355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смирнов » Переступить себя » Текст книги (страница 4)
Переступить себя
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Переступить себя"


Автор книги: Юрий Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

– Хватит, граждане, – он открыл дверь. – Не на сходку собрались. Что решили?

– Пойдем, – сказал Никита Точилин, – получишь хлеб, чтоб ты им подавился.

– Разжую как-нибудь, у меня зубы крепкие.

Во дворе у младшего сына старика двенадцать Точилиных подошли к широченному крыльцу, ухватились за края дубовых плах, крякнули, приподняли и понесли крыльцо в сторону. Открылся низкий деревянный сруб, запечатанный круглой плашкой, – лаз в тайник. «Теперь, дед, – сказал Иван старику, – можешь помирать на здоровье». – «Я ране твою смертушку увижу, Ванька, – ответил Точилин. – Увижу и помру спокойно». – «Не будет, дед, нам спокойной смерти, – сказал Иван. – Хлеб твой, что спрятан у Лазарева, мы нашли. Где ж тут помереть тебе спокойно? А мне, думаешь, легко будет помереть, зная, что весь твой выводок цел? Ради спокойной смерти нам с тобой надо было еще при царе поторопиться… Ты что, сдурел?»

Старик дико, по-заячьи вереща, тянулся дрожащей лапкой к горлу Ивана.

11

Каталажка не пустовала. Зато и хлеб потек тонким поначалу ручейком, а Иван расширял его русло всячески… И вдруг из губернского комиссариата юстиции пришла в Каралатский волисполком бумага. Некий Диомидов, следователь, грозил начальнику Каралатской милиции страшными революционными карами за аресты мирного населения. Предволисполкома Петров, твердый и безоглядный во всем, перед каждой бумагой сверху испытывал трепет… Чесал затылок, спрашивал:

– Ваня, права-то нам на такие аресты дадены? Ты человек грамотный, растолкуй. А то, знаешь, своя же власть к стенке и поставит.

– А мы не пробовали уговорами? Не собирали кулаков на митинг?

– Шут его ломи! Что ж он тогда пишет! Сдурел, что ли? Его бы в нашу шкуру!

– Мы, Андрей Василич, ни одного каралатца, сдавшего добровольно излишки, не арестовали. Давай и будем отсюда плясать. Но все ж таки… Напишу я Багаеву. Он мой начальник, ему и карты в руки: пусть разъяснит, кто из нас прав, а кто виноват.

Багаеву он написал все, как есть, начиная с Точилина. Не утаил, что в кутузке холодно, топит ее два раза в неделю, и что из бедняцкого фонда, созданного волисполкомом, он ни грамма не берет на питание арестованных: их содержат родственники. Написал и про рацион, который установил сам.

Вот и бумажная война началась, думал он, грустно улыбаясь.

12

В Каралат приехал агент губрозыска Сергей Гадалов. Учил Ивана, как правильно вести следствие, оформлять протоколы. Привез и записку от Багаева. «Товарищ Елдышев! – писал начгубмилиции. – Этот перекрашенный меньшевик Диомидов давно требует твоего ареста. Я знаю, за какое мирное население он хлопочет, и тебя в обиду не дам. В городе голод. Кто тайно гонит скот под нож, кто гноит хлеб, рыбу, сахар и мануфактуру в земле, тот враг революции, и весь тут сказ. Действуй, товарищ, смелее! Пролетарский привет товарищу Петрову, он держит правильную линию. На ней и стойте».

Петров расцвел.

– Ты и обо мне написал, Ваня? – польщенно спросил юн. – Вот спасибочко. Уважил!

– Андрей Васильевич! – сказал Сергей. – Багаев на словах просил передать, чтобы на каждый арест волисполком выдавал Елдышеву разрешение.

– Эка, Сережа! Пусть-ко попробует без разрешения. Мы ему попробуем!

– Имеется в виду письменное, Андрей Васильевич. Приедет проверять тот же Диомидов, камера у вас забита, а тут, – Сергей поднял папку, – пусто. По какому праву Елдышев арестовал людей? Взял – и арестовал, можно и так понять.

– Действительно… – снова полез пятерней в затылок Петров. – А ты-то куда глядел? – напустился он на Ивана. – Мы-то хоть народ темный, а ты все поповские книги перечитал, голова! Мог бы и присоветовать.

– Про наш случай в тех книгах ничего не написано, – улыбался Иван. – Как теперь будем решать эту задачу, Сережа?

– Волисполком, я думаю, должен собраться и утвердить все прошлые аресты, если согласен с ними. Нужно перечислить всех арестованных поименно и против каждого имени – указать, за что.

– Причина у нас одна: за злостное противодействие декрету о продразверстке, – сказал Иван. – Других причин у нас пока нету.

– Так и запишите.

– Так и запишем, – повеселел Петров. – Век живи, век учись. И дюже мне боязно, что дураком помру…

Сергей приехал не только затем, чтобы дать им начала юридической грамоты. Была у него и другая цель, про которую он сказал только Ивану и его дядьке. На пригородных дорогах, сказал Сергей, пошаливает банда. С городским уголовным миром она связана через барыг, кое-какие следы ее сейчас нащупываются в известных губрозыску малинах, но банда не уголовная, а ярко выраженная кулацкая, грабит продовольственные обозы, направляемые из сел в город.

– Вы сколько обозов уже отправили, Иван Гаврилович? – спросил Сергей.

– Сережа, да зови ты меня, ради бога, по имени! – сказал Елдышев. – А то я прямо дедом себя чувствую.

– Стесняюсь я, Иван Гаврилович… Ваня… – Сергей запылал.

Тогда, на крыше хлебного состава, потерявшись от страха (что уж теперь скрывать-то, горько думал он о себе), Сергей слушал только приказы Елдышева, бежал, куда надо было бежать, стрелял, в кого надо было стрелять, и только благодаря этим приказам, благодаря тому, что их надо было выполнять и на другое не давалось времени, Сергей и остался, как сам считал теперь, человеком. Позже он успел побывать в двух засадах, и бандитские пули были в него целены, и благодарность Багаева уже была у него, и всем этим он был обязан двадцатишестилетнему Елдышеву, прошедшему всю царскую войну, отступавшему с Одиннадцатой армией по ногайским степям и испытавшему столько, сколько Сергею не испытать, наверно, и за всю жизнь.

– Ваня, – сказал он и прислушался, словно не веря себе, и повторил радостно, жарко: – Ваня! Я тебе не только жизнью обязан, ты это знай. Я за тобой, Ваня, пойду в огонь и в воду…

– Вот и хорошо, вот и ладненько, – сказал Вержбицкий, чем и помог обоим в их смущении. – Дружите, сынки. Живете вы опасно, душу на замке держать вам не след. А то мой Ванька – ну ни с кем. Хоть бы девку завел, что ли?

– А когда? – теперь уже по-иному смутился Иван.

– Когда… Умеючи, найдешь когда.

– Кончай, дядька, свою погудку, – строго сказал Иван. – Четыре обоза отправили мы, Сережа. И все дошли благополучно.

– В том-то и дело. Но на той же дороге были разграблены два обоза… Вам фамилия Болотова ничего не говорит?

Им эта фамилия кое о чем говорила. Старик Болотов сидел сейчас в камере, дозревал до необходимости сдать излишки… Семейка была в такой же силе, как и Точилины. Но вся семейка была налицо, никто из Каралата не отлучался, о чем Иван и сказал Сергею.

– Ан и не так, – поправил его дядька. – Один из Болотовых, Николка, как отлучился из села года четыре назад, так и с концами.

Разговор произошел в первый день приезда Сергея. А вечером того же дня Иван познакомил его с Антошкой Вдовиным. Вдовины по богатству своему шли чуть позади Болотовых и дружили меж собой, но Антошка, тянувший к каралатскому комсомолу, кое в чем согласился помочь… Дня через два, уже втемне, он приполз к землянке Вержбицкого. Иван с Сергеем втащили его и ахнули. Лицо парня превратилось в кровавое месиво, сельский фельдшер, за которым сбегал Вержбицкий, нашел перелом ключицы и ребра. Антошка силился что-то сказать и не мог.

– Кто тебя? Кто?

– Ф-фи-и-иль-ка-а… – вышептал наконец парень. – Со-о-ба-ачий… у-у-уло-ок…

Иван выпрямился растерянно. Ни у Болотовых, ни у Вдовиных никаких Филек-Филимонов не было. И не было в Каралате Собачьего переулка. Что-то тут не так. Он снова склонился над парнем: «Кто тебя, кто? Родные братья? Или же братья Болотовы?» – и, заглянув в эти кричащие глаза, Иван, может быть впервые в жизни, понял, что наигорчайшая из мук – мука непонимания…

– Ваня! – стеганул его по нервам изменившийся, тревожный голос Сергея. – Надо немедленно в город, Ваня!

– Не позволю, молодые люди, – сказал фельдшер. – Вы не довезете его. Уж как-нибудь я сам. И не таких выхаживал.

– Это ясно, отец, – сказал Сергей. – Ваня! Надо в город. Немедленно! Где хочешь, как хочешь, а достань хорошего коня.

Он тоже склонился над Вдовиным, взял его руку:

– Спасибо, товарищ…

Легкие санки и лучшего коня дал им тогда предисполкома Петров.

13

В ту ночь, в третьем часу, по Собачьему переулку шел человек, пьяненький, хорошо одетый. Над миром неистовствовала луна, и Ленька Шохин, стоя в подворотне на стреме, отлично разглядел, какое богатство плывет ему в руки: дорогая шуба, шапка-боярка, добротные валенки. «Ах, фраерок, – возликовал Ленька, – фраерочек ты мой, фраерок!.. Сниму все».

Ленька ликовал, а пьяный гражданин, наоборот, страдал беспросветно. «Зачем, зачем? – плакался он, выписывая кренделя на снегу. – За что? Подлая, грязная Элеканида! Убью! У-у-у… – взвыл он и, запрокинув лицо, стал плевать на луну. – Вот тебе, вот… Мальчик, где ты?»

Мальчик совсем не входил в Ленькины планы. Какой еще мальчик? Ленька высунулся из укрытия, мальчика не увидел, зато сам был замечен. Обманутый Элеканидой дурачок, радостно лепеча: «Тетушка, позвольте вас спросить?» – кинулся к нему, как к родному. Лучшего и желать было нечего. Зная по опыту, что сильно пьяных пугать бесполезно – не испугаются, а шуму наделают, Ленька шагнул навстречу, занес финку для удара… Но ударить ему не удалось. Рука была схвачена, черное дуло пистолета присосалось к той ямочке у основания шеи, где у каждого человека, даже у жулика, беззащитным комочком бьется душа, и пьяный трезво сказал:

– Не шали, Леня… Брось финку.

– Я не шалю, – глупо ответил Леня. Финка упала в снег. Тогда рука, цепко державшая Ленькино запястье, ослабила хватку, скользнула к предплечью и улеглась на Ленькином затылке. На руке, между прочим, не хватало мизинца – почему-то именно это обстоятельство и помогло Леньке постичь смысл происшедшего. «Спалился», – горестно прошептал он.

Непостижимым образом – откуда бы? – около Леньки возникли еще трое. Через минуту он связанный лежал навзничь под забором. Беспалый снял шубу, осторожно свернул ее, положил рядом. «Гляди, – шепнул он, – чтоб не сперли… Казенная!» Под шубой на нем оказался поношенный ватник, шею прикрывал шарф. Рядом с Ленькой лег кто-то – это был инспектор губрозыска Тюрин – и тихо сказал:

– Брехать не советую, парень… Кто в доме?

Ленька торопливо перечислил имена. Затем между ним и Тюриным состоялся короткий разговор вполшепота, после чего Ленька пискнул:

– Не буду, гражданин начальник. Не могу. Свояк, Расчехняев, убьет!

– Что значит – не могу, Шохин? И что значит – убьет? Убивать нас будут. Ты из игры целеньким вышел. Ну? Твой последний шанс!

Был беспросветно нищ Собачий переулок. Горластые псы, которыми он когда-то славился, покинули людей, потому что люди начали их есть. Домишки, кухни, сараюшки, баньки лепились друг к другу, образуя кривые переходы, закоулки и тупики, в которых легко спрятать и спрятаться. Не закрытые на ставни и болты окна бесстрашно глядели на мир: нужда оберегала их надежнее запоров. Неистовый лунный свет, блеск снега и тени на снегу – резкие и черные, словно ямы. Ни звука, ни шелеста, ни движения, все мертво… Елдышев подивился тому, как неслышно работают люди Тюрина – они занимали сейчас подходы к дому. Иван помнил Тюрина по хлебному составу, но смутно: Тюрин был там всего лишь вторым номером у Багаева за пулеметом, молчаливый, невидный человек с мужицким топорным лицом. А здесь, в губрозыске, он оказался начальником целой бригады, и Сергей шепнул Ивану, что в скором времени Тюрина назначат, видимо, заместителем начальника губрозыска. Назначат или не назначат, но нынешний начальник бригады дело свое знал хорошо. Пока Иван вываживал коня, поил и ставил его в конюшню, Тюрин успел поднять бригаду, обдумать операцию, каждому объяснить его место. Иван попал лишь к концу инструктажа, сел в уголок и, осмысливая отдельные слова, замечания, вопросы, понял, что о Болотове бригада уже многое знала и что они с Сергеем привезли недостающее звено. Сейчас люди Тюрина занимали подходы к дому, Иван не видел их, ухо не воспринимало даже скрипа на снегу, но в какое-то очень четкое мгновение он сказал себе: вот наконец все. Тюрин, стоявший рядом, расслабился, – значит, и он уловил это мгновение.

Расчехняев появился на крыльце внезапно – дверные петли в доме были надежно смазаны. Он постоял, прислушиваясь, и тихо засвистал. Тюрин повел пистолетом в сторону лежащего Леньки, и тот ответил условным свистом. Но на какую-то долю секунды он промедлил, и этого оказалось достаточно, чтобы насторожить Расчехняева.

– Своячок! – поплыл с крыльца низкий угрожающий голос. – Топай ко мне!

– Тихо ты, не базарь, – обмирая, выругался Ленька. – Не могу я подняться, маячит кто-то.

И то, что он выругался, и то, что приглушенный его голос действительно поднимался с земли, и то, что калитка была полураскрыта именно так, как была полураскрыта, и то, что в тесном дворике, застроенном клетушками и амбарушками, снег по-прежнему оставался девственно чист, не запятнан человеческими следами (содержательница квартиры тетка Филька получила строгий наказ не шастать по двору как попало, а ходить по одной тропе: от крыльца к калитке и вдоль забора – к уборной), – все это в какой-то мере успокоило Расчехняева, притушило вспыхнувшее было подозрение. Но даже в этом случае он никогда бы не сделал того, что сделал сейчас. Он подскочил к калитке, нырнул в нее и, выйдя на удар Елдышева, мягко сунулся лицом в снег. Он был пьян, Расчехняев, и это погубило его.

– Ну? – тихо сказал Тюрин, когда бандит был связан и рот забит кляпом. – Пошли!

Они гуськом поднялись на крыльцо – Тюрин, Елдышев, Гадалов, Космынин. Хорошо смазанная дверь опять открылась бесшумно. Где-то недалеко от другой двери, что вела в горницу, должно лежать на боку пустое ведро, о котором предупреждал Ленька. Тюрин нащупал его руками, поставил в сторону, мельком подумав, что Расчехняев хоть и был пьян, а сумел не стронуть его.

Вторую дверь он открывал так, как должен был открыть ее, вернувшись, Расчехняев: не осторожничая, но и без лишней торопливости, по-хозяйски. И этим Тюрин сберег несколько секунд, в течение которых сидящие за столом бандиты видели вошедших, но не могли от неожиданности осознать происходящее. Это был тот, не раз проверенный Тюриным на практике случай, когда видит око, а ум неймет…

А Ленька, лежа под забором, слышал, как четверо вошли в холодные сени, как во двор хлынул хмельной гул голосов, – это Тюрин открыл внутреннюю дверь. Несколько мгновений, которые он сберег неожиданностью, стояла во дворе томительная, почти смертная тишина. Затем в доме бухнуло два или три раза. «Господи, – взмолился Ленька, – сделай так, чтобы Болотова убило, а из ихних чтобы никого…» И объяснил богу свою странную просьбу: «Срок я тогда возьму тяжелый, а у меня баба молодая, скурвится». Но, вспомнив о Болотове, Ленька вспомнил о свояке, глянул на него… Свояк подползал к нему. Сейчас ляжет грудью на Ленькину грудь, вонзит зубы в горло. «А-а-а!.. – заорал Ленька и бревном покатился прочь, оставив ни с чем менее сообразительного свояка. – Спаси-и-те!»

Расчехняев мычал, в исступлении разбивая подбородок в кровь.

Сергей Гадалов нашел Леньку метрах в пятидесяти от дома. Он не выразил по этому поводу никакого удивления, только попенял: «Тебе что было сказано? Шубу караулить… А ты?» – «Шубу… – всхлипывал Ленька. – Пошел ты со своей шубой! Свояк чуть мне горло не перегрыз!»

– У него же кляп во рту, – сказал Сергей, вспарывая ножом веревку, которой были связаны Ленькины руки и ноги. – А ты, гляжу, сильно чувствительный, Леня. Жить хочешь, зачем в банду тогда полез?

– А Болотов? – с надеждой спросил Ленька.

– Жив твой Болотов.

– Ну бог, ну фраер! – горестно воскликнул Ленька. – Пришьют они теперь меня!

– Отпришивались, – успокоил его Сергей. – Им до трибунала только и осталось дышать. Ты нам помог, тебе суд зачтет. А после суда, мой тебе совет: просись на фронт. Кровью смоешь свою подлость перед Республикой – человеком станешь.

– На фронте тоже убивают, кореш!

– Я тебе не кореш, – строго сказал Сергей. – Ишь ты, прыткий! Я тебе, дураку, совет дал, а там – гляди сам.

14

Сергей проводил Ивана до окраины Форпоста, до знакомого солончака, теперь скрытого под снегом. Вышли из саней и, стеснительно помедлив, обнялись.

– Поклон дядьке, – сказал Сергей. – Хороший он у тебя старик, Ваня. Жил у вас, как у родных. Вот… – засмущался он и сунул в карман Иванова полушубка пачку махорки, – подарок ему передай.

Иван дернулся было, но, увидев лицо парня, сказал ворчливо:

– Зря балуешь.

Сергей рассмеялся.

…Всего ничего прожил Гадалов у Елдышева с Вержбицким, а без него изба словно опустела. Дядька слонялся из угла в угол, нещадно дымил дареной махрой, вздыхал.

– Знамо дело, нехорошо каркать, – вдруг сказал он, – а чую, Ваня: жить нам недолго осталося. Страха нет, а сердцем томлюся.

– С непривычки, – успокоил его Иван. – Я как попал в окопы, так первое время и жил тем: убьют, убьют… Ничего, задубел. И живой, как видишь.

Той же ночью в Ивана стреляли. Пуля на излете задела грудную мышцу и тупо ударила в забор. Иван взял ее из доски теплую. То ли пугают, то ли сами еще боятся, подумал он. Сплющенный кусок свинца, рубленный дома, мог бы свалить и кабана, окажись стрелок поближе и пометче.

– А ты говоришь – с непривычки, – ворчал дядька, разрывая чистую тряпку на бинты. – Хороша привычка… Нет, мое сердце не обманешь. Помню, как попасть на лову в относ, так сердце колет, колет… Ну, мужики, говорю, сегодня не пойдем, сегодня быть беде. Тем и спасались.

Иван вспомнил, как они однажды спасались, улыбнулся, но перечить не стал. Давно это было, словно в другой жизни и не с ним. Жив ли тот земсковский жеребец, что плакал, лежа брюхом на льду? Посмотреть бы на него, вдохнуть запах пота, унестись в свою юность. Ивану двадцать шесть лет, а восемнадцатилетние зовут его по имени и отчеству, словно отрубая себя от него. Что ж. Иван старше их на целую войну. Она тяжким грузом лежит на его плечах, а еще – признаться стыдно! – ни одна девка не целована, о прочем же и подумать страшно – дыхание перехватывает злая мужская тоска. Батя наградил несмелым характером, хоть умри.

А хлеб тек…

И дни текли…

И каждый пуд хлеба учитывал Иван, а дням своим учета не вел. Мало их осталось, но не крикнешь, не предупредишь – десятилетия упали меж нами… И счастлив тем человек, что не знает своего смертного часа, что до последнего удара сердца с ним живут его надежды, и тверды думы его и труды…

ПРИКАЗ № 19 ОТ 27 МАРТА 1919 ГОДА ПО АСТРАХАНСКОЙ ГУБЕРНСКОЙ МИЛИЦИИ

В дни кулацкого контрреволюционного восстания в Каралате милиционер Елдышев, отбившись от кулаков и подкулачников, вбежал в землянку и оттуда отстреливался. Озверевшая толпа, подстрекаемая наймитами англичан и разной черной сволочью, видя, что тов. Елдышев героически защищается, облила керосином землянку, подожгла ее, и Елдышев был сожжен живым, но не сдался. Так погиб верный сын трудового народа. Сожалея о столь мученической смерти тов. Елдышева, я глубоко убежден, что среди товарищей милиционеров найдутся еще и еще сотни таких же преданных великому делу революции, за которую гибнут каждый день лучшие сыны пролетариата.

Нач. губмилиции И. Багаев

Иван отстреливался не один. С ним был и Вержбицкий.

Перед землянкой в весенней грязи мертвыми комками лежали три человека. Двое были из точилинского выводка. Дед Точилин глухо выл за углом соседней землянки, потом вышел и, пошатываясь, побежал к окну, за которым стоял Вержбицкий. Иван Прокофьевич снял его выстрелом, бережно поставил винтовку к стене, вздохнул:

– У меня все, Ваня.

Иван у своего окна следил за улицей, не отвечая. Ему не хотелось говорить. Вержбицкий помялся и, угадывая тайные его думы, сказал:

– Не трави душу, Ваня. Прими все, как есть. Легше станет.

– Легше! – взорвался Иван. – Разиню словили, расквасились. Нас, как щенков, раскидали, а ты – легше… Не прощу себе!

За глухой стеной землянки пылала баня, выбрасывая космы пламени. Жирная грязь на дороге была теперь словно полита кровью, а может, и была полита ею.

– Сынок, – печально и ласково сказал Вержбицкий, – жизню в обрат не переиграешь. Мы свое дело сделали, другие умнее будут. Простимся, милый, а то навалятся и не дадут.

Они обнялись.

Больше к приказу добавить мне нечего.

Твой выстрел – второй

Глава первая
1

Двое лежали в засаде за пулеметом. Разрывом гранаты убило одного, второго отшвырнуло в сторону – он, очнувшись, снова потянулся к пулемету, радуясь, что тот стоит, как стоял. Этим вторым был Роман. Боковым зрением видел, что напарник его убит, но пожалеть об этом не успел: новый взрыв и новая боль настигли его и, теряя сознание, он успел лишь подумать: «Меня тоже убило».

Санитары вынесли его, и он, подлечившись в санбате, вскоре вернулся в строй. Еще одно ранение Роман получил уже в сорок втором, и оно было намного тяжелее первого. Начались скитания по стране в санитарных поездах, остановки в разных городах, операции, и, наконец, он вышел из астраханского госпиталя. Сторож, позванивая металлом о металл, закрывал ворота госпиталя, и Роман со стесненным сердцем оглянулся на этот звук. В эту минуту пришло к нему ощущение, будто жизнь его разрублена надвое. Позади осталось детство, четыре класса школы, юность, комсомол, работа в колхозе и на заводе, служба в армии, война, две раны. А впереди, что ждет впереди? Он глубоко вдохнул сырой воздух, голова у него закружилась, ослабли ноги, – и так, на подгибающихся от слабости ногах, в шинели четвертого срока носки, в заштопанной гимнастерке, в нагрудном кармане которой лежало заключение врачей «годен к нестроевой», пошел Роман Мациборко навстречу своей судьбе.

Судьбами людей война распоряжалась круто. Через несколько дней во дворе военкомата выстроили сотню таких, как он. Пятьдесят, которые стояли слева, отправили служить в милицию, пятьдесят справа – в пожарную охрану. Роман стоял слева… К милиции Роман относился уважительно, службу эту считал делом мужским, опасным, требующим от человека такой же строгости и отдачи, какой требует солдатская служба. Лежа в госпитале, он уже наслышался о грабежах и убийствах, слышал и о том, что несколько милиционеров погибло от рук жулья. Что и говорить, служба нелегкая, хлеб ее несладок, но зато, думал он, никто не укорит, что отсиделся в тылу на теплой печке. Одно смущало его: жуликов никогда не ловил и не знает, как это делается, а оплошать на новой службе не хотелось, потому что честь солдатскую берег.

Так, размышляя, дотопал Роман с полусотней будущих своих сослуживцев до милицейской санчасти. Здесь вместе с врачами ждал их начальник окружной милиции капитан Заварзин, которому не из любопытства, а из суровой необходимости надо было знать, как выглядит прибывшее пополнение в первозданном своем виде. Простая арифметика: сто шесть обученных, знающих свое дело оперативников, следователей, милиционеров ушли за последние две недели под Сталинград, и заменить их надо этой полусотней, что пришла из госпиталей. Заварзин глядел на худые тела молодых солдат и не мог скрыть жалости. У одного из них, по внешнему виду совсем мальчишки, сукровица ползла из раны на бедре.

– Бегать-то сможешь? – спросил Заварзин участливо.

– Смогу, товарищ капитан! – поспешил заверить парнишка.

– А от преступника убежишь?

– Убегу, товарищ капитан, не сомневайтесь.

Задребезжали оконные стекла от дружного хохота солдат. Парень оглядывался по сторонам, силясь понять, что же такое он сморозил. Наконец понял – и тоже рассмеялся. Заварзин, вытирая слезу, сказал:

– Ну, братцы, теперь и без врачей вижу – здоровы… Остальное приложится.

Так началась милицейская служба сержанта Романа Мациборко.

2

Так начиналась и милицейская служба младшего лейтенанта Алексея Тренкова. Куцая разница была лишь во времени: Тренков служил уже пятый день. И если бы в этот пятый день ему разрешили без суда и следствия расстрелять человека, который сидел сейчас перед ним, он сделал бы это, не раздумывая и не колеблясь. И ни разу в жизни совесть не кольнула бы его за то, что расстрелял он женщину.

Первый день войны младший лейтенант Алексей Тренков встретил в тридцати километрах севернее Бреста. На семнадцатый день он принял командование батальоном, а в батальоне оставалось двадцать девять человек. Через полтора месяца к своим прорвались сто сорок. Младшего лейтенанта, который командовал ими, солдаты вынесли на руках.

Не суждено было Алексею Тренкову познать высшую солдатскую радость – бить врага, наступая. Он бил его, отступая… А мать говорила, что раны, полученные при отступлении, заживают медленнее ран, полученных при наступлении. Он часто вспоминал эти слова в астраханском госпитале после четвертой операции, когда его легкие отказывались насыщать кислородом кровь. Но в конечном счете ему повезло. В Астрахань была эвакуирована его мать, терапевт по профессии. Здесь, в госпитале, они и встретились случайно. Благодаря матери он поднялся на ноги, а теперь даже мог пробежать полсотню метров. Правда, при каждом вдохе он синел, как астматик, а когда волновался, дыхание ему перехлестывало, и на лицо падала синюшная, мертвенная бледность. Но все это пустяки по сравнению с тем, что было. Мать говорила, что постепенно все войдет в норму, а он верил матери. Но она сказала ему неправду: знала, что жить ему осталось лет шесть-семь, не больше. Может быть, Алексей и прозревал ее ложь, но он не хотел об этом думать. Он был рад, что на ногах, никому не в тягость, что ему дали ответственную работу, а вчера в трамвае он перехватил заинтересованный взгляд молодой женщины… После всего, что он испытал, это ли не счастье? В двадцать лет мы бываем счастливы и меньшим.

И этот счастливый двадцатилетний младший лейтенант, ко всем щедрый и сострадательный, ненавидел сидящую перед ним женщину до того, что расстрелял бы ее, если бы позволили. Но кто позволит? Конечно, теперь и законы надели солдатскую шинель, но не перестали быть законами. Ненависть свою приходилось всячески скрывать… Порой Тренкову казалось, что весь кислород в кабинете забрала эта женщина, и он умрет, дыша ее отравленным дыханием. Ощущение было настолько сильным, что он подходил торопливо к форточке, в которую, дымясь, падала чистейшая морозная струя, – и жадно ловил ее. На четвертый день допроса пришла к нему ясная и простая мысль, что он, боевой офицер-фронтовик, бессилен перед допрашиваемой, и этим бессилием рождена его ненависть.

В одну из минут полнейшей растерянности и незнания того, как заставить заговорить эту бабу, судьба смилостивилась над младшим лейтенантом и постучала в дверь. «Войдите», – сказал Тренков – и в кабинет вошел неутомимый и лихой оперативник Витя Саморуков, для которого Тренков был со дня войны четвертым по счету начальником уголовного розыска ВОМ[1]1
  ВОМ – водный отдел милиции.


[Закрыть]
. Он положил на стол какую-то бумагу, сел напротив допрашиваемой и сказал:

– Что же ты, Клавдия, меня подводишь? Четвертые сутки молчишь. Не ожидал от тебя такой глупости.

Сержант Виктор Саморуков разговаривал с Клавдией Панкратовой на правах старого знакомого. На то были веские основания. Именно он четыре дня назад разыскал и задержал ночью Клавдию Панкратову на квартире спекулянтки Анны Любивой. Зато сутками раньше Клавдия и ее друзья-налетчики ушли от него, сержанта, подземным ходом из дома, который был окружен группой задержания. Так что в их знакомстве были у каждого свои победы и поражения.

Друзья Панкратовой теперь ходили на свободе и успели взять еще один крупный продовольственный склад. А не успели бы, будь Клавдия поразговорчивей. Но она молчала.

– Клавдия, одумайся, – наседал Саморуков. – На днях арестуем ихнюю ямщицу[2]2
  Ямщица – содержательница воровского притона.


[Закрыть]
, уж тогда просить тебя не станем. Тяжелый срок возьмешь, Клавдия. Нечем тебе будет смягчить суд.

Насчет того, чтобы арестовать ямщицу, этим пока и не пахло, – сержант Саморуков явно заливал, Клавдия Панкратова после тюрьмы стала большим психологом. По многим признакам она догадывалась, что розыск топчется на месте. Поэтому она, глядя на сержанта правдивыми глазами, заявила:

– Гражданин начальник! Что знала, то сказала.

– Сказала… Плетушку плетешь, Клавдия! Спокаешься, да будет поздно. На что надеешься? Из твоего дома одного риса вывезли с полтонны… Разрешите уйти, товарищ младший лейтенант. У меня нервов не хватает с ней беседовать.

Тренков разрешил. Пока Саморуков воспитывал Клавдию, он изучил принесенную им бумагу. Тая радость, отложил ее в сторону.

– Клавдия Федоровна, повторите еще разок свои вчерашние показания.

Она повторила. После выхода из тюрьмы встретила на толкучке Геннадия Логового и Владимира Крылова, с которыми была знакома раньше. Молодые люди попросились к ней на квартиру, сказали, что будут платить. Пустила. Жили у нее с месяца три, чем занимались – не знает. Но однажды ночью квартиранты привезли в ее дом на телеге продукты, целый воз. Тут Клавдия сообразила, что опять попала в нехорошую компанию.

– А до этого вы не могли сообразить? – спросил Тренков.

Клавдия притушила ресницами сиянье глаз, сказала:

– Продуктов больно было много…

– Количество, значит, перешло в качество. Так надо понимать?

– Вам виднее…

В ту же ночь, продолжала она, Логовой и Крылов попросили ее закрыть дом и перебиться где-нибудь суток двое. Так она и сделала. Ушла к подружке Анне Любивой, ночь переночевали, а утром пошли в церковь.

– О чем бога просили, если не секрет?

– Мало ли, – сказала Панкратова. – Мы бабы еще молодые, наша песня не допета. Я об муже молилась, чтоб здоровый вернулся. А то свалится на руки калекой – что тогда?

Тренкова стала бить дрожь… Не за то расстрелял бы он Клавдию, что из ее дома вывезли полтонны риса, пуды сахару, конфет и много рулонов шелка, ситцу, байки… А за мысли ее, за такие вот поганые слова. Эта стерва плюнула сейчас в душу орденоносцу-пулеметчику Николаю Панкратову, своему мужу, который, судя по его письмам, горько любил ее. Она плюнула ему в душу, а вместо него принял плевок младший лейтенант Алексей Тренков. Принял и… смолчал. Потому что шел пятый день службы младшего лейтенанта в милиции, и он начал кое-что в ней понимать. Это в первый и во второй дни он взрывался, негодовал, уличал, взывал к совести, и после десятичасового допроса его, двадцатилетнего, увозили домой почти бездыханного, и тридцатипятилетняя Клавдия входила в камеру свеженькая, словно тренированная лошадка после разминочного пробега. Во вторую ночь, еле отдышавшись, младший лейтенант твердо сказал себе, что первый и второй бои он проиграл. Проиграл и третий. Сегодня проигрывает четвертый, но по крупицам кое-что подготовлено для будущих атак. Поэтому он, постояв снова у форточки, сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю