Текст книги "Избранное в двух томах. Том II"
Автор книги: Юрий Стрехнин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)
– Я тебя сменю. А ты иди за овраг, там на «виллисе» капитан из дивизии, тебя срочно спрашивает. Давай!
Берестов велел.
– Слушай! – прошу Байгазиева. – Наверное, к Ефремову, как всегда, с утра с докладом начсанслужбы придет. Узнай у начсана, как там мой дружок Таран. Лейтенант Таран. Вчера к ним привезли, с тяжелой раной.
– Узнаю.
Спешу за овраг, где, как сказал Байгазиев, меня ждет капитан из штадива. Какой капитан – я уже догадался.
Действительно, меня ждал Миллер. Как начались бои, я его еще не видел. Наверное, недосуг было ему приехать, хватало работы в разведотделе. И вдруг появился. Увидел я его, и сердце мое немножко екнуло: ой, будет он меня ругать за то, что мало провел передач. Сказать ему, что все больше выпадает на мою долю оперативной работы по штабу? Но сочтет ли он это уважительной причиной?
Однако ругать меня Миллер не стал. Даже не расспросил, проводим ли и как наши передачи. Он явно торопился.
– Я вам привез агитснаряды! – заявил Миллер. – К сорокапяткам. Забирайте! И сразу же доставьте их на батарею, проследите, чтобы все снаряды до единого выстрелили по немецкой передовой. Прицел пусть берут повыше, эти снаряды устроены вроде шрапнели – рвутся в воздухе и тогда листовки разлетаются. А немцы будут их подбирать.
Объяснив мне это, Миллер с помощью водителя выложил из машины десятка полтора снарядов. Они были мало похожи на обычные снаряды к сорокапятимиллиметровой противотанковой пушке. У них не было того, что, собственно, и является снарядом с остроконечной головкой. Агитснаряд представлял патрон от сорокапятки, в который вставлен вместо снаряда жестяной цилиндр, заполненный скрученными в трубочку листовками. В патроне, как объяснил Миллер, есть заряд, который при выстреле выталкивает цилиндр с листовками, и тот летит в сторону противника. А внизу цилиндра есть вышибной заряд с кусочком запального шнура. Пока цилиндр летит, горит запальный шнур и взрывает вышибной заряд в момент, когда цилиндр оказывается над позицией противника. Стрелять, как объяснил Миллер, лучше тогда, когда ветер в сторону противника, чтобы листовки летели туда.
Об агитснарядах я слышал от Миллера и раньше, но вот теперь довелось и увидеть. Сдается мне, что эти снаряды не промышленного изготовления – делали их где-нибудь в дивизионных тылах, а Миллер теперь развозит.
– Сегодня же примените! – строго-настрого наказал мне Миллер. – Пока обстановка стабильная. А я к вечеру вернусь, расскажете, как вы это осуществили.
Миллер сел обратно в машину, и «виллис» унес его.
Что делать? Указание дано – надо выполнять!
Мне одному и не унести снаряды… Они маленькие, но руками не обхватишь, выскользнут. Знал бы, взял с собой вещмешок, что ли…
На счастье я увидел одного из наших связных и попросил помочь.
Вдвоем мы сгребли снаряды и потащили. Когда уже спустились в овраг и сложили их, меня окликнул проходивший мимо Голенок.
– Что, артиллеристом заделался? – спросил он, обозревая нашу ношу. Я объяснил, в чем дело. Голенок, маленький, полненький, как всегда излучающий доброту и сочувствие, проговорил, слегка вздохнув:
– Достается тебе… Как это? Слуга двух господ! И Миллер тебе начальник, и Берестов – каждый по своей линии. Успевай поворачиваться… А что делать, если Миллер тебя в одну сторону пошлет, а начальник штаба – в другую?
– Да уж как-нибудь… Берестов-то понимает, что это тоже нужно. А Миллер говорит, чтобы я относился к этому делу, – показал я на снаряды, – как к постоянному партийному поручению.
– Ну, давай, давай! – ободряюще кивнул Голенок. – Сам стрелять будешь?
– «Сорокапятчиков» попрошу.
И вот в сопровождении связного, у которого за плечами вещевой мешок, набитый агитснарядами, шагаю на передний край, туда, где рядом со стрелковыми окопами, зарытые в землю, тщательно замаскированные в бурьяне, стоят две сорокапятки, нацеленные на заросший, давно не езженный, тянущийся со стороны противника проселок, – здесь танкоопасное направление. К сорокапяткам ведет нечто вроде хода сообщения – неглубокая, в примятых лопухах канавка.
Мы успеваем сделать десяток-другой шагов по канавке, как вдруг слышим крик:
– Куда? Куда?
Навстречу бежит разъяренный Верещагин, мотается на его шее шикарный артиллерийский бинокль, явно трофейный.
– Куда! – набрасывается на меня Верещагин. – Ты что, обалдел? Демаскируешь позицию! Мы сами, если что, только ночью ходим! Знаешь, сколько отсюда до немцев?
– Сколько?
– Шестьсот метров!
– Самое подходящее расстояние.
– Для чего?
– Листовки кидать! – я объясняю, в чем дело.
– Ну нет! – восклицает он. – Я тебя понимаю, конечно. Но нам приказ – себя не обнаруживать, огонь открывать только если танки появятся. И то с расстояния не более пятисот метров, чтобы уж бить – так наверняка.
– Так что же делать? – огорченно показываю я на мешок с агитснарядами. – Я должен выполнить указание сегодня же. Надо же как-то осуществить…
– Я себя обнаружу, а немец меня осуществит!
Но в конце концов Верещагин поддается моим уговорам.
– Ладно, пальну твоими агитационными. Но только ночью, когда ориентиров не видно, и немец толком не определит, откуда стреляем. Беглым огнем все твои листовочки пошлю. Но только с письменного разрешения командира полка или начальника штаба.
– Бюрократ ты! – восклицаю я обрадованно. – Устного тебе мало?
– Ладно, хоть устное…
– А устное уже есть!
Берестов благословил.
– Ну, ежели благословил… – Верещагин сдается окончательно. – Ладно, вываливай свою агитацию, а на огневую не лезь. Сами отнесем.
Удовлетворенный, я благодарю Верещагина и с сознанием исполненного долга возвращаюсь. Жаль, конечно, что не смогу проследить лично, как требовал Миллер. Разве что с наступлением темноты пойти к Виктору на огневую? Не прогонит? Хорошо бы самому выстрелить хоть разок. Попросить? Я же еще ни разу не стрелял из пушки. Обязательно пойду! Вот только дождусь Миллера, он обещал к вечеру заехать – зачем бы это? – и провожу его.
Возвратившись на КП полка, сразу отыскиваю Байгазиева:
– Ну как, приходил начсан?
– Был. Узнал я…
– Жив Таран?
– Да не поступал он к ним.
– Как – не поступал? Куда же он делся? Может, начсан не про всех знает?
– Ну как это? Он к Ефремову со списком вчера поступивших раненых приходил. И при мне в список смотрел. Нет там лейтенанта Тарана. Ефрейтор Таранько есть.
– Тебе шуточки!
Не знаю, радоваться или пугаться? Что, если Валентин умер от ран еще на повозке? Но нет, нет! Не хочу верить. Может быть, Бабкин что-то напутал? Возможно, Валентин и не ранен вовсе?
В батальон дозваниваюсь сразу. Трубку берет Собченко.
– Правильно, не поступал Таран в санчасть! – говорит Собченко в ответ на мой вопрос. – Не довезли его.
– Не довезли?
– По дороге умер.
– Это точно?..
– Точнее быть не может. Наши же батальонные медики везли. Его похоронщикам передали, а документы – мне. Бабкин уже письмо родителям пишет. Про то, как геройски твой друг погиб. Он взвод в атаку под пулеметным огнем поднял.
Молча отдаю трубку телефонисту. Стою как оглушенный. Валька, Валька Таран… А мы-то думали, что долго, до самой победы провоюем в одном полку.
Потом я узнаю, где Валентина должны хоронить. Надо успеть туда ко времени похорон, чтоб потом написать его отцу обо всем подробно. Мы же с Валькой давно уговорились: в случае чего каждый напишет про другого его родным.
Но на похороны я опоздал. Всех, погибших вчера, уже предали земле: их похоронили на пригорке возле деревушки, где стоят тылы полка, – это километрах в трех от нашего «штабного оврага». Еще не способный привыкнуть к мысли, что Валентина нет, долго стою возле братской могилы – продолговатой горки наспех обглаженной лопатами рассыпчатой, уже подсохшей глины, в которую сверху воткнута палка с прибитым к ней обрезком распрямленной консервной банки, на котором черной краской аккуратно выведено: «мог. № 24». Под таким номером в полковой канцелярии записана эта могила с указанием, кто и когда в ней похоронен. О том, где находится она, будет указано в извещениях – похоронках, которые понесут скорбную весть семьям убитых.
Придет время – может быть, встанет над этой могилой, как и над другими, обелиск со звездой. А возможно, со временем здесь и настоящий памятник поставят, и будут на нем перечислены имена всех, кто покоится под ним.
А пока только – «мог. № 24».
День проходит тихо – вроде бы выходной на войне. Но это не успокаивает, тревожит: тишина всегда предшествует бою.
Миллер приезжает уже с наступлением темноты. На сей раз он вовсе не намерен уехать скоро. Говорит мне, показывая на какие-то громоздящиеся на заднем сиденье «виллиса» коробки, обтянутые материей защитного цвета:
– Вы мне поможете сегодня ночью провести сеанс вещания по МГУ. Для вас будет практика.
– МГУ? – недоумеваю я.
– Вот именно. Только это не Московский государственный университет, а мощная громкоговорящая установка.
С помощью связных выгружаем из «виллиса» все оборудование МГУ: большой репродуктор, смонтированный в продолговатом ящике, солидный моток кабеля, микрофон, батареи, патефон с пластинками.
– Я договорился с вашим командованием, что отправимся во второй батальон, оттуда до противника ближе, – говорит Миллер. Я очень рад этому – всегда хочется при любой возможности побывать в «своем» батальоне, повидать недавних сослуживцев.
Собченко уже предупрежден, что вещание будет проводиться с позиций его батальона, он сообщил по телефону, что ждет и уже все подготовил. В батальон движется целая процессия: кроме меня и Миллера – трое связных, выделенных, чтобы нести оборудование.
Идем полем в рост: сейчас, в темноте, не страшно, что противник издали обнаружит и обстреляет. Благополучно добираемся до командного пункта батальона, расположенного в окопе. Землянку бы соорудили, да дерева на перекрытие не нашлось – где тут его достанешь в безлесной степи? Просто угол окопа прикрыт плащ-палаткой и на случай дождя, и чтобы противник света не заметил, если понадобится зажечь фонарик или коптилку.
Нас встречает Собченко и сразу же препоручает замполиту:
– Вот он вас проведет. Вопрос уже подработан.
– В третью пойдем, – говорит Бабкин. – Оттуда к немцам ближе всего. – и добавляет с усмешкой: – Вот покричите, покричите – и фрицы сразу к нам валом повалят?
На подковырку Бабкина Миллер отвечает самым серьезным образом:
– Наша агитработа – это мина замедленного действия. Отмечены многочисленные случаи, когда в результате немецкие солдаты добровольно сдавались в плен и даже перебегали. А один из перебежчиков предупредил о немецком наступлении. Так что напрасно иронизируете, товарищ старший лейтенант!
– Да я что, разве не понимаю, товарищ капитан? – спешит поправиться Бабкин. – Да я со всей моей охотой…
Действительно, Бабкин действует со всей охотой. Когда мы приходим, он вместе с командиром роты, которому тут же на ходу разъясняет всю важность нашей передачи, ведет нас, как уверяет, на самое удобное место. Место действительно удобное: самый настоящий блиндаж с накатом из бревен, только одно в нем неудобство: выход в сторону противника. Но ничего не поделаешь, блиндаж немцы строили для себя, у них была на местности противоположная ориентация.
– Отсюда до немцев, – объясняет Бабкин, – по «ничейке» метров пятьсот шестьсот, не больше. Так что услышат.
– А не вмажут они по блиндажу фугасным, как вы вещать начнете? – высказывает опасение командир роты.
– Не беспокойтесь! – успокаивает Миллер. – Репродуктор мы поставим далеко от блиндажа. А вот для охраны репродуктора, на случай, если немцы вздумают его повредить или утащить, прошу выделить пару автоматчиков. Половчее которых.
– А если немцы начнут бить по репродуктору?
– Все предусмотрено. Я автоматчиков проинструктирую. Лишней опасности их подвергать не будем.
Заносим все оборудование в блиндаж, вход в него завешиваем плащ-палаткой, чтобы со стороны противника не был заметен свет: мы светим фонариками. Потом зажигаем плошку. В блиндаже – сплошные нары, устланные сухой травой. Миллер устанавливает на них микрофон и все остальное оборудование. Приходят два автоматчика, выделенные командиром роты, – два молодых парня. Миллер начинает инструктировать их:
– Сейчас мы с вами пойдем, скрытно от противника, поближе к нему, на ничейную полосу…
– Ползком лучше, – вставляет Бабкин, – тут недалеко, ежели в рост, на фоне неба могут заметить…
– Ну что же, ползком так ползком. – Миллер обращается ко мне: – Попрошу вас: сходите с этими товарищами до места, где будет стоять громкоговоритель, проследите, чтобы все было подготовлено как надо. Длина кабеля – двести метров, надо использовать его на всю длину.
Значит, до немцев не дойдем только на четыреста метров, – прикидываю я. А если у них ближе боевое охранение, дозор какой-нибудь? Спросить Бабкина или командира роты? Но неудобно, еще подумают, что трушу… И я молчу.
Миллер продолжает:
– Громкоговоритель установите, обратив его в сторону противника. Лучше в ямке или неглубокой воронке, чтобы в случае обстрела не пострадал. Да и вы, товарищи, – обращается он к автоматчикам, – окопайтесь или тоже воронку какую-нибудь используйте, от громкоговорителя метрах в десяти, ну, словом, так, чтобы вы его хорошо видели. Заляжете и будете охранять. А то мало ли что! Бывали случаи – передача идет, а немцы к репродуктору ползут, чтобы утащить. Так что смотрите в оба. Когда я закончу передачу, вы услышите в громкоговорителе, по-немецки, «гутен нахт». «Гутен нахт» – запомнили? Вот сразу после «гутен нахт» – забирайте громкоговоритель и идите обратно, по пути сматывайте кабель. Если немцы начнут обстрел – переждете. Ваша главная задача – репродуктор сберечь!
Выбравшись из окопа, я и два автоматчика отправляемся в путь. Один идет впереди налегке, с автоматом на изготовку. Следом второй тащит ящик с громкоговорителем. А за ним следую я с мотком кабеля и разматываю его за собой.
Я уже не раз выходил на ничейную полосу ночью с рупором. Но все равно каждый раз делается страшновато – когда знаю, что между мною и противником нет никого из своих и, когда всегда есть вероятность, что противник может оказаться значительно ближе, чем предполагается. Страшновато и сейчас…
Сначала мы идем согнувшись, но когда впереди идущий автоматчик ложится на землю и начинает двигаться ползком, на такой способ передвижения переходим и мы. Жесткая, сухая трава колет руки, цепляется за гимнастерку, локти и колени то и дело наталкиваются на какие-то твердые не то комья, не то корни. Временами передний автоматчик останавливается, ложится, слушает. В одну из таких остановок, когда кабеля в моей руке остается уже мало, я, не выпуская его, проползаю вперед, передаю оставшийся конец кабеля автоматчику, шепчу:
– Кабель кончится – стоп! Будем подсоединять.
Проползаем еще немного. Передний автоматчик замирает неподвижно. Кончился кабель! Ползу вперед. Подсоединяем конец кабеля к громкоговорителю, на ощупь находя нужную клемму, – Миллер показал, как это делать. Находим в траве небольшую впадину, умещаем репродуктор туда. Порядок!
Вот только не услышали бы нас немцы сейчас, до начала передачи! Нервы напряжены: а что, если услышат и на шорох дадут пулеметную очередь или сыпанут минами?
Как наставлял нас Миллер, проползаем вперед от репродуктора в сторону противника шагов десять – пятнадцать. Шепчу автоматчикам:
– Окопайтесь тихонько, на всякий случай!
– Да мы и так, товарищ лейтенант! Найдем подходящую ямочку…
– Только не вместе! – шепчу я. – Один – правее репродуктора, другой левее, и слушайте внимательно! Не передачу, а что вокруг!
– Понимаем! – отвечает один из автоматчиков, и в его тоне я улавливаю: что, дескать, ученых учить.
С репродуктором, кажется, все в порядке… На секунду настораживаюсь: не слышно ли чего со стороны противника? Нет, полная тишина… Только где-то неподалеку в траве тренькает кузнечик. Такое впечатление, что сейчас, в этот ночной час, на всем фронте тишина. Может быть, так оно и есть.
Отправляюсь обратно. Теперь уже нет ощущения оторванности от своих, какое было, когда тащили репродуктор и кабель. Уже не ползу, только иду, пригнувшись, прихватывая одной рукой кабель, чтоб не сбиться куда-нибудь в сторону. Кабель приведет точно к блиндажу, где меня ждет Миллер.
Вот и блиндаж, освещенный трофейной плошкой. Ввалившись туда, обрадованно говорю Миллеру:
– Все в порядке, товарищ капитан! Можно начинать!
– Спасибо! – Миллер смотрит на меня, улыбается. – А вы, дорогой лейтенант, весь в репьях!
– Это когда полз… – смутившись, бормочу я и начинаю сдирать с себя репьи, они всюду – на коленях, рукавах и на подоле гимнастерки. Наверное, я сейчас похож на бродячего пса.
Пока я веду эту очистительную работу, Миллер перебирает патефонные пластинки, потом говорит:
– Ну, для начала мы угостим наших слушателей немецкой классической музыкой.
И вот звучит музыка. Плавная, немного печальная мелодия словно зовет к раздумьям, она и волнует, и одновременно успокаивает. Хочется слушать ее еще и еще. Мы сидим молча, красноватые блики от плошки лежат на лицах, на земляных стенах блиндажа, на протянувшихся над головой бревнах наката. Сколько лет прошло – а и сейчас перед глазами стоит этот блиндаж, сосредоточенные лица моих товарищей, бегучие красноватые блики на крутящейся патефонной пластинке, а в ушах слышится, не ослабев с годами, грустная, щемящая душу мелодия…
Когда пластинка кончилась, Миллер взял в руки микрофон и начал говорить, нарочито четко произнося немецкие слова. Мы ждали, что с первыми же звуками его голоса, далеко разносящимися в ночной тишине, немцы начнут стрелять. Ведь так всегда – послушают, послушают, а потом открывают огонь. Но на этот раз они почему-то огня не открыли, и Миллер продолжал говорить. О том, что здесь, в степи, германская армия уже потерпела поражение, что оно окончательно определило всю бессмысленность продолжения Германией войны и что самое благоразумное для каждого немецкого солдата и офицера – не рисковать своей жизнью в боях, а сдаться в плен, где они спокойно дождутся конца войны и сразу же вслед за этим отправки на родину, получая достаточный паек и имея все содержание в соответствии с Женевской конвенцией.
Миллер кончает свою речь и снова заводит патефон, на от раз он поставил пластинку с каким-то бравурным маршем. И вдруг сквозь музыку доносятся короткие, отрывистые, вразнобой автоматные очереди – стреляют впереди, там, где громкоговоритель охраняют два автоматчика.
Миллер останавливает пластинку, хватает микрофон, произносит громко:
– Гутен нахт! Гутен нахт!
Смолкла музыка, прекратилась и стрельба.
– Будете продолжать, товарищ капитан? – спрашивает Бабкин. – Так скажите им на их фашистском языке, что напрасно они патроны жгут – и нашей правды слова не заглушат, и выпрем мы отсюда их вскорости.
«Ого! – я едва сдерживаю улыбку. – Теперь и ты, дорогой мой товарищ Бабкин, готов включиться в агитацию немцев, а давно ли косился на меня, когда я готовился к этой работе?»
Миллер, однако, не принимает предложения Бабкина:
– Хватит, я уже все им сказал. Теперь забота – репродуктор и кабель доставить сюда…
– А у меня забота, как там парни мои? – вмешивается в разговор молчавший до этого командир роты. – Стрельба же была.
– Надо подождать, пока они вернутся и принесут аппаратуру.
– Себя бы принесли прежде всего, – замечает комроты.
– Так вы пошлите кого-нибудь навстречу, – предлагает Миллер. – Аппаратуру помогут нести.
– Аппаратуру… – вполголоса ворчит командир роты, – из-за этой аппаратуры… – и выходит из блиндажа.
Я с самого начала заметил, что комроты довольно хмуро отнесся к нашему появлению и к тому, что пришлось посылать на ничейную полосу солдат. Понять его можно: людей и так нехватка, каждый боец на счету, и рисковать людьми без острой необходимости командир не хочет, ему бы людей для настоящего боя сберечь.
Командир роты возвращается в блиндаж:
– Послал навстречу еще двоих.
Мы ждем. Что-то долго нет автоматчиков с репродуктором. Была перестрелка, случиться могло всякое…
В блиндаж, топая по ступенькам, спускаются автоматчики – те, что были оставлены охранять репродуктор. С ними еще двое – помогают тащить репродуктор и кабель.
– Прибыли без потерь! – докладывает своему командиру роты один из вернувшихся.
– Вижу, что прибыли! – улыбается командир роты. – А что там у вас за стрельба была?
– Да что? – с беспечным видом, как будто ничего особенного не случилось, отвечает автоматчик – очевидно, старший. – Лежим, радио слушаем да в темноту глядим. Если бы не радио, то и ушами бы наблюдение вели. Но уж больно гремит, весь слух забивает. Только на одни глаза надежа. Вдруг показалось мне – в сторонке вроде шевельнулось. Пригляделся – пошевеливается, точно. И не со стороны немцев, а малость сбоку. Еще переждал, наблюдение веду. А оно уже ближе шевельнулось. Ну вдарил я двумя короткими. После второй очереди мне оттуда как даст! Да мимо прошла, меня в темноте, может, немец и не видел. Мы уже – оба! По нас – тоже! Метров с тридцати, а то и ближе. И пошла катавасия… А тут слышим: «Гутен нахт!» Забрали мы эту штуку, – автоматчик кивком показал на репродуктор, который с озабоченным видом осматривал Миллер, – и пошли. Ну а тут навстречу наши…
– Молодцы! – обрывает его речь командир роты. – Идите, отдыхайте!
Автоматчики уходят. А Миллер, все еще держа руки на репродукторе, говорит:
– Две пулевых пробоины! Хорошо, хоть в мембрану не попали.
– Можете на вашей трубе нарисовать две красные полосочки, – шутит Бабкин. Красная полоска – знак за легкое ранение. Такие ленточки нашивают на гимнастерку над грудным карманом, когда выходят из госпиталя.
Мы прощаемся с командиром роты, благодарим его за хорошее обеспечение передачи, на что он с явным облегчением – оттого, что она, наконец, закончилась, – говорит:
– К вашей передаче как к бою надо готовиться!
– А она – тоже бой! – замечает Миллер. – Бой на ослабление германской армии.
…Уже несколько дней война на нашем участке идет как-то лениво. Стоим на прежнем месте, КП полка – все в том же овраге. На передовой иногда, чаще по ночам, вспыхивает перестрелка и смолкает так же неожиданно, как возникает, под стать погоде в эти дни, когда довольно часто вдруг наплывают тучи, сыплют то сильным, то редким дождем, но смотришь – снова ясное небо. Конец июля, а погода, как в конце лета.
Противник то целыми днями ничем не дает о себе знать, то вдруг устраивает артиллерийские налеты – чаще всего из крупнокалиберных минометов. Бьет не только по нашему переднему краю, где он может наблюдать какие-то цели. Бьет на дню раза по два и по нашему оврагу. То ли просто на всякий случай, как бьет по лощинам и оврагам, предполагая, что там укрыта артиллерия или размещены штабы, то ли с определенным расчетом, может быть, точно зная, что в овраге расположен командный пункт. А что? Может и знать от каких-нибудь своих агентов.
В минуты затишья, когда нет обстрела и нет дождя, выбираемся из своих нор в овраге на травку – после дождя она высыхает быстро. Но на открытом месте находимся в состоянии мгновенной готовности. Сегодня, когда привезли обед, мы, пользуясь сухой погодой, расстелили на траве плащ-палатку, поставили на нее котелки и уселись. Но только взялись за ложки – начался артналет. Пока мы, оставив котелки и ложки, добежали до своей пещеры, поверху оврага грохнуло несколько мин, следующая серия их разорвалась ниже, уже в самом овраге, но мы были уже в безопасности. Только спрыгнув в укрытие, я почувствовал, что ногу мою, в сапоге ниже колена, сильно жжет. Зная из рассказов, что в первую минуту ранения рана не болит, а только слегка дает себя чувствовать, я подумал, что ранен в икру – осколок пробил голенище. Стянул сапог, стал разматывать портянку, и пальцы наткнулись на что-то горячее. Осколок! Увесистый с бутылочную пробку. А что же с ногой? Оказалось – цела. Осколок, видимо, уже на излете, падал вертикально и угодил мне в голенище в ту секунду, когда я подбегал к укрытию. А когда мы, переждав налет, вернулись к котелкам, я обнаружил в пшенной каше еще один, помельче. Ну что же, раскаленный осколок в какой-то степени помог каше остаться горячей, пока мы пережидали налет.
В последние дни частенько, особенно в сухую погоду, над нашим оврагом пролетают немецкие самолеты – истребители или разведывательные, бомбардировщиков что-то не видно. Когда самолет показывается – чаще всего они летят на небольшой высоте, – по нему начинают палить со всех сторон: из стрелковых окопов, до которых от нас чуть больше километра, с остальных позиций – стреляют из автоматов, винтовок, пулеметов, приспособленных к стрельбе по воздушным целям, и даже из противотанковых ружей, поднятых на каком-нибудь упоре «в зенит». У нас на КП тоже есть «точка зенитного огня» – столб, а на нем подвешен ручной пулемет. Возле столба всегда стоит ящик с патронами, и часовому, охраняющему КП, поручено, когда это не мешает его обязанностям, заряжать диски. А опустошаются они довольно быстро: когда летит вражеский самолет, то любой из нас, оказавшийся ближе других к «зенитному» столбу, хватается за пулемет и начинает строчить по самолету. Особенно старается Карзов; он одержим «идеей фикс» – лично сбить самолет. А за такое дело полагается орден.
Эти дни – самое подходящее время, чтобы использовать наши агитационные трубы: и наши и немецкие позиции стабильны, ничейная полоса, разделяющая их, неширока. Поэтому я, как только темнеет, отправляюсь в какой-нибудь батальон. Вещают по ночам и мои рупористы, которых немного, но кое-кого все же удалось подготовить вместо тех, что выбыли в боях. Время от времени прихожу проверить, как у них это получается. Особенно доволен я Петей Гастевым – у него лучше, чем у других, с произношением. Да и храбрости Пете не занимать: я уже выговаривал ему за то, что он отказывается от полагающейся на время передачи охраны и нередко выходит за передний край один. Петя нравится мне и своей целеустремленностью: в любых условиях, если позволяет обстановка и время, он решает задачи или штудирует свой математический учебник. Солдаты уже давно перестали отпускать шуточки по этому поводу, но прилепили ему незлобивое прозвище «профессор минроты» – потому что все расчеты на ведение огня Петя делает быстрее и лучше кого-либо другого. Командир его роты говорил мне, что он давно бы сделал Гастева командиром расчета, да вот жаль – командирских качеств ему недостает, металл в голосе никак не выковывается, больно деликатен, одним словом – интеллигенция, а поэтому придется ему оставаться в рядовых.
Обстрелы нашего оврага прекратились. Немецкие минометы теперь если и бьют, то где-то в стороне. Неизвестно почему произошла такая перемена. Но многие из нас связывают это с происшествием, случившимся у нас на КП недавно. Я тому происшествию был свидетелем – да и не только свидетелем, а в некотором роде и участником.
А происшествие было вот какое. Где-то посередине дня, когда я сидел возле входа в наше укрытие и разучивал новый текст для передачи, врученный мне примчавшимся на «виллисе» Миллером, мимо меня тихо прошел незнакомый лейтенант лет тридцати, в обычном для передовой обличье, только гимнастерка на нем казалась совсем новой, и я подумал, что, может быть, этот лейтенант только что окончил училище и направлен к нам для замещения вакантной должности – командиров взводов мы потеряли уже немало. Особого интереса этот прохожий у меня не вызвал, и я вернулся к своему делу. Однако через несколько минут я вспомнил, что сейчас, наверное, уже пришел, делая очередной рейс между дивизионной полевой почтой и полком, наш почтальон – а вдруг мне есть письмо? Да и свежую газетку хочется посмотреть, может быть, там будет сказано про обстановку на фронтах подробнее, чем в сводках Совинформбюро, которыми каждый день снабжает нас наш полковой просветитель майор Ильяшенко?
Я встал и пошел по направлению к той овражной пещере, в которой, а больше – возле которой, размещаются связные: туда обычно приносит газеты и корреспонденцию почтальон. Но на пути увидел: стоит тот самый лейтенант, который только что прошел мимо меня, а с ним разговаривают два наших офицера: Байгазиев и лейтенант – командир взвода связистов, тех самых, что дежурят у нас на КП, и разговор идет, как мне показалось, напряженный. Я подошел, любопытствуя.
– Так что вы тут ходите? – наседая на незнакомого лейтенанта, спрашивал Байгазиев, его смуглое ширококостное лицо, казалось, еще более потемнело.
– Я же сказал – ищу свою часть! – неторопливо, но, чувствовалось, сдерживая взволнованность, ответил лейтенант.
– Какую часть?
Лейтенант назвал номер какого-то полка, но Байгазиев тут же резко бросил:
– Нет здесь такого полка!
– Да откуда вы знаете? – улыбнулся незнакомец. – Может быть, и есть. Сейчас идет передислокация…
– А вы откуда идете?
– Из госпиталя…
– Документы спросите! – посоветовал Байгазиеву подошедший почти одновременно со мной командир комендантского взвода лейтенант Андросов – вида очень внушительного, благодаря комплекции, отпущенной ему природой к его сорока годам не менее чем в полуторном размере.
Подошли и остановились два солдата-связиста с катушкой. Подошел еще кто-то из находившихся на КП.
– Документы! – потребовал Байгазиев.
– Да пожалуйста! – снисходительно улыбнулся незнакомый лейтенант. – Вот предписание, справка о ранении… И даже продаттестат, если вас интересует! – Он расстегнул карман гимнастерки и передал Байгазиеву документы, тот стал их внимательно изучать. Вдруг я заметил, что незнакомый лейтенант, держа руки опущенными вниз, чуть ниже пояса, медленно делает ими что-то, кажется, крутит какой-то небольшой, спрятанный в ладонях предмет. Я не успел рассмотреть что – к незнакомцу рванулся лейтенант-связист, схватил того за руки, закричал:
– Держите его! Держите! А то…
Мы все бросились к странному офицеру. Короткая свалка – и вот его уже крепко держат несколько рук. А лейтенант-связист дрожащими пальцами сжимает яйцевидную голубоватую немецкую гранату, его губы трясутся, едва выговаривают:
– Еще б секунда… Не успел выкрутить!
– К особисту его! К Печенкину!
Задержанного повели. Он не сопротивлялся, – наверное, сразу понял, что бесполезно.
В тот же день от капитана Печенкина нам стало известно: «искавший свою часть» лейтенант завербован немцами после того, как попал в плен, его послали служить в так называемую «русскую освободительную армию» предателя Власова, а затем уже здесь, на нашем участке фронта, переодетого в советскую форму, переправили на нашу сторону с заданием разведать, где что находится. А когда он понял, что попался, то хотел, незаметно выдернув запальный шнурок – есть такой у немецких гранат, – отскочить, бросить гранату в нас и скрыться. Да не удалось.