сама скажу, чего вы добиваетесь! Вы сочиняете диссертацию !..

Она с нажимом произнесла слово «диссертация».

Он кивнул.

– Вы сочиняете диссертацию, для этого вы и пришли в школу! Вам степень нужна, звание, а школа... На школу вам плевать!..

– Моя диссертация и моя работа – это соединение теории и практики.– Эраст Георгиевич погасил сигарету.– А кроме того, о всяком деле судят по результатам.

Он и сейчас не позволил себе ничего лишнего, но где-то в глубине его голубых глаз, в глубине погруженных в голубой туман зрачков Эраста Георгиевича Екатерина Ивановна видела едва заметную, почти неуловимую нагловатинку.

Тогда, на какую-то секунду, ей стало страшно. Ведь откуда-то взялась эта нагловатинка? Где-то, в чем-то была же для нее причина?.. Екатерина Ивановна вдруг ощутила себя беспомощной, слабой, стареющей женщиной. Она подумала, что вот он, молодой, крепкий, с мундштучком, он добьется своего, а она? Она чего добилась, что защитила?.. Даже школу свою, и ту защитить не может!..

– Вот именно,– сказала она,– о всяком деле судят по результатам. И если вы, Эраст Георгиевич, не сделаете выводов... Вот вам срок – первая четверть, два месяца...

– Это все, о чем я собирался вас просить,– сказал Эраст Георгиевич.– Вы услышите о наших результатах и не через два месяца, а... А быть может, раньше, Екатерина Ивановна... Значительно раньше...

Когда он произносил эту загадочную для Екатерины Ивановны фразу, его артистический баритон звучал мягко, даже сочувственно.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
в которой Тане Ларионовой отводится главная роль

Первое сентября!.. Есть ли на свете день, который мог бы сравниться с этим?..

Первое сентября!.. Это будильники с туго закрученными пружинами, сосредоточенные, напряженные, как маленькие боксеры. Это воздушные белые фартуки, дремлющие на вешалках, как чуткие бабочки в ожидании утра. Это черные парадные брюки, свисающие со спинки стула, наутюженные, со складкой прямой и острой, как лезвие ножа. Это призрачные, бессонные фигуры родителей – они крадутся в блеклых сумерках к репродукторам, чтобы по точнейшему бою Кремлевских курантов сверить, минута в минуту, заветный час...

Первое сентября!.. Это подогретые на сковородках котлеты, это бутерброды, от которых першит в горле, и кружки молока с морозной, морщинистой пенкой, и молитвенные поцелуи бабушек у порога, и растерянные материнские лица в распахнутых настежь окнах, и дворы, взбаламученные плеском ребячьих голосов.

Это пестрые листья, которые падают с прохладного синего неба, это мягкое, матово-золотистое, чуть печальное солнце, это свежий, колкий, искрящийся воздух – в нем смешаны грусть о невозвратном и знобкая радость начала, перемены, пути!..

Если бы с птичьего полета обозреть города и веси в этот день, удивительное, необычайное зрелище открылось бы нам: мы увидели бы, как из миллионов дверей выскакивают и несутся вприпрыжку, и скользят по перилам миллионы ярчайших букетов, как они, сплетаясь в гирлянды, плывут по тротуарам, захлестывают бульвары, пересекают улицы в самых непозволительных местах. Но в этом суетливом, кишащем, хаотическом потоке мы обнаружили бы некую последовательность – каждый по своему радиусу, букеты устремляются к центральным точкам, чтобы слиться там в огромные, невозможные шары... Эти точки – школы.

К чему скрывать?.. В каждом из нас до сих пор тлеют позабытые обиды. Да, да, и незаслуженные упреки, и унылые поучения, и неистребимая, запретная тоска – по вольному голубому простору, который струится там, за тусклым стеклом,– все это было, было! Но иное живет и взбадривает наше сердце, нашу память – возврат к давним, чистым, пусть даже и не вполне сбывшимся надеждам, к прозрачному роднику этих надежд – Первому сентября!

В юности мы застенчиво стыдимся патетики, но тут, однако, все мы чувствуем торжественность наступившего момента: всех нас соединяет одно и то же событие: мы повзрослели еще на год и празднуем наш коллективный, всеобщий день рожденья. А желтые, золотые, рыжие листья облетают, осыпаются, ложатся на самое донышко нашей памяти, навсегда сберегая тонкий, щемящий аромат...

Но в этот светлый, ликующий день – что за грусть, что за меланхолия прокралась в наши строки? Откуда она, эта грусть, мой читатель?.. Или она оттого, что сегодня, Первого сентября, не мы с тобой уже стоим на школьной линейке? не мы пуляем в девчонок жеваной бумагой? не мы в перемену накарябаем на классной доске лукавый стишок про Фантомаса?.. Или тут другое – и нам грустно потому, что «во многой мудрости много печали», а мы успели помудреть, успели узнать многое, ах, как многое теперь мы знаем – до того, что мечтаем за-быть хотя бы половину, чтобы вернуть себе прежнюю наивность и глупость... Нет, не наивность, а веру, не глупость, а отвагу – не так ли называют это в юности?.. Так назовем это мы и теперь!..

Да, так назовем, так станем называть мы это и теперь . И сегодня, Первого сентября, оглядимся вокруг, окинем единым взором эти цветы, эти молодые, горячие лица, эти блестящие, полные жизни глаза – неужели все так мрачно в этом мире?.. Не может быть!.. Да, мы знаем то, чего не знают, о чем только едва догадываются они – мы знаем, что на свете, помимо Добра, существует Зло, больше того– мы знаем, увы, что оно не исчезнет вместе с нами. Но мы не только знаем его на вкус, и на цвет, и на запах,– мы еще и умеем, не впадая в отчаяние, смеяться над ним! И пока мы умеем смеяться, читатель,– оно не так уж страшно для нас!

Мы смеемся – следовательно, мы существуем!..

Итак, утром Первого сентября на просторном двора школы № 13 было выстроено плотное каре из полутора тысяч учеников. Образуя четырехугольник, почти квадрат, они стояли, обратив к его середине лица,– благоговейные первоклассники; разбойные, клокочущие разрушительными страстями средние классы; старшеклассники – охлажденные, ироничные, на голову переросшие своих учителей, с подсмотренными в модных журналах прическами, с грошовыми перстеньками на безымянных пальцах, с восхитительными авторучками в нагрудных карманах, с нежной паутинкой завязывающихся усиков над оттопыренной верхней губой.

Когда собирается такое количество резко выраженных индивидуальностей в возрасте от семи и до семнадцати лет, неизбежен хотя бы некоторый шум, хотя бы некоторое движение. Скажем, кто-то кому-то легонько щелкнул по затылку и отвернулся, а пострадавший второпях ответил не тому, кому бы надо, и вот – маленькая потасовка, небольшая стремительная схватка с применением приемов дзю-до. Или внезапный спор между двумя соседями на вечную тему: «Дурак...» – «Сам дурак!» – «От дурака слышу!» – и т. д., без надежды выяснить когда-нибудь, истину...

Но на этот раз над широким двором школы № 13 простерла свои крылья (да простится нам столь рискованная, но уместная здесь высокопарность!) необычайная, неправдоподобная тишина. Такая тишина, что прохожие невольно останавливались в поисках какой-нибудь щелки в дощатом заборе, потому что хотя эту тишину нарушал могучий голос репродуктора, казалось, его раскаты повисли над совершенно пустым двором.

Собственно, то был не просто репродуктор, а микрофон, подключенный к довольно сложной конструкции учителя физики Попова. Она состояла из четырех репродукторов, крестообразно укрепленных на конце длинного шеста. Конструкция действовала таким замечательным образом, что даже легкий вздох перед микрофонной мембраной извергался четырьмя металлическими раструбами подобием бури, проносящейся над Малайским архипелагом. Но эта конструкция обладала одним недостатком – она была громоздка и неустойчива, поэтому ею пользовались редко, а чаще употребляли для различных выставок.

Однако сегодня, по распоряжению Эраста Георгиевича, усилитель был водружен посреди школьного двора и укреплен, для безопасности, на растяжках, привязанных к вбитым в землю колышкам.

В этих растяжках, впрочем, сегодня возникла дополнительная необходимость. С утра ослепительно сияло солнце, но потом неизвестно откуда взялись тучи, которые то наливались угрожающей синевой, то расступались, освобождая место солнцу. И ветер – сырой, тяжелый, то налетавший резкими порывами, то замиравший – ветер слегка раскачивал шест с рупорами. Растяжки, провисая с одной стороны, с другой напрягались, как струны, так что Эраст Георгиевич, стоя перед микрофоном, придерживал шест рукой.

Ветер наполнял живым трепетом флаги, свисавшие из школьных окон второго и третьего этажей, он надувал, как парус какой-нибудь бригантины или каравеллы, полотнище над входом в школу с лозунгом: «Наш девиз – активность и инициатива!», он шелестел свежими номерами газет... В двух шагах от микрофона, перед столом, уставленным цветами из школьной оранжереи, теснились почетные гости. Каждый из них держал в руках сегодняшний номер газеты, развернутый на третьей странице... И точно так же, как все остальные, держала в руке такой же номер Екатерина Ивановна Ферапонтова.

Эраст Георгиевич говорил. Он говорил сильно, ярко, вдохновенно. Он говорил, как не говорил никогда. Он говорил о Тане Ларионовой, которой может гордиться школа, о школе, которой могут гордиться ученики, об учениках, которыми могут гордиться учителя. Имя Тани Ларионовой реяло над широчайшим, как бы раздвинувшим своим пределы школьным двором.

Школа № 13 была изумлена, потрясена и оглушена. Не исключаем, что известную роль в этом сыграла упомянутая конструкция. По крайней мере первоклассники с испугом и даже страхом таращили глаза то на директора, то на рупоры, не представляя, каким образом человеческий голос может превратиться в такие громоподобные звуки. Это было для них вполне простительно, они еще не знали законов радиотехники. Старшие же классы знали законы радиотехники, но мало что знали до сих пор о Тане Ларионовой. Полнейшей, невероятнейшей неожиданностью для всех оказалась и речь директора, и газета, которую он держал в руке и которой время от времени взмахивал над головой. Это чувство оглушенности, растерянности и изумления, едва возникнув, уже развивалось, уже эволюционировало: 9-й «Б» уже поглядывал на другие классы с превосходством, а те на 9-й «Б» – с завистью. Но поскольку в очерке речь шла не об одной Тане Ларионовой, а обо всей школе, то всех сплачивало снисходительное пренебрежение к остальным школам города. При этом ученики, которым вечно кого-то ставили в пример, ликовали и веселились: Таня ведь была из их числа! Ребята же, которых ставили в пример другим, тоже не испытывали никаких мелочных, скверных чувств по отношению к Тане. Короче, всем в эти минуты было радостно за Таню, и все приподнимались на цыпочках, тянули шеи, надеясь отыскать ее в колонне 9-го «Б», и все сдвинулись, качнулись вперед, все задержали дыхание, когда Эраст Георгиевич, в последний раз подняв над головой газету с ее портретом, повернулся к 9-му «Б».

– Иди же сюда, Таня,– сказал он,– мы все хотим, тебя видеть!..

Ряды девятого «Б» заколебались, зазыбились, однако никто из них не вышел.

И когда Эраст Георгиевич, повторяя свой призыв, повысил голос, в ответ ему растерянно прозвучало:

– Ее здесь нет!..

Но не будем попусту ни дразнить, ни тревожить читателя. Ничего трагического с Таней в то утро не произошло. Когда в школе началась торжественная линейка, она в одиночестве брела по закоулкам, выбирая самые безлюдные, и букетик хризантем, приготовленный с вечера ее мамой, печально, головкой книзу, висел в ее руке. Она шла, не замечая, что держит в руке цветы, а заметив – поискала глазами, куда бы их деть, и сунула между пружинистых веточек тополя и его стволом, одетым корявой корон.

Стремясь отсрочить неизбежный миг, она долго кружила, то приближаясь к кварталу, где находилась школа, то поворачивая в сторону. Ей хотелось по крайней мере прийти позже, когда линейка закончится, и как-нибудь незаметно забраться, забиться на самую дальнюю парту...

Но серое небо и крупные, редкие капли дождя, пятнышками расплывающиеся на асфальте, против желания тянули ее к школе. Наконец она оказалась в нескольких шагах от забора, за которым виднелись кумачовые полотнища, громыхал репродуктор и в паузах слышался взволнованный, устрашающий гул... Она различила свое имя...

Ей захотелось отступить назад, отбежать, спрятаться за углом...

И тут – это было в третий раз – Эраст Георгиевич повторил:

– Иди же к нам, Таня Ларионова...

Голос его, пропущенный через четыре динамика, звучал как голос с неба.

И Таня... Таня шагнула навстречу судьбе...

Едва она показалась в калитке, кто-то крикнул:

– Вот, вот она!..

Грянул школьный оркестр, забил барабан, запели трубы. Солнце, прорвав густые, низко плывущие облака, залило весь двор, сверкнуло в окнах и ярким софитом ударило Тане в глаза.

Таня в самом деле почувствовала себя так, будто она па сцене, будто наконец ей досталась – не какая-нибудь, а главная, самая главная роль! Сейчас она была равна Анастасии Вертинской, Беате Тышкевич, Людмиле Гурченко – каждой в отдельности и всем вместе взятым!..

Она стояла посреди огромного школьного двора, стояла не сутулясь, не горбясь, только слегка нагнув голову, слегка щуря ослепленные солнцем глаза и теребя краешек передника – простая, обыкновенная девочка, о которой пишут в газетах...

Школьный оркестр отгремел, и вместе с последними звуками в медных трубах потухло солнце. Просвет в тучах заволокло, но этого никто не заметил. Все смотрели на Таню. Эраст Георгиевич сказал:

– А теперь, Таня, расскажи нам обо всем сама, своими словами...

Таня молчала.

Быстрым, семенящим от волнения шагом к ней подошла старая немка Клавдия Васильевна Камерон. Он обняла Таню и поцеловала в лоб.

– Я понимаю... Мы все понимаем тебя, Танечка, сказала она.– Об этом так просто не расскажешь... Я уж бабушка, и я представляю, как тебе обязаны родители мальчика... И они, и мы все... Спасибо тебе, Таня!..

В добрых светлых глазах Клавдии Васильевны проступи ли прозрачные слезы.

Это было сказано так, что оркестр без всякой команды сыграл короткий туш.

Несколько капель дождя упало на стол президиума.

– Что же ты, Ларионова?.. Ведь мы ждем,– нетерпеливо сказала Екатерина Ивановна Ферапонтова и очень выразительно посмотрела в небо. Но никто из почетных гостей ее не поддержал. И было бы странно, если бы кто-то сейчас, перед вот этой рисковавшей жизнью девочкой, испугался нескольких капель дождя!..

И Таня... Таня забыла обо всем, что ее мучило все эти дни. Она сделала то, чего от нее ждали. Она подняла голову, посмотрела вокруг, улыбнулась. И подошла к микрофону.

И нет никакого сомнения, что она бы превосходно и до конца довела свою роль, если бы не ветер, который вперемешку с пылью и дождем ворвался вдруг в город и обрушился на школу № 13. Таня еще не успела произнести и слова, как где-то хлопнуло и вдребезги рассыпалось окно, сбило какой-то портрет, перекосило полотнище. Тут все сорвались со своих мест и, не соблюдая никакого порядка, хлынули в школьные двери. Увеличивая общую суматоху, внезапно подломился и рухнул шест с радиоконструкцией... Но мы не хотим столь мрачными подробностями перегружать повествование, посвященное этому праздничному дню.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю