355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смирнов » Переступить себя » Текст книги (страница 3)
Переступить себя
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Переступить себя"


Автор книги: Юрий Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

К каждой станции поезд подходил, ощетинившись винтовочными дулами, как еж иглами. Черным оком настороженно следил за станционной платформой пулемет. Со стороны это было, наверное, внушительно; мешочники, которых никто и ничто не могло остановить, испуганно откатывались назад. И бежала молва: к поезду не подступиться. И бежала другая: на все боевые наскоки поезд не отвечает. Ошарашивающая, сбивающая с толку весть летела по степи. А Багаев на нее и надеялся: он-то знал изнанку боевой мощи своего отряда. Пулемет заедал, винтовки были в исправности, но патронов к ним мало…

Потому-то и не терпел Иван Яковлевич подъемов, они раздражали неизвестностью, таившейся за ними. Вот в этот, версты в три, – что за ним? Всякое могло быть за ним, всякое… И он, подобравшись, сказал машинисту:

– Гони, батя!

– Не лошадь, – язвительно ответил машинист, – кнутом не стегнешь. А ты, господин-товарищ, отойди, не мешай.

– Ладно, отойду, – бормотнул Багаев. – Я не гордый, отойду. – И продолжал про себя, заговаривая свое смущение и нетерпение свое: «Ишь ты, какой сурьезный мужик. Дать бы тебе по шее за господина, да нельзя: прав ты… Всяк будет соваться не в свое дело, что получится? Анархия получится, вот что… Анархия-то анархией, а проследить за тобой не мешает. Нет, не мешает проследить за тобой, батя, совсем не мешает…»

Разговаривая сам с собой таким образом, Иван Яковлевич зорко ощупывал глазами степь. «Может, все это ерунда? – думал он. – Может, ничего такого и не будет?» Но предчувствие ныло в нем: будет, будет, будет… Паровоз одолел подъем и теперь, кашляя паром, тяжело вытягивал вагоны. Далеко впереди, в сером рассветном сумраке, разглядывалось что-то темное, бесформенное – там, на полустанке, мимо которого состав пройдет, не задерживаясь, стояло несколько домишек. Но не туда смотрел Багаев – смотрел он правее, где лежала балка. Дальним концом она уходила в степь, ближним – широким полукругом охватывала рельсовый путь, и в это полукружие уже втягивался состав. Если бы Багаев решил напасть на поезд – он нападал бы здесь. Несмотря на то что ни в балке, ни около не было заметно никакого движения, он дал три коротких гудка – сигнал тревоги. В эту минуту его шатнуло вперед: он уперся руками в стекло и в просвете между ладонями увидел на рельсах красный огонь. Человек угадывался смутно, но огонь рдел, описывал круги – яркий, бесстрашный… Тело Багаева стала легким и упругим, гневная сила втекла в каждый мускул, мозг работал четко и схватывал сразу многое. Слева, боковым зрением, Иван Яковлевич видел, как машинист ручкой реверса дает контрпар, как помощник налег на тормозное устройство, – он видел это и с запоздалой виной думал, что зря подозревал машиниста, обидел этим старика и поделом схлопотал от него «господина». И еще он отметил, что поезд быстро замедляет ход, – значит, там, в вагонах, двадцать тормозильщиков тоже не сидят сложа руки. Он отметил это, как зарубку положил, и тут же забыл: справа, примерно версты в полторы от состава, из балки выхлестнула темная волна. «Вот где вы пригрелись, змеи», – подумал он без удивления. Надо было бежать к своим, но Иван Яковлевич не мог сдвинуться с места, ему казалось кощунством уйти сейчас, когда там, на рельсах истекали последние мгновения жизни неизвестного ему человека, предотвратившего крушение поезда. «Узнаю имя, – заклинал себя Багаев, – дорогой ты мой товарищ, по земле мне не ходить, узнаю твое имя». Теперь он следил уже не за ним, а за конником, вывернувшим из-за жилых построек. За ним следили и милиционеры с крыши состава. Прогремело несколько выстрелов, но поезд был далеко, он уже замедлил ход и пули не достали. А конник все ближе, ближе, вот он взмахнул рукой, граната полетела от него к человеку на рельсах, упала – и на том месте расцвела малиновая вспышка. Конь поднялся на дыбы, защищая всадника от осколков, и стал заваливаться назад: всадник соскользнул с него и побежал в степь.

Багаев широким шагом шел по крыше состава, перепрыгивая провалы в местах сцепления вагонов. За мешками с землей по двое длинной цепью лежали милиционеры. Багаев молча проходил мимо них: все, что надо было сказать, было сказано и повторено раньше.

– А ты почему один? Где напарник? – спросил Багаев у Сергея Гадалова. Плечо шестнадцатилетнего парнишки мелко дрожало под рукой Ивана Яковлевича. – Боязно?

– Не-ет, – ответил Сергей. – Замерз я, вот и дрожу. Со мной Иван Елдышев, он ждет вас у пулемета.

– Тогда тебе лучше, парень. Я вот не замерз, а дрожу…

Сергей улыбнулся мучительно.

Елдышев сидел у пулемета и доставал из чехольчиков немецкие гранаты с длинными деревянными ручками. Аккуратно ставил их рядком. Сосед его, агент губрозыска Петр Космынин, сожалеючи спросил у Багаева:

– Как будем делить, товарищ начальник?

– Поровну, Космынин, поровну, – ответил Багаев, устраиваясь за пулеметом. – Сказано же было! Хоть как хитри, Космынин, а их всего шесть…

Космынин отбухал в окопах всю царскую войну, боевой опыт у него был. Ему Багаев поручил хвостовую часть состава, Елдышеву – головную, себе взял центр…

– Что-то вы расселись, мужики… Не к теще на блины пришли.

Космынин взял две гранаты, поднялся и сказал обиженным голосом:

– Пойду.

– Поспеши… А ты, тезка, – попросил Багаев Елдышева, – пригляди за Сергеем Гадаловым. Побереги его… Два языка, пострел, знает, в угрозыске ему цены не будет.

– Я уж и так, товарищ начальник, – ответил Иван, взял гранаты и побежал к своим.

Балка еще выхлестывала последних конников, а основная их масса уже развернулась и лавой пошла на состав. В тишине зимнего утра возник слабый вой, он разрастался, густел. «Сотни полторы», – определил Багаев. Нападение подготавливалось в спешке: много времени было потеряно на выход из балки по неудобному, видимо, подъему.

– Любуйся, Тюрин, – сказал Багаев напарнику, – такое не часто увидишь. Это не какая-нибудь бандочка, казаки идут.

– Дурость – и ничего больше, – ответил Тюрин. – Разве так поезда берут?

– А где ты видел, как их берут? Мне как-то не приходилось полюбоваться.

– В Америке видел.

– В Америке… – сказал Багаев отсутствующим голосом и приник к прицелу. – Вася! – сказал он снова, нетерпеливо и тревожно. – Не приказываю – прошу: старайся держать ленту повыше, Вася. Заест – пропадем, тут тебе не Америка.

Вон тот бородач, думал Багаев, его только допусти сюда… Еще немного, еще… Уже виден провал разъятого в крике рта. Еще подождать… Пора!

И он ударил.

Лишь самое начало боя, когда ударил пулемет и стал сминать первый рядок лавы, и она, словно наткнувшись на невидимую стену, потекла в стороны, – лишь это уложилось целостной картиной в сознании Сергея Гадалова, а все остальное слилось в какой-то вихрь обрывочных картин и действий, причем все свои действия он совершал бессознательно – будто и не он, а кто-то посторонний, существовавший в нем потаенно до поры до времени. Этот деловитый человек в нем стрелял, бежал туда, куда приказывал Елдышев, совершенно не думая, с какой целью бежит и что будет делать дальше, – и не удивлялся тому, что цель перебежек вдруг раскрывалась сама, без подсказки: надо было снять с тендера четверых казаков. Рядом стреляли товарищи, и он тоже щелкал затвором, досылал патрон, стрелял – и, может быть, убивал, и – хотел убивать.

Визг лошадей, жалобный плач рикошетируемых пуль, площадной мат, стопы, грохот гранатных разрывов, прерывистый говор пулемета – все это видел, слышал другой человек в Сергее Гадалове, и он, этот другой человек, кричал от страха, ужасался, ничего не понимал и хотел одного – забиться куда-нибудь, спрятаться, исчезнуть. И то желание осуществилось: позади ударила граната, и Сергея сбросило взрывной волной с крыши вагона. Он успел ощутить толчок о землю, но земля его не задержала, он продолжал падать в ее темные вязкие недра и пробыл там целую вечность. А когда пришел в себя и встал, покачиваясь, то увидел, что за целую вечность ничего на земле не изменилось. И еще увидел – смерть его близка. Тогда тот, деловитый, не рассуждая и ничему не удивляясь, поднял винтовку и выстрелил. И потому, как мстительно оскалил зубы казак, как занес он для удара шашку, понял Серега Гадалов, что промахнулся, и закричал коротким смертным криком. И опять деловитый, будто так и надо, успел поднять плашмя винтовку. Сталь тяжко, со вскриком, ударила о сталь и высекла струю бледных искр. На второй удар всаднику не хватило жизни: Елдышев услышал крик Сергея и послал свою пулю.

И сразу же все стало тихо. А может быть, и не сразу, но только Сергей Гадалов вновь ощутил себя, когда кругом стало тихо. Конечно, звуки были: пофыркивал паровоз, поругивались на крыше дальнего вагона какие-то люди, пытаясь сбить пламя землей; вблизи слышалась негромкая хриплая речь, посвистывал ветер в разбитых окнах тормозного вагона; голос санитарки Тони ласково уговаривал кого-то: «Потерпи, миленький, потерпи. Батюшки, да зачем ты меня кусаешь? Не надо, миленький, кусаться, мне еще других перевязывать». Эти голоса и звуки доходили до Сергея смутно, он ничего не понимал в них и, сидя на земле, бездумно смотрел на левую кисть руки, где шашкой был почти отвален мизинец. Временами на Сергея накатывала дурнота, глаза застилали багровые всполохи, бил озноб. Но не от этого страдал он – страдал от мысли, сначала слабой и отдаленной, а по мере того, как он приходил в себя, все более грозной и неумолимой – ее, казалось, рождал каждый удар сердца: трус, трус, трус… «Трус!» – кричало все его существо, и жизнь, которая была так желанна, за которую он так дрожал, теперь казалась ему невозможной, отвратительной, купленной ценой предательства. Как посмотрит он в глаза своим товарищам, что скажет Елдышеву, что скажет Багаеву? Они все видели, все знают, а он не знает даже, живы ли они, – так боялся за себя. И Сергей, ярко и зримо вспомнив свой ужас и бесцельные неумелые действия, застонал от стыда.

А Багаев – вот он, подошел, сел, спросил:

– Сергей, почему руку не перевязал?

Спросил буднично, устало – и это было необъяснимо, это никак нельзя было совместить с тем, над чем казнилась душа юноши. Сергей снова глянул на окровавленную руку, боль стала нарастать, заполнять тело, подошла к горлу, но тут же отхлынула, и Сергей забыл о ней. То, что он отделался пустячной раной, когда другие, возможно, отдали свои жизни, лишний раз убедило его в своей трусости, виновности, подлости. И догадка обожгла его: Багаев притворяется, Багаев щадит…

Багаев между тем внимательно вгляделся в Сергея. Вздохнул, поднялся, одернул на себе гимнастерку:

– Встать, Гадалов! Встать!

– Зачем? – вяло отозвался Сергей. – Зачем вы притворяетесь, Иван Яковлевич? Меня расстрелять надо…

– Что такое? Ты как, сукин сын, с командиром разговариваешь? Вста-а-ть!

И с острой жалостью глядел, как поднимается с земли Сергей Гадалов. Чистая душа этого юноши скорбела… Вспомнил Багаев себя, первую сабельную рубку свою, затуманился…

– Сергей, – мягко сказал он. – Слушай меня внимательно. Слушай и запоминай, повторять не стану. Ты действовал в бою храбро, находчиво, сообразно обстановке, понял?

Однако пришлось повторить. Сергей вроде бы и слышал, а не понимал ничего. Дело худо, подумал Багаев, в таком разнесчастном виде его оставлять нельзя. Он зорко огляделся по сторонам, крепко встряхнул парня, спросил:

– Способен слушать?

И увидел – способен.

– Повторяю. Елдышев доложил: ты действовал в бою храбро, находчиво, сообразно обстоятельствам. Оглушенный и сброшенный с крыши вагона, винтовку не выронил, не напоролся на штык. Понял теперь? Винтовку из рук не выпустил и от казака оборонился. Значит, Серега, из тебя выйдет надежный боец.

Сергей так и подался к нему:

– Дядь Ваня, правда ли? Выйдет?

– Еще чего – командир тебе брехать будет? И кто он такой, этот дядь Ваня? – стал заворачивать потуже гайки Иван Яковлевич. – Я такого не знаю. Я знаю командира спецотряда товарища Багаева, то есть себя лично, и бойца спецотряда, агента губрозыска товарища Гадалова. В данную минуту командир выражает бойцу благодарность за стойкое поведение в бою, а боец стоит перед командиром рассупонившись, винтовка на земле, рука не перевязана. Марш на перевязку! Казацкая шашка не больно сечет, зато потом больно бывает, поверь мне.

А там, на разъезде, выскочил в это время из землянки человек, кинулся в одну сторону, в другую и увидел то, что, наверное, боялся увидеть, – и застыл на месте. А потом побежал – на пределе сил, заполошно размахивая руками, раздирая легкие дыханием. Подбежал, рухнул на колени, затих.

И Багаев, глянув туда, гневно себя укорил. Восемь человек погибло в бою, но вот о самом первом он забыл, даже в счет не взял его. После боя много забот о живых сваливается на командира, а все ж таки забывать-то не следовало, раз обещал…

На шпалах лежал четырнадцатилетний парнишка. Осколки гранаты распахали его тело, лишь лицо осталось нетронутым: широко раскрытыми глазами глядел он в зимнее небо, и не видел ни неба, ни Багаева, ни отца, уткнувшегося головой ему в колени, ни Елдышева, подошедшего и вставшего рядом с Багаевым. Короткой, как гранатная вспышка, была его жизнь: пришел и ушел, и нет его, малой песчинки этого мира. «А вот что я сделаю, милый мой, – решил Багаев,-сокрушаясь сердцем. – Выстрою я отряд и перед строем по русскому обычаю поклонюсь в пояс твоему отцу. И благодарность ему скажу от всего мирового пролетариата. А имя твое в рапорт впишу. Больше, милый мой, я ничем не богат».

Человек тяжко поднял голову от колен сына – борода в крови, зубы оскалены – не человек, оборотень.

– Имя спрашиваешь? – ненавистно прорыдал он в лицо Багаеву. – А ты, сука красная, сына мне вернешь за имя?

Под шершавой ладонью Елдышева рука Багаева намертво припаялась к кобуре маузера – не шевельнуть. Нет света, нет дыхания…

– Стреляй! – хрипел мужик, поднимаясь. – Пореши заодно!

Елдышев, вздыхая, шел за Багаевым.

– Сманул мальчонку… Осиротили! – ненавистно неслось им вслед. – Убивать вас буду, жечь… Чтоб она сдохла, ваша проклятая революция!

– Ничего не пойму, – сокрушенно говорил Елдышев. – Лежал он в землянке связанный, как куль. Не мы его связали, не мы мальчонку его гранатой растерзали… Хоть убей, ничего не пойму, Иван Яковлевич.

– Раз он лежал связанный, это меняет дело, – задумчиво проговорил Багаев. – Ты, тезка, потолкуй с ним. Наскоком, как я, такого сурьезного человека за душу не возьмешь… Кто он такой, где живет, какая семья? И узнай имя парнишки.

– А чего узнавать? Узнано… Степан Степанович Туркин, тринадцать лет. И отец его, вурдалак этот, тоже Степан Степанович. Вдвоем тут и живут: Степан Степанович да Степан Степанович.

– Жили вдвоем, – поправил Багаев. – Ему теперь не прожить после нас и дня. Надо его забрать с собой. Уговори.

– Я девок-то не умел уговаривать, – махнул рукой Елдышев, – а этого как уговоришь? Постараюсь, конечно… Вы бы поехали?

Багаев запустил пятерню в волосы на затылке:

– М-да… Поговори все ж таки.

Поезд тронулся только под вечер. Машинист осторожно провел состав по кое-как скрепленным рельсам. В насквозь продуваемой теплушке уснули милиционеры, свободные от несения дежурств. Спали вповалку, укрывшись брезентом, исторгая стоны, храп и жаркие речи, смятые сном в мычание. А в другой теплушке под куском брезента, у стены, спали еще восемь, навсегда свободные от дежурств. А девятый остался далеко позади, у разъезда, и спал под большим крестом, который отец сделал ему из просмоленных плах. Он закончил эту работу – глядь, а конники – вот они, и лошади, сбрасывая пену, кивают ему головами.. Что ждать от этих людей? Он удобнее перехватил топор и пошел на первого, уже знакомого ему.

– Хорошо ли твой сын послужил красным? – спросил знакомец, обнажив сахарные зубы. Жеребец под ним плясал.

– Хорошо, – подтвердил отец, приближаясь. – Жеребца уйми.

– А куда ж ты идешь? – спросил знакомец. – С топором-то, куда?

– К тебе иду, сахарный, – сказал отец, приближаясь. – Убить тебя.

– Ну, попробуй, – смеялся тот: каждое движение топора сторожил позади казак с шашкой. – Ну, давай размахнись пошире!

– Еще чего, – сказал обходчик и метнул топор снизу вверх. – Дурака нашел?

Лезвие топора врубилось в грудь всадника, задев концом открытую шею. Всадник пустил изо рта длинную черную струю и сполз с лошади.

– Топор дюже хорош, – сказал обходчик. – Струмент дедовский.

И никто его не услышал: ни тот, кто стоял рядом и стирал с шашки кровь, ни те, уже далекие, кого мотало сейчас в насквозь продуваемой теплушке, ни Иван Елдышев, который звал его с собой, ни Сергей Гадалов, который лежал рядом с Елдышевым, баюкая перевязанную руку, ни Иван Багаев, стоявший в кабине паровоза, – никто его не мог услышать. Если бы эти люди оглянулись, они бы, возможно, увидели в степи огненный крест – жарко горит просмоленная плоть дерева! Но эти люди не оглядывались: что позади – то позади. А впереди снова горбился подъем, и Багаев, злой, напружинившийся, крикнул машинисту:

– Батя, сколько еще их на нашу долю?

Машинист подумал и хмуро нагадал, глядя во тьму:

– На мою долю два, а на вашу, сынок, как придется…

9

Состав с хлебом они привели в Астрахань ранним утром. Когда осталось совсем немного до Астрахани, Елдышев, выбрав минуту, обратился к Багаеву:

– Товарищ начальник, прошу совета.

– Давай, на советы я горазд…

Елдышев рассказал, что происходит в родном Каралате.

Багаев насупился.

– Ты же сам видишь, – сказал он, – ребят я собрал боевых, но ведь молодежь, пороху и не нюхала! А нам еще раз идти.

– Теперь понюхали, – тихо заметил Елдышев. – Потому и говорю: прошу совета, а не прошу отпустить. Где мне быть нужнее? Душа у меня неспокойна. О порохе мы заговорили… Я в Каралате целую бочку его оставил, и фитилек рядом.

– А почему сразу мне не сказал?

– Хотел, да не решился… Я военный человек, Иван Яковлевич.

– Тоже резонно… Вряд ли бы я поверил тебе сразу-то. А теперь видел в деле – верю.

– Благодарю, товарищ начальник…

– Есть, значит, хлеб у кулачишек…

– У нас, Иван Яковлевич, не кулачишки, у нас исстари богатейшее село. – Елдышев рассказал о том, как весной семнадцатого года старик Точилин, спасая рыбные промысла от половодья, заваливал мешками с мукой прораны в валах. – Многолетние запасы у них. Ни сеют, ни жнут, божьи птички, а хлебом да снастью держат в узде нашего брата, ловца-сухопайщика. Без хлеба, Иван Яковлевич, на лов рыбы не выйдешь.

– Ладно, – сказал Багаев, – отпускаю. Я, признаться, глаз на тебя положил, думал забрать к себе в аппарат. Грамотных у меня мало, Ваня! – пожаловался он. – Протоколы пишут через пень колоду… Чтоб свой, преданный революции человек да еще и грамотный – это, брат, на вес золота. Как там Сережа Гадалов? Раненых навещал, а его среди них не видел. Оклемался?

– Да как сказать? Кисть вспухла, жар… Думаю, два звена от мизинца отнимут.

– Ничего, злее будет, – сказал Багаев. – Но пусть дурака не валяет! Чтоб был в теплушке для раненых! А то знаю его… Вознамерился, поди, скрыть и второй раз пойти с нами.

– Есть у него такая мыслишка, – улыбался Елдышев. – Эх, молодо-зелено… У всех, говорит, раны как раны, а у меня – мизинец…

– Вот-вот! Передай ему мой приказ и будь свободен, – сказал Багаев. Пожал руку Ивану, добавил: – Держи там крепче революционную линию, товарищ. Если что – сообщай, поможем.

По дороге к лазарету, в котором лежал дружок его Васька Талгаев, Иван забежал на базар Большие Исады, продал трофейные мозеровские часы. Купил пирог с требухой, кусок вареного мяса, фунт хлеба и фунт комкового сахару. Подсчитал остаток – хватило на фунт перловой крупы и пачку махорки. Крупой и махоркой дядьку обрадует… К Ваське его, как и в прошлый раз, не пустили, но сказали, что вчера он поднялся и сидел на койке. Иван передал через нянечку продукты, записку и, радостный, что друга не сожрал тиф, выскреб из карманов все, что оставалось в них, нанял извозчика и покатил на Форпост. Здесь ему повезло – нашлась оказия. Ночью он уже стучал в дверь землянки, с замиранием сердца ожидая дядькиного голоса. И скрипнула внутренняя дверь, и явлен был родной голос, и отлегло от тревожного сердца…

– Живой? – тормошил дядьку Иван.

– А что с нами сдеется? – сонно отвечал дядька. – Ваня-а… Табачку не промыслил ли?

И от этого сонного теплого голоса, от влажного, живого дыхания единственного во всем белом свете родного ему человека стал Иван счастлив… Торопясь, нашел дядькину руку, вложил в нее пачку махорки.

– Мать родная! – возликовал Вержбицкий, заядлый курильщик. – Целая пачка!

Ах, дядька, дядька! Пень бесчувственный…

10

У старика Григория Точилина, к которому экспроприационная комиссия пошла на следующий день после возвращения Ивана, не семья была – род. Шесть сыновей, старшему из которых, Никите, было за пятьдесят, семь женатых внуков, правнуки и правнучки – иных женить и выдавать замуж уже пора. Старик никого не отделял, лишь построил для сыновей и старших внуков дома рядом. Столовались вместе, общий расход шел из рук старика и доход в его руки. Когда Елдышев с товарищами вошли в горницу, Точилины сидели за огромным, как поле, столом, завтракали. Из трех кастрюль на столе и увесистых кружек парил круто забеленный калмыцкий чай, запах свежевыпеченного хлеба сминал мысли… Иван быстро и обеспокоенно глянул на Мылбая Джунусова. Тот держался молодцом, лишь на глаза пал туман…

– Гляди-ка на них, – сказал Григорий Точилин, восьмидесятилетний, крепкий телом и хищный разумом старик, – выставились, гостенечки дорогие, комиссары голож… Бабы! Все с печи на стол мечи, а то сами по загнеткам будут шуровать, обожгутся ишо… У них, у комиссаров, манера такая – первым делом пожрать на дармовщину.

Старик набивался на скандал, это было ясно. Шум нужен был старику, свалка. Сыновья и внуки угрожающе поднимались из-за стола – все сытые, краснорожие… Андрей, сын Ерандиева, щелкнул затвором винтовки.

– Отставить! – приказал ему Иван и сказал Джунусову, жалея его сердцем: – Сходи, Мылбай, приведи трех понятых.

Джунусов глядел на него туманными глазами.

– Трех понятых, – показал Иван на пальцах. – Приведи.

Мылбай наконец осмыслил сказанное, вышел. На лицо старшего Ерандиева было страшно смотреть. Да и сам Иван чувствовал, что такой ненависти у него не было даже к немцам. С немцами он вместе со своей ротой однажды братался в окопах… С однокровниками Точилиными его не побратает и смерть.

Излишков хлеба, скота и мануфактуры у Точилиных не оказалось. Продуктовая лавка и лабаз старика тоже были пусты, а полки вымыты и выскоблены, словно в насмешку. Обыск закончили к вечеру. Иван на что был крепкий парень, но и его пошатывало.

– Мы, – сказал Точилин, под одобрительный смешок своих потомков, – комиссарам завсегда рады. Захаживайте при случае ишо раз.

– А мне с тобой, гражданин Точилин, и вовсе жаль расставаться, – ответил Иван. – Собирайся.

– Это куда же?

– В кутузку. Посидишь – авось вспомнишь, где хлеб спрятал и куда скот угнал.

От кулака Земскова, как и от лавочника Точилина, экспроприационная комиссия тоже ушла ни с чем, если не считать самого Земскова.

– Привел тебе напарника, старик, – открыв дверь каталажки, сказал Иван. – Вдвоем вам будет веселее. Как надумаете – позовите, я рядышком.

– Вота тебе, – прошипел старик Точилин, вывернув кукиш, – не видать вам моего хлеба!

– Завтра, граждане, – невозмутимо продолжал Иван, – перевожу вас на пролетарский рацион питания. Один раз в день кружка горячей воды, фунт хлеба и одна вобла. Родственники ваши предупреждены, чтобы больше ничего не носили.

Дня через три пришел старший сын Точилина, Никита, угрюмо попросил: «Дозволь отцу слово молвить». Иван молча отпер замок. Впустил, сам встал в дверях.

– Батюшка, – поклонился отцу сын, – их сила. Не выдюжишь.

Старик его прогнал. А через неделю потребовал священника. Иван к тому времени уже освободил Земскова, сын которого привез хлеб на двух санях. Ездил он за ним к морю, в камыши, – там, на одном из бесчисленных островков, был, видимо, у Земсковых тайник. Хотелось бы знать Ивану, что осталось в том тайнике… Комиссия перестала ходить по кулацким домам. После двух-трех неудач Елдышев понял, что это бесполезная трата времени: хлеб, мануфактура, соль, спички, снасти, сахар спрятаны у каралатских захребетников давно и надежно. Еще понял Иван, что действия гласные, дабы иметь успех, должны быть подкреплены действиями негласными. Стал начальник волостной милиции (а теперь он был полноценный начальник, волисполком поднатужился и наскреб паек для двух милиционеров) хаживать в народный дом, где директор Храмушин учил парней и девчат грамоте. Здесь же каралатские комсомольцы готовили к постановке свой первый спектакль и, не мудрствуя лукаво, вкладывали в уста шиллеровских героев призыв к революции… Стал, повторяю, Елдышев хаживать в нардом, и вскоре у него появилось в друзьях много молодых людей. Иные удивляли его своей зоркостью. Семнадцатилетняя Катька Алферьева сказала ему, что в избе коммунара Степана Лазарева повадились глубокой ночью топить печь. «Катерина, – строго сказал Елдышев, – ты бы допоздна-то не гуляла, замерзнешь еще ненароком… И что же, часто печь топится?» – «Раза два видела, – запылав, прошептала Катька Алферьева. – Вася видел… тоже».

Вася между тем недобро поглядывал на них из другого конца зала, где собрались парни. К счастью, Вася оказался пареньком смышленым и понял все с полуслова. Катерину провожали вдвоем… Со двора Алферьевых хорошо был виден двор Лазаревых, но в ту ночь наблюдатели не заметили ничего подозрительного, даже печь не топилась. Повезло во вторую ночь. Перед рассветом возник у крыльца человек, постучал в дверь условным стуком. Открыли ему тотчас – видать, ждали. «Выйдет – доведешь его до дому, – прошептал Елдышев Васе. – Не приметил чтоб!» Вася кивнул, снял тулуп, оставшись в ватнике: в первую ночь они чуть не пообморозились, вторая – научила их уму-разуму. «Вернешься и заходи туда, – Иван кивнул на землянку. – Я там буду».

Ночной гость недолго задержался у Лазаревых. После его ухода Иван подождал минуты две, перемахнул через забор и постучал так, как стучал ушедший. И верно постучал, потому что Лазарев, полуоткрыв дверь и белея в темноте исподним, спросил заискивающе:

– Али забыл что, Никита Григорич?

Сказал он эти слова и осекся. А Иван подумал, что зря погнал Васю следить за пришельцем: хлеб здесь был точилинский.

Они постояли немного, и тяжело дались эти мгновения Степану Лазареву, которого Иван знал с детства мужиком многодетным и невезучим. Баба его, тетка Лукерья, постоянно рожала одних девок, да и те мерли: из четырех выживала одна. Скотина на этом дворе тоже не держалась: то в ильмене увязнет, то мор на нее падет. А однажды летом произошло такое, после чего Степан уже не мог подняться хозяйством и съехал в батраки. За одну августовскую ночь неведомая болезнь, называемая в народе сетной чумой, превратила всю его снасть в коричневую гниющую массу. Другой бы запил от стольких напастей, озверел, но Иван помнил Степана Лазарева всегда веселим, неунывающим, с удивительно светлой улыбкой на курносом бородатом лице. Был Степан Лазарев схож с Ивановым отцом несгибаемой беззащитностью перед жизнью: оттого-то, видно, и дружили… Но, вспомнив это, Иван одернул себя: отроческая память светла, но она не даст ключа к пониманию того, что было и что есть… Коммунар Степан Лазарев глухо сказал:

– Проходи, товарищ Елдышев, коли пришел.

В горнице Степан долго высекал огонь, чтобы затеплить каганец. Иван нащупал ногой табуретку, сел. Сопели на печи дети, в темноте теленок ткнулся сухим теплым носом в руку Ивана, вздохнул, как человек. И сразу же проснулась тетка Лукерья и спросила звонко, предчувствуя беду:

– Отец, ктой-то у нас? Кто?

– Я это пришел, теть Луша. Иван Елдышев.

– Да чтой-то ты поздно, Вань? Али дело какое?

Иван молчал. Тогда Лукерья слезла с печи, во тьме нашла Ивана, опустилась на колени и обняла его ноги. Иван поднялся, но больше двинуться не мог. «Ты что? – растерянно сказал он. – Ты что, тетка? Пусти…»

– Вань, – тихо просила Лукерья, – не погуби нас, век молиться буду. Вань, ты же нас знаешь… Ну что тебе? Ну хочешь, большутку нашу возьми… Ты солдат, тебе надо… Девке шестнадцать, в самой поре… Анка, проси его, проси! Проси! – вдруг закричала она и, разжав руки, сползла на пол.

Степан зажег каганец. Жалкая улыбка кривила его губы… Вдвоем они подняли Лукерью, положили на застланный чаканкой пол, где, прикрываясь тулупом, сидела старшая дочь Анка. Рядышком беспробудно спали еще две девочки. На печи за ситцевой занавеской, откуда слезла Лукерья, слышались шорохи, сладкий сап, сонное бормотанье – и там спали дети. У печки покачивалась подвешенная к потолку зыбка. В ней сидел большеглазый младенец и ликующе гулькал, потому что видел свет каганца, слышал голоса людей – и в том была его огромная радость.

Вошел Вася, доложил уже известное. Спросил:

– За сколько продал коммунарскую совесть, дядь Степан?

– За мешок муки, Вася, – ответил Лазарев. – Двадцать точилинских храню, чтоб им пусто было. И еще лежат у меня в подполе десять мешков кускового сахару да пять штук ситцу.

– Июда ты, дядь Степан, – сказал Вася. – А ты, ты! – крикнул он, найдя глазами Анку. – Предательша! Гадюка! С нами ходишь, наши песни поешь, а нож у тебя за пазухой.

– Я июда, – ответил Степан, – а девку не трожь. Ты ее слез не видал. И будя об том. Я готовый, товарищ Елдышев. Все приму.

– Дай! – потянулся Вася к кобуре Ивана. – Дай мне!

– Больно ты резвый, парень, – сказал Елдышев, отводя его руку. – Тетка Лукерья, ты жива?

– Жива, Ваня, – ответила Лукерья. – А силушек моих нету подняться. Сердце зашлося. Ты прости меня за слова за поганые. И ты, дочь, прости. Ум смеркся.

– Светает уже, – сказал Иван. – Туши каганец, хозяин. Мы сейчас с Василием уйдем, и запомните, граждане Лазаревы: нас тут не было.

– Шкура ты, товарищ Елдышев, – сказал горячий Вася. – Ух, гад! Вот кого стрелять надо… – И Вася пошел к двери.

– Погоди, – Иван цепко ухватил его за плечо. – Не петушись… Никита Точилин часто приходит за мукой, дядь Степан?

– В неделю раз… Понемногу берет.

– Придет – дай! Прими, как принимал. И гляди, Степан Матвеич… Судьба твоя на волоске.

Елдышев почувствовал, как доверчиво ослабло под рукой плечо Васи.

И было это неделю назад. А теперь старик Точилин требовал попа – собороваться.

– Помрешь и так, – жестко сказал Иван. – Или здесь помрешь, или хлеб отдашь, лютый старик. Контрреволюционную агитацию я тебе разводить не дам.

– Зови Никишку, – глухо сказал тогда Точилин.

Иван привел Никиту, прикрыл за ним дверь каталажки – пусть теперь отец с сыном посовещаются наедине. На хлеб, что спрятан у Лазарева, они не покажут, думал Иван. Для них он надежно спрятан, никому и в голову не придет искать у Лазаревых. Есть и еще причины, чтобы не указывать им на Лазаревых. Лучше вырыть еще одну яму с хлебом, чем вырыть яму себе, лишившись поддержки в Заголяевке. Точилины – они каралатские политики, усмехнулся Иван, на том и срежутся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю