355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Олеша » Воспоминания о Юрии Олеше » Текст книги (страница 15)
Воспоминания о Юрии Олеше
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:27

Текст книги "Воспоминания о Юрии Олеше"


Автор книги: Юрий Олеша



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

Вот то внутреннее оправдание сделанного мною построения книги, оправдание, которое, возможно, передастся читателю в виде правильного взгляда на меня, как на писателя.

Юрий Олеша

1956 года, 20 февраля Москва"

Стихотворение, которое Олеша называл эпиграфом к книге, "Ленинизм живет" было опубликовано в годовщину смерти В. И. Ленина, 21 января 1925 года. Оно появилось в газете железнодорожников "Гудок" на той же полосе, чем Олеша гордился, где были напечатаны "Снежинки" Демьяна Бедного и отрывки из поэмы Маяковского о Ленине, не так давно законченной. В этом стихотворении общественная позиция молодого Олеши выражена с глубокой, страстной искренностью:

Эту смерть

Мы называем – жизнь,

Выковали, выткали на шелке

Формулу бессмертия навеки:

Ленин умер – ленинизм живет...

Нужно еще сказать несколько слов о написанной мной вступительной статье к "Избранному". Как и большинство критических статей, и эта имела временное значение. Несколько лет спустя после смерти Олеши я начал работать над его творчеством более углубленно, отдельные главы будущей книги опубликовал в журналах и надеюсь выпустить ее. Но та статья представляет своего рода документальный интерес – я читал ее Юрию Карловичу у себя на даче, в Переделкине, летом 1956 года. Обыкновенный летний день, когда у меня был Олеша, запомнился мне праздником. Олеша слушал с особенным вниманием ту часть статьи, которая относилась к "Зависти" (ведь она была под вопросом), и сказал, что мне удалось, как он выразился, "выгнуть кривизну". Едва ли нужно говорить, как был доволен автор статьи этим отзывом, но, признаюсь, еще больше тем, как была встречена она в издательстве. "Разговор об Олеше состоялся", – сказал мне сотрудник, который вел его книгу, из чего следовало, что сомнения в составе сборника отпали. Книга вышла вскоре стотысячным тиражом, разошлась мгновенно.

Рецензий, сколько помнится, не было, – во всяком случае, не они определили успех книги. Олеша присутствует в нашем литературном сознании независимо от того, пишут о нем или нет, как мастер со своей темой, со своим отношением к миру, рожденным революцией, подобно Пришвину или Паустовскому.

Русский литературный язык в творчестве Олеши обрел столь чувствительный современный оттенок, его изобразительные средства полны такого индивидуального ощущения жизни, что без примеров из Олеши не обходится ни один словарь современного русского языка, ни словарь литературных терминов.

Этого словесного блеска, присущего Олеше, не было бы, если бы как художник он не осознавал себя в новой истории человечества. Освоение нового мира освещает его творчество.

Живой Олеша – человек очень сложный, противоречивый, друг и товарищ всех, для кого развитие искусства невозможно вне революции. Вероятно, поэтому воспоминания о замечательном писателе, вошедшие в эту книгу, написаны с такой охотой – увлекательное, воодушевленное дополнение к его творчеству.

1972

Ирина Полянская

Олешу я знала на протяжении многих лет, но уже в московский период его жизни. В Одессе я его не знала.

В Одессе прошло мое детство и половина жизни. Там мы с Ольгой Густавовной Олешей (Олей Суок) вместе поступили в первый класс, вместе сидели и веселились во всех классах и вместе окончили гимназию. С Юрием Карловичем я познакомилась уже тогда, когда они с О. Г. приезжали из Москвы в Одессу. Там, на даче, он читал нам отрывки из рукописи "Зависть".

В Москву я переехала в 1933 году. У Олешей бывала не часто, Юрия Карловича видела и того реже. Но каждый раз я уносила с собой какое-нибудь исключительное впечатление от него, впечатление, которое не забывалось.

Об Олеше напишут много, напишут хорошо. И все же мне хочется записать хоть частицу того, что я слышала от него самого или от О. Г. о нем, частицу того, что вспоминается и думается.

При коротких встречах мое внимание было настолько поглощено беседой с ним, быстро сменяющимся выражением его глаз, что линии лица как-то не вполне улавливались. Его лицо было всегда полно экспрессии, движения; волосы, часто в беспорядке, скрадывали прекрасный лоб. Теперь, в неподвижности, яснее выступили благородство линий, гармония черт. Такой красивой головы, такого лба я, кажется, никогда не встречала.

Когда умер Олеша, распускались листья на деревьях. В Лаврушинском переулке зацветала верба. Везде на бойких углах продавали ландыши – весна провожала его.

Как писал он о весне?

"То зеленое, что виднеется сегодня между домами, из-за домов, еще далеко не то, что называется первой зеленью. Его еще нет, этого зеленого, оно скорее угадывается. Не слышно, например, запаха, характерного для этих дней. Может быть, впрочем, мир не устанавливает со мной контакта? Может быть, с годами теряется возможность этого контакта? Может быть, школьник слышит этот запах...

Надо выбраться за город. Поеду на какую-нибудь станцию, сойду и буду стоять. Установится ли контакт? Когда-то я хотел есть природу, тереться щекой о ствол дерева, сдирая кожу до крови" (из записей "Ни дня без строчки").

В одну из трудных в бытовом отношении весен Олеши, гуляя, сидели на скамейке сквера. Солнце, весенний щебет, зелень, почки на глазах превращаются в клейкие листочки... Ольга Густавовна утомлена, расстроена, жалуется.

– Почему у тебя все так плохо? – возмущенно спрашивает Олеша.

– А что у тебя хорошего?!

– У меня деревья распускаются.

О. Г. рассказала мне этот разговор, и я запомнила его на всю жизнь.

И вот Олеша уходит весной, и впервые деревья распускаются уже не у него.

Художник умер, а ты выходишь от него, идешь по улице, и все, что ты видишь, имеет к нему непосредственное отношение.

Мальчики во дворе играют в футбол. В память врывается описание футбольного матча из "Зависти" – без сомнения, лучшее художественное изображение игры, футболистов, стадиона, зрителей.

Вот бежит девушка, ветер подгоняет ее. И опять описание ветра в той же "Зависти". И уже перед тобой девушка бежит "подкошенная" ветром.

Художник, любуясь миром, изображая его, как бы завладевает им. И мир имеет к художнику на каждом шагу, поминутно, самое живое, неумирающее отношение.

Зал Союза писателей. Шла гражданская панихида. Ветер то и дело надувал белые шторы в больших окнах. Шторы наполнялись светом и ветром, и казалось, что там, за окнами, – простор Черного моря.

Торжественный, молчаливый зал, где среди цветов лежал Олеша, и вокруг него тихо двигались люди, где время от времени звучала печальная и величественная музыка и в окнах колыхались светлые шторы, – этот зал казался кораблем, который отплывает...

И думалось: как сказал бы сам Олеша об этой величавой и горестной картине?

Олеша был художником в "чистом виде". Он был только художником. Он не занимался ничем другим. Лишь в юности он был футболистом. А затем он уже не занимался ни футболом, ни путешествиями, ни охотой, ни рыбной ловлей... Он любил мир, чтобы изображать его.

"Две сестры – Внимание и Воображение", неразлучные с ним, творили для него чудеса, где бы он ни находился.

"Я сижу на скамье. На краю оврага – на самом краю, даже по ту сторону – растет какое-то зонтичное. Оно четко стоит на фоне неба. Это крошечное растение – единственное, что есть между небом и моими глазами. Я вглядываюсь все сосредоточеннее, и вдруг какой-то сдвиг происходит в моем мозгу: происходит подкручиванье шарниров мнимого бинокля, поиски фокуса. И вот фокус найден... Растение стало гигантским... Я превращаюсь в Гулливера, попавшего в страну великанов... Цветок возвышается как сооружение неведомой грандиозной техники... Нужно видеть мир по-новому... И притом – это не выверт, никакой не экспрессионизм!

Напротив – самый чистый, самый здоровый реализм" (рассказ "В мире").

Этот художник никогда не занимался "вторым делам". Это – его выражение. Он говорил, что женщины всегда занимаются "вторым делом". Например: собрались слушать музыку, включен приемник. Оля на минуту вышла в соседнюю комнату.

Оля! Оля! Ну конечно – занялась вторым делом!

Для Олеши-художника в жизни не существовало "вторых дел". И не случайно придумал он такое выражение.

Материальные блага, налаженный быт, обеспеченность ничего не стоили для него. В этом отношении Олеша часто был парадоксален. Помню, он когда-то предпочитал маленький диванчик настоящей кровати, и на вопрос, почему он там спит, он ответил: спать должно быть неудобно.

То, что Олеша говорил при встречах, я запоминала невольно, – это было всегда неожиданно и в большинстве правильно, на мой взгляд. А если это и казалось иногда "чересчур" и я не могла с этим согласиться, все равно помнила.

Пришли мы однажды с моей девятилетней дочерью к Олешам. Юрий Карлович видел ее впервые. Обратившись к ней и смутив несколькими быстрыми и, верно, на ее взгляд, "странными" фразами, Олеша обратился к стоявшему тут мальчику Игорю:

– Ну, как находишь? Смешная девочка? Смешная! Я, готовая обидеться, спрашиваю:

– Что вы? Чем же она смешная?

– А вы не обижайтесь. Смешная – значит хорошая. Ребенок должен быть смешным.

И я подумала: а ведь это правда!

Теперь, совсем недавно, – мне особенно больно вспоминать этот мимолетный визит, потому что тогда я видела Олешу в последний раз, – он забежал ко мне по делу и, повидав сразу двух моих дочерей и десятилетнюю внучку, нашел их всех красивыми.

– Почему они у вас все красивые? И потом сказал Оле:

– Там у них – Бахчисарайский фонтан!

Как относился Олеша к чужому творчеству?

В произведениях людей, часто совсем не известных, он не спешил найти плохое, а спешил найти хорошее и тут же находил его, если оно было. Олеша был жаден ко всему удачному в искусстве и, как истинный художник, радовался, если видел удачное.

К себе (это все знают) он был необычайно, просто невиданно, требователен. Иногда он не кончал вещь, потому что тонул в бесчисленных вариантах, отыскивая все лучшие и лучшие, и не мог остановиться. Олеша сам пишет (рассказ "В мире"):

"У меня в папках имеется по крайней мере триста страниц, помеченных цифрой "I". Это триста начал "Зависти". И ни одна из этих страниц не стала окончательным началом".

Ольга Густавовна определила творчество Олеши как "поиски совершенства".

Обаяние, неповторимость и глубина Олеши сказываются в каждой странице, им написанной, будь то хотя бы статья в газете или рецензия. В ней не найдешь ни одной бесцветной, "проходной" фразы.

Если видишь в заглавии "Ю. Олеша", интерес твой никогда не обманется. Значит, это будет исключительно умно, своеобразно, образно и полно доброты художника, который влюблен во все прекрасное в природе и в людях.

1960

Владимир Огнев

Каждый день его жизни был прожит талантливо. Его друзей удивляло "неумение жить", неспособность вести чисто "житейские" разговоры. Он жил где-то над бытом, как парил.

Юрий Карлович Олеша был редкостно одарен. Его романтическая сказка "Три толстяка", роман "Зависть", его рассказы, пьесы, эссе словно лучатся изнутри светом таланта. Первое, что я испытывал, например, читая свежие гранки его коротких рецензий в "Литературной газете", где мне довелось работать в пятидесятые годы, – это радостное недоумение: как можно о затасканно-привычном сказать настолько ярко, неповторимо, не похоже на то, что говорят другие, и в то же время настолько похоже на сам предмет, о котором идет речь, что начинаешь галлюцинировать? Где-нибудь в 1949-1950 годах живая и непринужденная интонация его письменной речи, несвязанность канонами штампа особенно поражали. И в то же время было известно, что эти "безделушки", как Юрий Карлович называл свои миниатюрные отзывы о прочитанных книгах, он писал для заработка, по заказу.

...Так я и познакомился с ним. Маленькая, узкая комната на Цветном бульваре (мы только что переехали туда с Обыденского переулка). Закат. Я сижу спиной к входу, лицом к солнцу запыленного окна. Кто-то открывает дверь и покашливает. Оборачиваюсь – Юрий Карлович. Конечно, я его хорошо знал. Он стал что-то говорить о моей последней статье, от смущения я не очень и понял, за что он меня хвалит, смотрел на него и радовался, что наконец увидел вот так близко, рядом, что он говорит со мной доверительно, просто, что знакомство, одним словом, состоялось – это всегда для меня трудно со знаменитостями... Помню только, что Юрий Карлович говорил о Катаеве, приводил его блестящие сравнения, о Сельвинском, о метафорах Маяковского. Помню еще, что сел он на краешек стула, размотал шарф и, примостившись на уголке соседнего стола (мы сидели с Зиновием Паперным в одной комнате, его тогда не было – болел), стал быстро писать крупным своим, отчетливым почерком рецензию... Меня поразило, сразу отключился, вошел в работу, как будто все было обдумано заранее...

Потом я долго его не видел. Встречались мы редко, мельком, чаще всего в той же "Литературке", куда Юрий Карлович заскакивал за гонораром. Он заходил ко мне на секунду, и, роняя, как мне казалось, какие-то вежливые "светскости", шевелил мрачными своими бровями и исчезал надолго. Временами мне казалось, что тогда говорил со мною о литературе какой-то другой Олеша, этот был далеко-далеко от меня, дальше, чем до знакомства...

"Юрий Олеша прожил жизнь трудную и сам к себе относился беспощадно", пишет Виктор Шкловский в предисловии к посмертно вышедшей книге Олеши "Ни дня без строчки". О книге этой уже много написано. Но мне все чего-то не хватает в рецензиях. Я задумался – чего? Наверное, ощущения драматизма судьбы художника, того, что последняя книга Юрия Карловича – грустная книга. А это, к сожалению, так.

...Мне вспоминается Олеша, быстро идущий по Пятницкой. Короткий плащ с поднятым воротником распахнут и наполнен ветром. Тяжелая, большая голова опущена. Остановился резко, голубые глаза его стали теплыми и добрыми раньше, чем разгладились горькие и суровые складки у рта. Плохо помню, о чем мы говорили. Это была не последняя встреча с ним. Но таким почему-то запомнился он потом навсегда – трагический, до конца пытающийся пробиться сквозь тугую стену уже весеннего ветра, пахнувшего фиалками. Фиалки продавала женщина, стоя на углу, из-под полы, как что-то запретное... Тогда и вспомнились слова Шкловского: "Чем бы ему помочь? Вернуть веру?.." Тогда и пришла мне в голову мысль заказать Олеше воспоминания о Маяковском. Так как я тогда "Литгазету" не представлял, было решено, что статья Олеши предназначается для... румынской литературной газеты, которая в то время обратилась ко мне с обычной для всякой газеты просьбой. На другой день я читал крупный, аккуратный почерк Ю. Олеши: "Воспоминания о нем"... Бандероль полетела в Бухарест. "Газета Литераре" была счастлива. Счастлив был и Юрий Карлович, что его вспомнили, что он нужен, что у него "хорошо получилось". Сейчас трудно объяснить, почему у нас последняя статья Олеши, его воспоминания о Маяковском, появилась в печати уже после смерти писателя. И грустно, что мы легко забываем о том, что талантливейший прозаик годами был одинок, что посредственности могли сытым смехом провожать этого "чудака" в потертом костюмчике, до блеска начищенных штиблетах, давно "просивших каши", но всегда гордого, с цветком в петлице...

Могут возразить: но осталась книга, сторицей воздано писателю за его неустроенный быт, трудную жизнь, творческую взыскательность! Издана рукопись под таким оптимистическим для писателя заголовком "Ни дня без строчки". И вот она перед нами, высоко и дружно оцененная читателем и критикой...

Каков же жанр этой книги? Груда заметок-записей, дневник художника? Есть необходимость души выплеснуться, "назвать" предметы, закрепить в слове пестроту, разорванность, калейдоскопичность живого мира. Есть такая же потребность таланта соединить хотя бы часть тех наблюдений, которые дает жизнь, в выводы о жизни. Он писал матери: "...Единственное оправдание, что я всю жизнь не был внутренне устроен..."

Вы заметили, читатель, что книга эта в основном – воспоминания? В основном история жизни, а не день нынешний. И в то же время это не мемуары. Луч памяти вырывает отдельные факты, наблюдения, картины, книги, ощущения, соображения по поводу, – чтобы закрепить их. "Такой психологический тип, как я, и в такое историческое время, как сейчас, иначе и не может писать, свидетельствовал Олеша, – и если пишет... то пусть пишет хоть бы и так". "Хоть бы и так" – это значит дневниково, разорванно, без сюжета и героя. Мне кажется, когда говорят о новаторской форме книги Ю. Олеши или когда приводят слова самого автора ("Размышление или воспоминание в двадцать или тридцать строк, максимально, скажем, в сто строк – это и есть современный роман"), – совершают ошибку. Книга Олеши не "современный роман". "Ни дня без строчки" содержит в себе по меньшей мере три произведения: нереализованный замысел оставшегося в набросках автобиографического романа, дневник, куда главным образом входят отзывы о прочитанных книгах, и, наконец, заметки, свидетельствующие о волевом акте художника ("Книга возникла в результате убеждения автора, что он должен писать... Хоть и не умеет писать так, как пишут остальные"). По инициативе В. Б. Шкловского и при участии ряда лиц архиву Ю. Олеши был придан порядок и внешняя цельность единого замысла.

Это нисколько не умаляет громадной ценности посмертно изданного труда Олеши. Напротив, книга свидетельствует о том, что художник не прожил дня без таланта. Он мог не писать или писать отрывки, варианты, он мог метаться в поисках цельного замысла и, как честный талант, не находя его, ограничиваться накоплением материала.

"Ни дня без строчки" – прежде всего книга талантливого наблюдения. Оно то юмористически-доброе: удивление гимназиста, узнавшего, что латынь – это и есть язык древних римлян. То вдруг мгновение-неожиданное в своей метафорической наглядности, точности реального видения. Олеша видит: огни, когда смотришь с моря, "казалось, перебегают с места на место". Разве не безусловны в своей наглядности, например, "полотенце, извилистое от частого употребления", анютины глазки, похожие на военные японские маски? Или такое: ливень ходит столбами за окном – похоже на орган; о гиацинте кавалькада розовых или лиловатых лодок, опускающихся по спирали вниз, огибая стебель; вынырнувшие гуси "подымают столько воды, что могут одеться в целый стеклянный пиджак"; кувшин, покрытый слоем пыли, кажется одетым в фуфайку...

Ю. Олеша умел неповторимо запечатлеть в слове чувственное ощущение. Он с детских лет пронес воспоминание о куске обоев, от которого "делается на пальцах оскомина"... Или о собаке: гладишь ее – шерсть горячая, "вызывающая сухость в ладони". В другом месте: "душа чурается павлина, с которым ей как-то жарко, какая-то мигрень души появляется, когда видишь павлина".

Иногда строка Олеши – поэтический образ в духе самоновейшей поэзии. Таково окно, раскрытое посреди зимы: по нему "вьется, вылетая из него, занавеска, чем-то напоминающая рыдание – образ смерти..."

Поразительна и острота психологического наблюдения. Страх смерти, говорит Олеша, – воспоминание о страхе рождения. Очень точно препарирует писатель сложнейшие загадки памяти, которая включается "какими-то инженерами, позади вашего сознания" и которую нельзя заставить работать по хотению человека. А как великолепно воспоминание о детском проявлении первого влечения к девочке: хотелось подражать ее позе, жестам...

Интересны, пусть не всегда достаточно убедительны, но оригинальны и разборы книг, оценки деятелей искусства прошлого. Читатель найдет здесь меткие характеристики и проницательные суждения о Данте, Уайльде, По, Шоу, Доре, Пикассо, Монтене, Толстом, Пушкине, Фете, Гончарове, Достоевском, Твене, Ростане, Гофмане, Уэллсе, Верне, Чаплине, Грине, Ибсене, Метерлинке, Т. Манне, Чапеке, Хемингуэе, Бунине, Делакруа, Листе, Шаляпине, Хлебникове, Ренаре, Маяковском... Не ручаюсь, что перечислил все имена.

На фоне даже очень хороших современных прозаиков Ю. Олеша выделяется прекрасной пластикой образного языка, точностью и музыкальностью речи.

Его любовь к слову, понимание роли метафоры, его интонация собеседника и друга, его благородный и изящный стиль, а главное – удивительнейшая способность выпукло и осязаемо передавать словом окружающую нас жизнь с ее материальной и духовной сложностью – все это давно выдвинуло Ю. Олешу в первые ряды русской прозы XX века.

...Я вспоминаю черный телефон и подрагивающую от звонка трубку. Умер Юрий Карлович. Это было 10 мая 1960 года. Олеша лежал в маленькой комнате, маленький, с огромной пунцовой розой в руках. Тихо и грозно звучал Бетховен. И звукам его было не тесно. Жена Олеши, О. Г. Суок, очень сбивчиво и не веря еще в то, что произошло, рассказывала о покойнике как о живом человеке. Я обратил внимание, что она ни разу не сказала о нем в прошлом времени...

"Ни дня без строчки" – пусть это только осколки разбитого зеркала жизни – работа могучего таланта. А о работе таланта не говорят в прошлом времени.

1960

Александр Гладков

Из воспоминаний.

Однажды – это было в мае 1958 года – я спросил Юрия Карловича Олешу, как он назовет свою новую книгу, о которой он мне рассказывал.

– Я назову ее "Слова, слова, слова...", – ответил он.

Мы стояли на Москворецком мосту. Ю. К. привел меня сюда, чтобы показать место, с которого лучше всего смотреть на Кремль.

Я не очень верил, что книга будет написана. Слишком часто доводилось слышать от Ю. К. о его разнообразных и всегда довольно фантастических литературных планах. Не знаю, верил ли в это он сам. Но книга была написана. Через пять лет после его смерти она вышла под названием "Ни дня без строчки".

У А. Ахматовой есть стихи: "Когда человек умирает, //. изменяются его портреты". Да, они изменяются, потому что мы смотрим на них по-новому. Смерть, как скульптор, последним ударом резца всегда прибавляет к изваянию еще один штрих, определяющий что-то главное.

Портреты изменяются потому, что мы вглядываемся в них с иным, более точным, знанием человека: с тем последним знанием, которое никогда не приходит до этого. И тут дело не в том, что мы невнимательны к живым, а в том, что без этой точки конца нет целостности в выражении человека, нет всего человека.

Вот почему об умерших нужно говорить всю правду. Если прожита большая, настоящая жизнь, то она полнее любых похвал, почетнее любых славословий...

Я присутствовал при том, как была произнесена эффектная речь Олеши на Первом съезде писателей. Украшенный флагами и освещенный рефлекторами Колонный зал, делегаты из разных стран, президиум во главе с Горьким, толпы москвичей у входа в Дом Союзов, газетные полосы, посвященные съезду. Незабываемы и кулуары: чего стоил, например, толстый баварец Оскар Мария Граф в коротких кожаных штанах, с голыми коленями и в зеленой шляпе с пером и рядом с ним восточный мудрец Сулейман Стальский в национальном костюме, здесь было не только что послушать, но и на что поглядеть. Олеша – отличный оратор, вернее – чтец своих заранее подготовленных речей. Эта произвела впечатление сенсационной и небывалой искренности. Горький не раз подносил к глазам платок. Олеше приходилось останавливаться и пережидать бурные аплодисменты. В конце оратору была устроена настоящая овация. Я сам был в числе бешено аплодировавших. Оценивать эту речь теперь следует не по ее прямому содержанию, а по драматическому контексту, в который она легла в реальной, а не условной, выдуманной, биографии писателя.

Писательское молчание – явление малоизученное, хотя в нем часто куда больше содержания, чем в иной скороспелой плодовитости. Биографы обычно стыдливо его заминают или проскакивают через него, между тем как здесь-то и необходимо их слово. Конечно, молчание молчанию рознь. Усталое разочарование в своем деле, или высокое недовольство собой: "затупившийся инструмент" (Хемингуэй), или ослабевшая рука, разучившаяся владеть инструментом; невозможность высказаться или отсутствие потребности высказываться – у всех это бывает по-разному. Собственно говоря, причины эти можно классифицировать только очень условно, по существу же они не повторяются: жизнь тут богаче любой схемы, и в каждом отдельном случае свои мотивировки. Биография Олеши еще не написана, и о многом можно только догадываться, но факт остается фактом – молодой, находившийся на вершине успеха и славы писатель надолго замолчал. И, как это водится обычно, молчание стало заполняться статьями и беседами о литературном опыте: по какой-то трагикомической закономерности молчащие художники охотно становятся педагогами, хотя учат они своему вчерашнему опыту.

Было бы очень любопытно подробно разобраться в вопросе о том, почему большой жизненный опыт, приобретенный газетным фельетонистом "Гудка" Олешей-Зубило в многочисленных командировках по всей стране, почти совершенно не был использован в прозе и драматургии писателя. Кроме нескольких фраз о железнодорожных мастерских в городе Муроме, где работали родные одного из героев "Зависти" – Володи Макарова, и полутора страничек в "Ни дня без строчки", Олеша не написал об этом ничего. Все написанное им после "Зависти" – рассказы, сценарии, пьесы – связано или с воспоминаниями об Одессе времен детства и юности, или с абстрагированным и несколько условным интеллигентским городским бытом. Тогда считалось, что главная беда литературы заключается в незнании писателями реальных условий жизни страны, для устранения которого организовывались многочисленные групповые, или, как тогда говорилось, "бригадные", поездки. Незнание это, впрочем, сильно преувеличивалось – дело было (как в случае с Олешей) вовсе не в незнании, а в непонимании того, что творческое претворение жизни в искусстве требует глубинного проникновения художника в эту жизнь, требует, чтобы в нее уходили корни его наблюдательности, воображения, чувства поэтического, чтобы корни эти доставляли соки земли ветвям, цвету и плодам.

Любой писатель-ремесленник, знай он железнодорожную тематику так, как знал ее Олеша-Зубило, сделал бы из этого знания романы, рассказы, пьесы, "перестройка" осуществилась бы с наглядной убедительностью...

У писателя Ю. Олеши в его литературной биографии прижизненно было два периода славы, а теперь, посмертно, наступил третий период.

Первая слава – это слава молодого газетного поэта-сатирика, писавшего под псевдонимом "Зубило". Вторая слава началась после выхода романа "Зависть", была подкреплена написанным ранее, но напечатанным позднее романом для детей "Три толстяка", рассказами и пьесами и в конце тридцатых годов кончилась. После этого многие годы о писателе в печати почти не вспоминали.

Один литератор, выпустивший много книг и имевший обыкновение резать в глаза пресловутую правду-матку, как-то сказал ему:

– Мало же вы написали за всю свою жизнь, Юрий Карлович! Я все это за одну ночь могу прочитать...

Олеша мгновенно ответил:

– А я за одну ночь могу написать все, что вы за свою жизнь написали!..

Говорили о другом литераторе, и кто-то напомнил французский афоризм:

– Его стакан мал, но он...

– Но он пьет из чужого стакана! – закончил Олеша.

Казалось, что он весь уходит в застольное остроумие, и лишь потом выяснилось, что последние шесть-семь лет жизни он снова хотя трудно и мучительно, но упорно писал. Он не успел сам собрать и отделать свою последнюю книгу, ту самую, о которой мы говорили с ним на Москворецком мосту, но когда она вышла, начался третий период его славы.

Я хорошо помню буйный цвет первого успеха автора "Зависти", когда его имя сразу вошло в десяток самых популярных и внушающих наибольшие надежды имен молодой советской литературы. Я брал интервью у Луначарского на генеральной репетиции "Заговора чувств". Бывал я и на репетициях "Списка благодеяний" у Мейерхольда; помню премьеру и интереснейший диспут в Доме печати, где Олеша состязался в остроумии с противниками пьесы. Еще помню любопытный "Суд над драматургами, не пишущими женских ролей", организованный по инициативе Б. М. Филиппова в подвале Театрального клуба на Пименовском. В том самом крошечном зале, где Маяковский на открытии клуба впервые читал "Слушайте, товарищи потомки...". Общественным обвинителем была Зинаида Райх, а Олеша выступал как свидетель обвинения (он только что написал пьесу с главной женской ролью). И тут он тоже сыпал блестящими парадоксами. Если где-нибудь сохранилась стенограмма этого необыкновенного заседания, то она должна быть очень интересна: на "суде" выступали, соревнуясь в красноречии, В. Мейерхольд, В. Катаев, А. Глебов и другие. На обсуждении сценария "Строгий юноша" в Клубе писателей летом 1934 года я участвовал в прениях. Мне и тогда уже очень не нравился сценарий, и я говорил об его искусственности и внутренней фальши. Участники обсуждения в оценке "Строгого юноши" разделились примерно пополам. Один из поклонников сценария назвал его "танцем на подмостках души". Уж не знаю, как это понравилось Олеше, но ироническая молодежь мгновенно взяла на вооружение эту цветистую фразу, и она у нас надолго стала условным обозначением всего ходульного и высокопарного. Не помню, выступал ли Олеша.

В конце тридцатых годов я несколько раз встречался с Олешей за столиками кафе "Националь" и ресторанов. Он добродушно отнесся к моему выступлению на диспуте о "Строгом юноше": для него я тогда был никем молодым человеком, что-то пишущим и ничем не выделяющимся из множества мелькавших вокруг лиц.

К сороковым годам известность Олеши несколько померкла. Имя его в журналах встречалось редко, он уже вступил на горестную стезю поправщика и сочинителя диалогов в чужих сценариях. Правда, иногда в "Литературной газете" мелькали талантливые, остро и точно написанные критические заметки о Хемингуэе, Уэллсе, Чапеке, Селине, Грине. Но уже не было широковещательных интервью о готовящихся и так никогда не написанных пьесах или о задуманных романах. Заблистали другие имена, на диспутах спорили о других книгах, и сама метафорическая манера Олеши стала казаться старомодной. Но все же имя его излучало блеск и обаяние, а передававшиеся изустно остроты и афоризмы поддерживали остывающую славу.

Во время войны превратности эвакуационной судьбы забросили Олешу в Среднюю Азию. Попал он туда сложным путем – из осажденной Одессы, через Черное море, Кавказ и Каспийское море. Стало известно, что он обосновался в Ашхабаде. Доносились его остроты, как всегда пышные, хотя и полные своеобразного, горделивого самоуничижения.

Но вот в начале февраля 1944 года я получил через бюро вырезок рецензию ашхабадской газеты на постановку пьесы "Давным-давно" местным драматическим театром. Рецензия была написана необычайно изящно и точно. Невольно я взглянул на подпись – под рецензией стояло: "Ю. Олеша"...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю