Текст книги "Воспоминания о Юрии Олеше"
Автор книги: Юрий Олеша
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
В Москве Олеша как-то спросил у меня:
– А ты заметила, что я украл у тебя "щебетание ножей"?
– Ты? У меня? Да ты с ума сошел! Ты – и вдруг крадешь у меня! В какой же это твоей вещи вдруг "защебетали ножи"?
Олеша только сурово глянул на меня.
– Не прибедняйся! Ты вот даже не знаешь, где это! Значит, я читаю и запоминаю твои вещи лучше, чем ты мои.
И тут же прочитал две строчки из моей еще гимназической "Баллады":
Утром – плеск воды в лохани,
Щебетание ножей...
Вот тут-то Олеша был неправ. Поэма эта когда-то давно застряла в памяти ришельевца. Каждый из нас может признаться, что – безо всякого основания – с детства или юности в мозгу иной раз на всю жизнь застревают шутки, остроты или даже стихи.
Лев Славин вспоминает: "Олеша был солнцем нашей юности".
Это и хорошо, и верно сказано. Но относится уже к более поздним временам, – к "Пеону четвертому", к "Хламу", к "Коллективу поэтов"... А мы, "зеленоламповцы", до того, как кружок наш пополнился графами и авторитетами, вели себя как передравшиеся щенки. Ругали друг друга за каждую слабую (по нашим тогдашним понятиям) строку, подмечали слащавость, подражательность. Писали друг на друга пародии... Если уж вдаваться в астрономию, то "светилом" для нас тогда был скорее Багрицкий. Светилом не светилом, но учителем – бесспорно!
Евгений Петров был тогда просто Женей Катаевым. Он отлично играл на фортепьяно. Я довольно слабый ценитель музыки, но знающие люди его очень хвалили. А Женя по скромности объяснял успехи свои только тем, что учился играть на расстроенном рояле. Поэтому-то у него и получались "несколько оригинальные интерпретации".
Ильф тогда был еще Ильюшей Файнзильбером, младшим братом прославленного художника Сандро Фазини.
Но рыбак рыбака видит издалека. И поэт поэта тоже! С Натальей Васильевной Крандиевской-Толстой мы после возвращения Толстых на родину очень сдружились. Особенно во время Ленинградской блокады. Крандиевская даже предложила нам, как соратникам (блокада – это тоже фронт), перейти на "ты". Но у меня это как-то не получалось. А сдружились мы и дружили до самой Наташиной смерти.
В холодном, замороженном Ленинграде мы вспоминали Одессу, "Зеленую лампу", и... просто чудо! Наташа сказала очень убежденно:
– Юрий Олеша был, безусловно, самый талантливый из нас.
Не "вас" она сказала, а "нас"! Я все-таки переспросила:
– Из нас, одесситов?
– Нет, – ответила Наташа, – среди всех нас. Я имею в виду и Алексея, и себя!
Василий Комарденков
Я театральный художник и профессор Вхутемаса. Познакомился с Юрием Карловичем Олешей в двадцатых годах. Это произошло в Москве, где много мест для встреч с людьми искусства. "Дом искусств" на Поварской (теперешний Союз писателей), Дом Герцена и Дом печати. Места знакомства не помню. Юрия Карловича я никогда не забуду. Он был и не дурен, и не красив, но выделялся по-своему, внутренней красотой. Обычно был спокоен и даже как будто вял; это только внешне. Когда разговор заходил о чем-то очень близком, то из него, как из пробудившегося вулкана, вырывалась наружу лавина. Встречал я его чаще на улицах, иногда он был очень "вцепчив" и расспрашивал о многом. О встречах в грузинском ресторанчике, тифлисском духане на московский лад, придется рассказать подробно, поскольку Юрий Карлович там не только обедал, но и работал.
Юрий Карлович жил неподалеку. Помещение этого ресторанчика-духана помещалось тогда на Тверской улице (сегодня улица Горького), напротив Телеграфа, в подвале, под бывшим когда-то над ним Всероссийским союзом поэтов, который к тому времени распался, а имажинисты перебрались в бывшее кафе известных клоунов Бим-Бом на той же Тверской улице, назвав его "Стойло Пегаса". Но Пегас там не остался.
Я отвлекся, но для того времени это важно. По-видимому, Юрий Карлович выбрал это место потому, что там редко бывали люди искусства и ему не мешали работать. Духан помещался в полуподвале со сводами. Справа от входа несколько кабин отделялись яркими занавесками от общего небольшого зальца. В первой кабине, превращенной в импровизированный рабочий кабинет, часто сидел и работал Юрий Карлович Олеша, обложенный тетрадями и пачками бумаги. Обстановка ему не мешала работать, хотя здесь иногда раздавались тихие звуки зурны. Иногда и сюда заглядывали знакомые проведать его.
В те дни, когда ему писалось, Олеша предлагал бокал белого вина и, не вступая в разговор, протягивал руку, говоря:
– До следующего раза.
Как-то и я зашел. Юрий Карлович предложил сесть, собрал листы бумаги, сказав, что сегодня что-то не пишется. Он стал рассказывать о работе в "Гудке", что там в редакции подобрались хорошие и талантливые люди, очень тепло говорил о своих земляках. В один из таких дней зашел разговор о Владимире Евграфовиче Татлине. Я сказал, что мне за время учебы в Первых свободных художественных мастерских пришлось недолгое время быть в мастерской Татлина. Юрий Карлович насторожился и просил подробно рассказать о Владимире Евграфовиче.
Я рассказал, что тогда можно было во Вхутемасе занять любую мастерскую. У меня вызвало любопытство то, что в одной из них раздавался грохот железа, стук молотков в то время, как в других мастерских была тишина. Меня потянуло туда любопытство. Ребята что-то гнут из железа, что-то паяют. Татлин стоял среди ребят. Я рассказал, как выглядит сам Татлин, потому что любопытство Юрия Карловича возрастало.
Татлин поразил меня – он был высок, плечист, с крупными чертами лица, волосы белесые; на нем было что-то вроде бушлата, а под ним полосатая морская тельняшка, брюки в сапоги, а за голенищем ножик.
В конце месяца он приносил большую краюху хлеба, вынимал из-за голенища ножик и отрезал по большому куску находившимся в мастерской ребятам, а иногда давал и по луковице, говоря: "У вас работа тяжелая, это вам для поддержки". Оно и впрямь было поддержкой к той восьмушке, что давали по карточкам. Краюха хлеба, видно, была добавкой из его пайка. Татлин был в те времена зам зав отделом ИЗО Наркомпроса. Во время работы читал Татлин нам стихи Хлебникова и Багрицкого, а иногда играл на бандуре.
Юрий Карлович внимательно выслушивал и задавал ряд вопросов о проекте Татлина монумента III Интернационалу. При одной из последующих встреч он опять начал разговор о В. Татлине.
Я задержался на рассказе о Татлине, поскольку Олеша им очень интересовался и сам много говорил о нем. Он сказал, что художника недаром называют "Летатлин".
О подвале-духане он сказал:
– Здешние посетители во многом помогают мне как типаж, и они отдаленно напоминают мне итальянский театр масок. И хозяин ко мне привык и не отказывает в кредите, когда это нужно.
После перенесенной тяжелой болезни я встретил Олешу на Пятницкой улице. Он тогда жил в Лаврушинском переулке. На затасканный вопрос: как жизнь? – Юрий Карлович с улыбкой ответил:
– Вот уж около года подойду к Москве-реке, посмотрю на ту сторону, потом назад... – И добавил: – Я как бы под водой играю в лаун-теннис... Но сейчас не летит мой мяч, как машина Татлина не полетела.
Татлин в одной из церквей Новодевичьего монастыря строил металлический аппарат, в котором человек должен был полететь силой своих мускулов.
Я пошел проводить Олешу.
Юрий Карлович остановился у церкви Климентия, говорят, построенной Растрелли. Глядя на нее, он сказал: "Очень красиво, но все же не эпоха Возрождения". Было видно, как он любит эпоху Возрождения.
Последний раз встретил его на той же Пятницкой. Он задержался, рассказывая, что он рад успеху "Трех толстяков", хвалил декорации И. Рабиновича. Потом с ироническим восторгом сказал:
– Интересно, как бы решили декорации к "Трем толстякам" А. Лентулов и Г. Якулов. – И, задумавшись, добавил: – Г. Якулов в Камерном театре делал декорации к "Принцессе Брамбилле", А. Лентулов у Ф. Комиссаржевского "Сказки Гофмана", и оба решения были хотя и разные, но прекрасные.
И вдруг воскликнул:
– Но ведь то же был Гофман, а не Олеша! Весело заключил, что теперь играет в теннис под солнцем, много пишет, скоро закончит книгу. Он никогда не говорил, что он "пишет". На прощание сказал:
– Как бы вы определили художественное произведение: что может быть мерилом, что оно, произведение, хорошо, превосходно, талантливо, велико или гениально? – Потом добавил: – Когда говорят – жарко или холодно, – можно взять градусник и посмотреть, сколько он показывает градусов. А как быть с искусством? Ответит время. Попытаемся много работать и долго жить.
1961
И. Овчинников
Путевку в транспортную газету выписала мне жизнь. Первые трудовые шаги я сделал на Среднеазиатской дороге: работал табельщиком депо, конторщиком службы пути, учителем железнодорожной школы. После Октября стал помощником комиссара и комиссаром культотдела туркестанских путей сообщения.
Работая учителем, сотрудничал в газетах "Ашхабад", "Известия Ташкентского Совета депутатов", "Наша газета". Писал корреспонденции, прозаические и стихотворные фельетоны, статьи, очерки. В 1915 году начал печататься в петроградском журнале "Жизнь для всех".
Попав в марте 1922 года в Москву, я, естественно, прежде всего пошел в редакцию транспортной газеты "Гудок", временно помещавшуюся на Новой Басманной. Постоянную площадь мы вместе с несколькими другими издательствами вскоре же получили во Дворце труда – прежнем воспитательном доме для подкидышей. Таким образом, я неожиданно очутился в высоких коридорах старого массивного здания... Много дверей; за дверями, в редакциях, работают новые хозяева, молодые, но иногда уже усталые журналисты и писатели.
За каких-нибудь шесть-семь месяцев мое газетное амплуа менялось четыре раза: репортер-сдельщик вне штата, репортер штатный, литературный правщик культурно-бытового отдела и, наконец, как ступень завершающая, заведующий этим отделом.
За отделом и закрепилось второе, обиходное название – "четвертая полоса".
Возложив на меня заведование отделом, редакция немедленно же дала мне в помощь постоянного литературного правщика. Первым правщиком, с которым мне пришлось иметь дело, была О. Н. Фомина – опытная журналистка с дореволюционным стажем.
В коридорах редакции все чаще стал появляться невысокого роста, слегка сутуловатый молодой человек в поношенном пальтишке.
– Одессит, поэт, живой человек, пишет стихотворные фельетоны, аттестовала незнакомца Фомина. – Разрешите, я дам ему какую-нибудь нашу тему? Талантище из парня так и прет.
На другой же день новичок пришел в редакцию с готовым фельетоном.
– Олеша, – назвал он себя, подавая маленькую крепкую ладонь, и положил на стол листок со стихами.
Напомню: в те годы железнодорожники и водники были в одном профсоюзе. Центральный комитет этого союза назывался Цектраном. В стихах говорилось о капитане, который, командуя небольшим пароходиком, частенько возил на нем свою возлюбленную спекулировать по прибрежным городам.
Фельетон начинался так:
Бисером сыплют фонарики,
Тужится, прет пароход.
На берегу у Москва-реки
Краля-матаня живет...
Под стихами подпись: "Касьян Агапов". Фельетон мне понравился. – А вот подпись, – говорю, – мне не нравится. Нашему читателю хорошо бы что-нибудь деповское, железнодорожное, с металлом!
– А вы что предлагаете?
Предлагать я ничего не собирался. Вопрос застал меня врасплох. Но чтобы поддержать разговор, я все же начал прикидывать вслух:
– Есть у наших слесарей универсальный инструмент – зубило: им рубят железо, зачищают на литье раковины и заусеницы, срубают головки и гайки болтов, когда они не поддаются ключу.
Не дослушав до конца моей тирады, Олеша взял ручку, пропахал жирную черту по Касьяну Агапову, а сверху крупно и четко вывел: "Зубило".
Бывший заведующий отделом Григорович наше Зубило одобрил.
Так родился псевдоним, который почти на десять лет стал своего рода знаменем "четвертой полосы", да, пожалуй, и всего "Гудка".
С уверенностью могу сказать, что ни один гудковец не был так популярен среди железнодорожников, как Зубило.
Вскоре очень часто линейные авторы кончали свои корреспонденции припиской: мои материалы передайте, пожалуйста, Зубилу для фельетона. Каламбурили: "У "Крокодила" вилы, а у нас зубилы". Просили написать фельетон так, чтобы его "можно было петь на какой-нибудь знакомый мотив". Дело в том, что фельетоны Зубила не только читали, как обычный газетный материал, – их декламировали с клубных сцен и даже пели.
Популярность нового фельетониста была так привлекательна, что на линии стали даже появляться лже-Зубилы. Такой самозванный Зубило, разъезжая по станциям и казармам, по месткомам и райпрофсожам, брал в долг без отдачи деньги, ел, пил, не платя в буфетах, а потом так же неожиданно, как и появился, вдруг куда-то пропадал.
Фельетоны Зубила многие старые железнодорожники помнят до сих пор. В этом я не раз убеждался, встречаясь с пенсионерами транспорта. В позапрошлом году, например, двое таких пенсионеров оказались моими соседями по купе в поезде Камышин – Москва.
Узнав, что я работал когда-то в "Гудке", один из них стал припоминать стихи, которые он прочитал на последней странице "Гудка", будучи еще двенадцатилетним школьником:
Зря белья не собирай,
Говорю без шутки:
В нашей бане пеший рай,
А рабочим – дудки!
Тут же вспомнил он и автора стихотворения – Зубило. Значит, стих этот тогда был нужен.
Писал Юрий Карлович на удивление легко и свободно. Когда этого требовала газета, Олеша писал два фельетона, один за другим, не вставая с места. Он был мастер, а мастерство рабочие уважают.
Свое мастерство стихотворца-импровизатора Олеша охотно демонстрировал на съездах железнодорожников. Делалось это так. Кто-нибудь из сотрудников "Гудка" объявлял и вел "номер". Делегаты съезда, до отказа заполнявшие зрительный зал (обычно клубов КОР или Кухмистерова), делились по среднему проходу на две половины – левую и правую. Предлагалось правой, например, половине сказать какое-нибудь слово, а левой – рифму к нему:
Дорога – немного,
Флажок – дружок,
Вагон – самогон и т. д.
Таких срифмованных пар набиралось десятка два.
Олеша стоит в стороне на эстраде и карандашиком помечает у себя что-то на листке. Но вот сказана последняя рифма, Олеша выступает вперед, на авансцену, и начинает без запинки читать стихи, построенные им точно на тех самых рифмах, которые только что предложил зал.
Эффект получался ошеломляющий.
С этим номером Олеша выступал и за пределами Москвы – перед железнодорожниками Киева, Харькова, Ростова. Под такое необычное собрание местные власти уважительно предоставляли, как правило, здание своего цирка.
Бывало и несколько иначе. Выслушав критические выступления делегатов, Олеша в конце собрания сейчас же от имени "Гудка" произносил "последнее слово подсудимого":
Перед рабочими, пред вами, Стою, и никнет голова, – Позвольте мне сказать стихами Мои последние слова...
Дальше импровизатор шутя полемизировал с одними ораторами, весело пародировал других, благодарил съезд за критику и помощь. Кончалось собрание стихотворной каламбурной резолюцией, смехом, аплодисментами...
Среди рабкоров "Гудка" нашлось несколько стихотворцев. Подражая Зубилу, некоторые из них стали писать стихами фельетоны. Всякий мало-мальски удачный опыт такого фельетониста стихолюб и стиховед Олеша старался всячески поддержать. Не навязывая своих поправок и объяснений, он терпеливо, без устали возился с чужими стихами и в конце концов доводил их до газетной "кондиции".
На четвертой полосе была заведена рубрика "Рабочий фельетон". Под этой рубрикой были напечатаны, например, фельетоны старшего путейского рабочего Н. Волкова, конторщика из управления дороги К. Меркушина. Впоследствии Меркушин стал квалифицированным журналистом-профессионалом. В "Гудке" он с годами стал ответственным секретарем редакции. Талант Меркушина как журналиста начал расти и крепнуть еще на дрожжах "четвертой полосы".
Свое мастерство стихотворца-импровизатора Олеша демонстрировал иногда и в стенах редакции, немало дивя остроумием этих импровизаций даже искушенных в словесной игре слушателей журналистов.
Правщики "четвертой полосы" являлись на работу вместе с бухгалтерами, машинистками и курьерами, ровно в девять.
Олеша иногда приходил с опозданием, но никогда не опаздывал с работой.
Хозяйство тогдашней литературной полосы редакционные остряки не без иронии называли "однолошадным". Лямку этой действительно одной лошади с большой натугой тянул журналист А. П. Григорович.
Заведуя полосой, этот безотказный трудяга по совместительству выполнял также обязанности секретаря, архивариуса, литературного правщика и, конечно, рассыльного своего отдела. Туберкулезному Григоровичу такая нагрузка была явно не по силам. Поэтому как только при редакции был организован отдел рабочих писем, Григорович сейчас же перекочевал в этот отдел. Заведовать "четвертой полосой" поставили меня.
Как начинающий писатель, Григорович наряду с рабкоровскими заметками охотно печатал на "четвертой полосе" и чисто литературные материалы – свои и чужие стихи, рассказы, раешники, очерки. Пишущую братию, особенно литературную молодежь, любовь Григоровича к "изящной словесности" влекла в "Гудок", подобно магниту. Под действием этой силы многие тогдашние поэты Поморский, Жаров, Безыменский, Молчанов и другие – свои первые стихотворные опыты несли в "Гудок".
Здесь читали рукописи сразу, без волокиты. Работали быстро, охотно помогая друг другу. Работа искала человека, работа растила человека.
Нынешнее поколение знает "Гудок" как хорошую газету профсоюза железнодорожников. Но лишь очень немногие помнят, что полвека тому назад, в двадцатые годы, "Гудок" был маркой довольно солидного и разветвленного издательства. В те годы под маркой "Гудка" кроме газеты выходил еще целый ряд популярных журналов: литературный – "30 дней", сатирический – "Смехач", детский – "Зорька", научно-популярный – "Знание-сила". Помимо этого для своего профсоюзного читателя "Гудок" выпускал еще "Железнодорожник" и "Рабкор-железнодорожник" – два журнала, так сказать, более профессиональные.
Нетрудно представить себе, какой силы литературные волны бились тогда в берегах гудковского издательства, сколько имен, больших и малых, слышали его коридоры и стены во Дворце труда на Солянке.
В самой газете в те годы сколотилась сильная группа молодых способных журналистов, многие из которых вышли потом в "большую литературу". На "четвертой полосе" работали Олеша, Ильф, Перелешин, Штих, в других отделах – Булгаков, Славин, Катаев, Петров, Поморский, Гехт, Явич, Эрлих.
Коллектив издательства живо реагировал на все более или менее значительные события литературной жизни, причем с общественно-литературным мнением гудковского коллектива считались не только в стенах нашей редакции и издательства.
В хоре этого общественного мнения отчетливее других слышались голоса Шкловского и Олеши.
У музыкантов есть такое понятие – абсолютный слух. В приложении к Шкловскому, этому бритому Сократу, как называл Виктора Борисовича Олеша, хочется сказать – абсолютный литературный вкус. В наших "спорах о букве" последнее слово часто оставалось за Шкловским, причем его оценки никогда не давали повода для обиды и отмене "не подлежали".
Другой авторитет – Олеша – был примечателен тем, что одолел такой культурный подъем, откуда мог любоваться не только сегодняшним, но и завтрашним днем мировой и советской литературы. Пруст, Тынянов, Томашевский – книги эти в руках Олеши появлялись раньше, чем у кого-либо другого.
Свои стихотворные импровизации Олеша не записывал и не сохранял. Строки некоторых из этих импровизаций уцелели чисто случайно.
История их такова.
Когда Олеша начинал свой сеанс, текущая работа в отделе минут на сорок приостанавливалась. Сидя без дела, я придвигал поближе лист чистой бумаги, и вместо того чтобы рисовать на нем елочки или чертиков, начинал вкривь и вкось записывать течение сеанса – куски и варианты стихов, колонки рифм, подсказы и замечания слушателей.
Эти записи долго валялись у меня в нижнем ящике стола вместе с другими такими же ненужными бумагами. Но случилось так, что редакции пришлось переезжать в другое помещение. Ящики столов пришлось освобождать. И тут вместо того, чтобы выбросить заметки в мусорную корзину, я выбрал из них наиболее осмысленные и наскоро их, так сказать, "кодифицировал", свел, как сумел, в законченные и более или менее грамотные куски. Вот, например, четверостишие, посвященное Демьяну Бедному:
Чертова дюжина фельетонистов "Гудку" ни беда, ни изъян, Однако скажу, в похвалах неистов: Лучше б один, но Демьян!..
Поводом для этого четверостишия послужил такой факт: читая "четвертую полосу", Демьян Бедный как-то пошутил:
– А в этом анафемском "Гудке" сидит чертова дюжина фельетонистов!
Как только слова эти дошли до Олеши, он на первом же своем стихотворческом сеансе и выдал "на-гора" указанные четыре строчки в ответ Демьяну Бедному.
На "четвертую полосу", подышать ее вольным воздухом, "потрепаться" в "Клубе у вьюшки", захаживали братья-писатели, совсем мало связанные с нашей газетой.
Не раз заглядывал, например, Эдуард Багрицкий. Обаятельно скромный и уже совсем больной, он, пересиливая одышку и грустно улыбаясь, вполголоса читал куски своей, кажется, еще не опубликованной "Думы про Опанаса":
Так пускай и я погибну У Попова лога Той же славною кончиной, Как Иосиф Коган!..
Стих гудит далеким, сдержанным набатом, романтически приподнятая интонация, даже взятая за горло астмой, волнует и покоряет, как музыка...
Сменив Одессу на Москву, в комнату "четвертой полосы" любил заглянуть Семен Кирсанов. Помню его стихи о ликбезе. Женщина, одолев грамоту, пишет первое письмо своему "ненаглядному Тимохвею". Тема, казалось бы, малопоэтичная. Однако получилось очень тепло, очень человечно, а это и есть признак настоящей поэзии.
Выслушав как-то Багрицкого, Олеша выступил с оригинальным предложением.
– По-моему, – говорил он на полном серьезе, – чтение стихов надо сопровождать игрой на каком-нибудь музыкальном инструменте. По своему тембру инструмент этот должен как можно ближе соответствовать творческому абрису поэта и настрою читаемой вещи. Твои стихи, Эдя, хорошо бы подать на фоне виолончели! А? Как ты думаешь?
– Тогда уж лучше валторна! Вальдгорн! – говорит Багрицкий, ласково улыбаясь, как взрослый, вступающий в игру с любимым ребенком.
– Валторна! Лесной рог! – подхватывает Олеша и, приставив к губам кулак, начинает трубить: – Тру-тру-тру! Тру-тру-тру!
Поднимается несусветный галдеж. Сквозь шум и смех слышатся выкрики:
– А Кирсанову?
– Кирсанову, конечно, кастаньеты! Ритмы без мелодии!
Булгаков горячо возражает:
– При чем тут кастаньеты? При чем тут Испания, Португалия и всякие прочие Гваделупы? Тут нужно что-нибудь наше, кондовое, расейское! Предлагаю ложки! Деревянные ложечки! Хотите? Только не крашеные, а кленовые, в полной своей натуре!.. Чики-брики, комарики! Чики-брики, сударики!..
На четвертой странице "Гудка" печатался шахматный отдел. Вел его наш старейший мастер-перворазрядник Ф. И. Дуз-Хотимирский.
Как только добродушнейший Федор Иванович появлялся в нашей комнате, он сейчас же попадал в плен к гудковским шахматистам: давал сеансы одновременной игры, помогал решать шахматные головоломки, становился душой блиц-турниров.
Общее увлечение шахматами захватило и Олешу, но ненадолго. Заняться шахматами всерьез он не мог по самому складу своего характера: не хватало усидчивости, терпения, жаль было терять на игру драгоценное время, столь нужное для литературной работы. Шахматный пыл не одного Олеши охлаждала также оценка шахмат, данная Наполеоном, который будто бы сказал однажды: "Шахматы – это слишком серьезно для игры и слишком легко для науки".
По поводу шахматной игры Олеша немедленно же создал свою не лишенную оригинальности теорию.
– Шахматы себя изжили, – говорил он совершенно серьезно. – Сейчас опытный шахматист может любую партию свести вничью. Шахматы себя изжили. Игру надо модернизировать...
И так же серьезно предлагает проект этой модернизации:
– В шахматы надо ввести новую фигуру. Название ей я уже придумал дракон. Этот предлагаемый мною дракон ходит куда хочет и бьет любую фигуру, какую хочет. Тогда игра обновится на несколько столетий, пока шахматные умники не разработают теоретические рогатки и против дракона...
К одному из юбилеев "Гудка" Олеша написал редакционный справочник в стихах. В справочнике этом каждый руководящий работник "Гудка" получал свою кратенькую характеристику, как правило, очень меткую и правдивую. К сожалению, и этот опус Олеши не сохранился.
Продолжая работать на "четвертой полосе", Зубило в то же время очень скоро стал знаменитым писателем Олешей.
На моей книжной полке стоит томик "Трех толстяков" – первое издание, иллюстрированное чудесными цветными рисунками Добужинского. На томике авторская надпись: "И. С. Овчинникову в память о начале "Гудка" – с любовью Ю. Олеша".
"Трех толстяков" в разных изданиях я вижу у всех своих друзей и знакомых. Много раз мне приходилось читать эту книгу ребятам вслух.
Книга написана как будто сложно. Проезд знаменитого доктора Гаспара через город описан так: "Он ехал мостами, изогнутыми в виде арок. Снизу или с другого берега они казались кошками, выгибающими перед прыжком железные спины".
В этом описании нет ни одного газетного слова, а рядом, на той же полке, стоит другой сборничек – Зубила. Стихи Олеши, опубликованные в "Гудке". Автограф автора такой:
"Доброму конкуренту, милому Ивану Семеновичу Овчинникову с искренним уважением, Зубило".
Мост от газетной работы к литературе крут, и не все его переходят, но газетная работа, как мы знаем по опыту "четвертой полосы", нужна писателю.
Поясню вторую надпись. Шутливое звание "конкурент" произошло так: я тоже писал стихи, но, как правило, печатал их на полосах сменных дорожных, предоставив основную полосу всецело в распоряжение Олеши. Вот почему Олеша и окрестил меня добрым конкурентом.
Перебирая в памяти все десять лет нашей совместной работы, я не могу вспомнить ни одной, даже короткой, размолвки, ни одного факта, который лег бы тенью на наши отношения. Такой здоровой, незапятнанной сохранили мы нашу дружбу и тогда, когда жизненные наши пути круто разошлись, сохранили на всю жизнь.
К сорокалетнему юбилею "Гудка" издательская многотиражка "Гудковец" напечатала мои скороспелые воспоминания о "четвертой полосе". Прочитав эти воспоминания, Олеша отозвался на них коротеньким письмецом на мое имя, несколькими грустными строчками. Привожу эти строчки в той разбивке, как это сделано у автора:
"Дорогой Иван Семенович!
Я с наслаждением прочел Ваши воспоминания в "Гудковце"!
Дорогой, милый Иван Семенович!
Что Вы делаете?
Почему мы видимся только на похоронах?
Как приятно воспринять поистине умные, тонкие, оснащенные индивидуальностью слова!
Браво, браво, мой дорогой старый лев!
Если Вам захочется, напишите мне по адресу: Москва, Лаврушинский переулок, 17, кв. 73, – а не захочется, не напишите, но вспомните обо мне!
Ваш Юрий Олеша. 1958 – 3 января".
Получив это письмо, я ответил на него без промедления. Но увидал я Олешу только два года спустя, и увидал – увы! – в последний раз, в гробу, выставленном в конференц-зале Союза писателей СССР...
Советская общественность, и не только литературная, проявляет все больше интереса к жизни и творчеству Ю. К. Олеши. Но многое в творчестве этого большого таланта нельзя понять, не учитывая обстановки старого "Гудка", в котором его талант начал формироваться.
Силу и значение Олеши с первых же его шагов в литературе очень высоко оценила молодежь:
– Неутомимый борец за качество. Рыцарь совершенства. Ни одного фальшивого образа. Ни одной случайной, небрежной строчки.
Таким оставался Олеша в памяти каждого, кому приходилось общаться с этим большим и взыскательным мастером.
А. Старостин
Давнее, навсегда сохранившееся впечатление от первого знакомства с творчеством Юрия Карловича Олеши – это удивление и взволнованность: я прочитал "Зависть"!
...Том Вирлирли,
Том с котомкой,
Том Вирлирли молодой!..
Поэтическое восприятие колокольного звона преломилось у художника в образ юноши с котомкой за спиной. Утренний туман только рассеивается. Том Вирлирли, пишет автор, улыбаясь и прижимая руку к сердцу, смотрит на город. Он сделает все. "Он – это само высокомерие юности, сама затаенность гордых мечтаний".
Пройдут дни, продолжается в повести, и скоро мальчики, сами мечтающие о том, чтобы так же с котомкой за плечами пройти в майское утро по предместьям города, по предместьям славы, будут распевать песенку о человеке, который сделал то, что хотел сделать, – Томе Вирлирли!
Я был мальчиком, распевавшим эту песенку.
– Том Вирлирли! – как призыв кричали мы, бросаясь в очередную атаку во время жаркой схватки на футбольном поле.
– Том с котомкой! – отвечал кто-то из партнеров, отбиваясь от наседающего на наши ворота противника.
– Том Вирлирли молодой! – как торжествующий клич неслось по полю, когда мяч мы забивали в ворота победы. Напомним, что "Зависть" явилась первым художественным произведением, в котором писатель затронул спортивную тему, в частности футбол, давно уже завладевший сердцами мальчишек.
Каждый юный спортсмен ощущает себя "в предместьях славы", и среди молодых футболистов вперебой обсуждался футбольный матч, описанный не где-нибудь – в художественном произведении.
"Затаенность гордых мечтаний" – вот струнка, которую автор задел в душе молодых спортсменов совсем еще молодой Советской республики.
По стране в то время шел нэп. Он близился к своему завершению. Но разноголосица в литературе и искусстве еще цвела пышным цветом. Трудно было разобраться во всех "измах" творческих цехов, возникших на первом этапе становления советской власти.
Мы играли в футбол и искали ответы на свои вопросы, присутствуя на горячих диспутах воинствующих поэтических группировок и в Политехническом музее, и в Доме Герцена на Никитском бульваре, деля свои симпатии между Маяковским и Есениным.
Смотрели бесконечное количество раз "Лес" в постановке В. Э. Мейерхольда, где актеры были в зеленых и красных лаковых париках, и с пеной у рта спорили о достоинствах и недостатках "Синей блузы" по сравнению с постановками и игрой А. И. Южина в Малом театре или H. M. Радина в театре б. Корш.
Нэп соблазнял ресторанами с цыганскими хорами, кабаре, варьете, дивертисментами в пивных и барах. Нередко в этих заведениях шли свои дискуссии за столом и у спортсменов, доказывающих, у кого сильнее был удар – у москвича Житарева или одессита Богемского.
В один из застольных споров в ресторане "Метрополь" мое внимание привлекли сидевшие неподалеку четверо мужчин. Один из них производил особое впечатление своей скульптурной головой. Эта большая, с широким лбом мыслителя голова, с крупными чертами лица, с чуть расширяющимся внизу размеристым носом и тяжелым подбородком, с густой шапкой каштановых волос придавала всему его облику массивную респектабельность. На этого человека хотелось смотреть. Впечатление монументальности этой личности в особенности усиливалось, когда за столом сидящей четверки раздавался развеселый хохот.