Текст книги "Прости меня"
Автор книги: Юрий Дружков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Я думаю, хватит чудес. Их еще немало, да вы, наверное, без того устали, – смилостивился он. – Могу только добавить, что наука знает множество непрочитанных древних текстов, которые, может быть, подробнее говорят о самых тайных для нас тайнах. Никто не может, например, понять иероглифы на фестском диске с острова Крит. Ни одна известная науке цивилизация не пользовалась такой письменностью.
– Еще немного, и я переменю профессию. Вы сманите меня, так это все притягивает. Буду искать и отгадывать.
– Нелегко. Загадок много. Вы, например, когда-нибудь задумывались, почему религии так разны?.. А если тут сыграла свою роль та же причинность явлений?.. Древние скифы придумали идолов, связанных с кормилицей землей, с тенями усопших, с огнем. Скифы ничего не слыхали о пришельцах с неба. Те племена, которым посчастливилось увидеть "богов", создали свою, небесную религию...
В печке лежала груда красных углей. Красным горячим светом пылали стены, его лицо, гибкие руки.
Умница.
...На другой день к вечеру состоялось у меня свидание с Шефом. На экране он сидел у аппарата и видел меня так же хорошо, как я его.
– Какие новости? – спросил он.
– Мало. Надо подниматься выше. Телескоп не дает ответа.
– Когда поедешь обратно?
– В пятницу можно?
– Хорошо, будет вертолет.
– Нельзя ли как-нибудь узнать, какие программы вола вчера с двадцати двух до полуночи Мексика?
– Например? – он подвинул к себе чистый лист бумаги.
– Стада бегущих пятнистых оленей, синие лодки с голыми гребцами, бурное море, плетеные, похожие на циновки, паруса... Я думаю, вполне выразительно?
– Постараемся... Ну, давай! – он махнул, прощаясь, рукой. – Ждем тебя с нетерпением. Когда прилетишь, я покажу тебе такую находку! Откопал в архивах... Это листок, исчерченный рукой твоего деда. Формула там... Необыкновенная вещь! Твоя формула, но рукой деда... Прилетай.
– Не может быть! Постой.
Экран погас. Я пошел обедать.
Какую там они видели формулу?
Шеф доволен. Это кое-что значит.
...Мы гуляем под металлической поющей кроной. Кидаем печенье нахохленным воробьям, смотрим, как бегут над нами в ажурной сетке темные по-северному облака.
Я не могу вспомнить лицо Лады.
Не могу вспомнить.
Так у меня было в те необъяснимо тревожные гулкие дни, когда женщина могла увлечь меня безоглядно, со всеми потрохами, надеждами, сомнениями, прошлым, будущим, настоящим и даже всем тем, что лежит за дальними пределами всего этого, прошлого и будущего, всех моих надежд и сомнений...
Помню, со мной тогда происходило что-то непонятное. Встречаясь, разговаривая с ними, я на другой же день уже не мог нарисовать в мыслях неповторимое, знакомое до муки лицо, представить в своем воображении всю мимику, все черточки его. Только неясный неудержимый зыбкий силуэт.
И лишь потом, когда все уходило, удалялось от меня во времени и пространстве, наступал такой день: я вдруг видел это лицо в мыслях своих с предельной резкой ясностью. И я знал тогда это все. Кончилось это. Не вернется...
Но что мне Лада, смешная девочка?
...Я выключил свет. Первое, что мы увидели, была печальная группа людей, одетых в короткие халаты. Они пели тягучее, молитвенное, кланялись, поднимая глаза кверху, и пели, не выпуская из рук легких носилок, на которых лежал неподвижный человек. Они остановились на ровной площадке, посреди необычных построек и, оставив носилки на земле, убежали, обхватив головы руками, боясь, наверное, что их догонят или окликнут.
А к брошенному, не торопясь, подошел старик в уборе, похожем на чалму, и заговорил с ним спокойно и дружелюбно. А потом запел, подняв очи к небу, молитвенную мелодию.
– Вот еше один религиозный обряд. Неужели опять моленье? Попробуй угадай, что это значит.
Археолог покачал головой.
– Непохоже. Здесь другое.
– Как другое? Разве старик не молится?
– Покажите мне что-нибудь более конкретное. Пуговицу, например, или пряжку, или монету найдите на этой площади, пожалуй, тогда я вам отвечу, – сказал он, улыбаясь. – Я должен знать время, когда это происходит. А время, как лес, роняет листья, по которым легко понять, какие деревья потеряли свои визитные карточки, в каком лесу. Время теряет пуговицы, рукописи, трамвайные билеты, битую посуду. Покажите мне кувшин, хотя бы разбитый... Ничто не выдает эпохи так верно, как монетка, пряжка или узор на кувшине.
Волнистая линия пересекла экран, и опять появились башни, рябые кирпичные башни, колокольный разбитый звон, цветущие. в белых одуванчиках поля, костер на берегу реки, стадо лошадей, сверкающий белый день, люди согбенные, как в молитве, синева ночи, опять южный день и затем картинка, заставившая вздрогнуть нас.
Двое в мохнатых одеждах волокли за руки почти раздетого юношу с лютыми от ненависти глазами. Они втащита его на груду хвороста, и в руке одного мелькнул матовый нот А глаза были к небу, а рот выкрикивал воющее, молитвенное, резкое, неотвратимое, как нож...
И опять равнина в одуванчиках, и веселый прохладный лес, и крик птицы над рекой, звон бубенцов, и люди, согнутые молитвой... Неудержимый круговорот видений. Он мелькал, не желая хоть на минуту задержать, остановить наше внимание жадный взгляд.
Я приглушил звук.
– Что это? Посмотрите, что это? – мой сосед схватил меня за руку.
На экране была ночь, лунная, светлая среди равнины. Пустынный берег озера и след луны, оживленный водой.
– Ну, посмотрите же! У вас не двоится?
– Нет, изображение четкое.
– Две луны!
Только теперь я понял, почему стала такой неудобной, такой непривычной видимая картинка.
В золотистой ночной глубине сияли две одинаковые луны, два следа бежали через волны к дальнему берегу. Две луны! Два следа!
– Две луны!
Я вскочил. Он сиял от радости, как мальчишка.
– Драгоценный ты мой! – почти крикнул я, выдергивая, выбрасывая человека из уютного сиденья.
Мы заплясали с ним, два нормальных психа, запрыгали по комнате. Он говорил:
– А ты сомневался! Видишь, как необыкновенно здорово.
– Ты первый заметил! Ты первый среди людей...
– Да нет... я... понимаешь...
– Первый ты.
– А!..
– Две луны! Две луны! Две луны! – запели нормальные психи, выкатываясь в обнимку на улицу,
Хрусткий, подмороженный воздух подхватил наши пьяные голоса, далеко разнес по гудящим струнам телескопа.
Над нами стояла северная луна. Земная, в полном одиночестве, она, казалось, бросила на синие равнины сетку своих ледяных лучей, кружево мерцающих, звонких от мороза иголок.
– Не удивляйся! О, не удивляйся. Мы все в одном доме. Вселенная постоянна. Пойми сам. Воздух, вода, свет. Все в ней одинаково... Появляется человек, первобытный, дикий. Чем укрыться ему в холодную погоду? Все равно где: на Земле холодно, значит, и там, далеко, тоже бывают зимы, холодные ночи. Тогда человек становится охотником, он думает, как убить зверя, он сочиняет оружие, берет в руки булыжник, мастерит первый топор, он убивает зверя, сдирает шкуру, надевает на себя...
Он говорил торопливо, как будто боялся, что я перебью его, но ему просто не хватало воздуха на медленную речь, так мы с ним запыхались.
– Надо человеку запастись водой в пещере. Но куда налить воду? Человек видит под ногами что, как ты думаешь? Глину! Обыкновенную глину! Глину, которая всюду одинакова, и начинает лепить сосуд... Понимаешь, если все так одинаково, холод, вода, глина... значит, и развиваться мир будет почти одинаково. Сначала шкуры, потом ткани, сначала кусок глины, потом фарфор, сначала каменный топор и стрелы, потом пулемет.
Волнение мешало ему говорить медленно.
– Конечно, трудно поверить... Я, когда увидел, как двое тянут с ножами третьего, подумал: очень похоже на скифский обряд поклонения мечу... Скифы клали меч на высокую груду хвороста. Меч ржавел, и надо было кормить его! На меч лили свежую кровь пленных врагов. Чем больше ржавел металл, тем больше просил крови... Но я не заметил меча на хворосте...
Потом этот одинокий на площади. В Древнем Вавилоне больных выносили родственники на городскую площадь. И зачем? Для того, чтобы каждый, кто пройдет мимо, спросил его о болезни, рассказал ему, как лечились от нее, может быть, соседи, знакомые прохожего... Почти современный метод. Психотерапия.
Правда, меня еще смутили кирпичи городских башен. Такой цвет, желтовато-зеленый, был у средневековых кирпичей... Но глина везде одинакова...
Мой Археолог торжественно поднял руки, прямо вознеся их.
– Они показывали нам свою историю!
Мы, закинув головы, смотрели на нее, далекую в стылом, жутко пустом пространстве, нашу единственную луну. Северные холодные звезды, как нерастаявшие колкие снежинки, бесконечно падали на мир, забрызганный лунным светом.
Где? Какая звездочка? Может быть, она та, заиндевелая, над самой крышей? Нет, пожалуй, не она. Тогда, возможно, две в сторонке. Подмигивают они ярко... Ну, где же ты? Отзовись!
– Подумай только, сомневались в поэтичной легенде, перечеркивая намертво лишь потому, что не было неопровержимых доказательств!.. Надо иметь в голове сушеный кизяк, чтобы так начисто не верить, отрицать... Ну покажите нам, подайте нам сюда скептиков! Мы дадим послушать им утренние хоры!
Он шагал с непокрытой головой, совсем седой от луны, в сверкании своих больших очков. .
– А завтра весь мир может узнать: мы с тобой видели! Мы видели своими глазами! Первые на свете! Великолепно!..
Н тут с меня слетел восторженный мой порыв. Я взял его руку, взял, как берут в лапу ладонь друга.
– Подожди, – сказал я. – Постоим... Дай слово, никому ни о чем не говорить, пока я... Обещай мне. Так надо. Прошу тебя...
Глаза в холодных очках были виноватыми.
Какая нескромная мыслишка посетила мою голову: не стоит ли проверить хорошенько излучения (которые можно проверить не иначе, как с помощью ракет и спутников) равные – гамма, рентгеновские, космические...
Может быть, они "цепляют" в космосе невероятно случайные обрывки земных передач, а затем наши лучи перехватывают их у собратьев, не способных пробиться к нам через толщу атмосферы.
Но разрешат ли нам такие поиски ради "помех"?
Я вошел к маме в палату с мокрым осенним букетом. Она, моя мама, смотрела на меня прежним, таким знакомым взглядом. Немного печальным: я всегда был у нее горемыкой. Немного виноватым: она всегда винила во всем только себя.
– Родная, – сказал я тихо, – ты меня слышишь? Ты меня понимаешь?
– Да, – шепотом сказала мама.
– Ну, молчи. Пожалуйста, ничего не говори. Тебе нельзя. Не спрашивай, сам все расскажу... Не болею. Здоров. Дела вот как идут отлично! Мне везет...
Она снова могла держать мою руку. Я думал, как хорошо будет надеть на маму старенькое, знакомое пальто, провести по этим белым коридорам и стерильным лестницам к осеннему живительному подъезду, бережно усадить в машину, покатать ее по всему городу, по таким стремительным, веселым улицам, по синим от реки набережным, по мостовым, устеленным лиственным шорохом, по тихим, добрым переулкам приехать наконец в мамин деревянный дом.
Я не помню, когда мне хотелось подолгу бывать в ее доме. Я помню, как прибегал туда, говорил какие-то родственные слова, спрашивал о чем-то, спешил нетерпеливо к другим, суетливым, шумным, чужим для нее, моей старушки, домам. А этот бревенчатый, старый мамин дом...
Она садилась у темноватых окошек так, чтобы дневной свет и мягкое тепло печки соединились около нее, брала в руки спицы, положив на колени пушистый клубок, тихо-тихо вязала мохнатые носки, те, что лежат у меня до сих пор, ни разу мной не надетые... Мамин кот по-хозяйски тер спину о брюки. Пахло печкой, свежими занавесками, крепко-накрепко вымытым полом.
Она молча радовалась тому, что сын пришел, и можно сидеть рядом с ним, и задавать полные тайного коварства наивные мамины вопросы: "Не надо ли кому-нибудь связать маленькие, совсем крошечные шерстяные носочки? Так, на всякий случай. Костюмчик, шапочку, маленькие-маленькие?.. Не надо ли?"
Как же я не видел прежде незаменимой прелести маминого дома...
Я приеду к тебе, в наш, мама, старый дом. Я сяду к теплой, сухой печке. Мне будет совсем не скучно с тобой. Мне будет, родная, так хорошо и светло, только ты выздоравливай, только не уходи от меня...
– Седенький мой, – сказала еле слышно мама, – некому за тобой присмотреть... И когда ты сноху мне найдешь?.. Так и помру, не увижу внука...
– Не надо, не говори. Я все нашел. Ни о чем не думай. Выздоравливай... Хочешь, я поеду к нам домой, кота проверю?
Она улыбнулась.
– Ох и орет, наверное, бедолага... бродит голодный... Ступай сынок, деда у тебя, я знаю... Мне и так хорошо...
Из больницы я ушел к вечеру.
Я знал, каким будет у меня этот холодноватый, горький от палых листьев ясный вечер.
Я возьму Ладу и поеду с ней в мамин дом выручать кота. Может быть, потом – я, Лада и кот – вернемся к маме. Сюда в больницу...
Но мы не вернулись.
Так получилось.
Я рассказал девушке по телефону грустную повесть о котесироте. Я церемонно попросил ее принять участие в спасательной экспедиции.
Лада смеялась. Моя повесть о коте-сироте вдруг показалась мне самому смешной. Мы стали вспоминать самые нелепые случаи с котами всех мастей, от рыжих до черных и полосатых.
– Ну где же вы пропадали? – спросила девушка. – Давайте лучше поедем в Сокольники...
– Отлично, едем в Сокольники, – мгновенно согласился я, довольный тем, что такая девушка сама зовет меня в Сокольники.
Когда я плавно-вежливым жестом распахнул перед ней дверцу, Лада вдруг сказала:
– Я вас очень прошу, поедем так, – и мягко толкнула дверь от себя.
– Не понимаю как?
– Без машины.
Кажется, губы у меня свело набок от удивления.
– Почему?
– Пожалуйста, мне так хочется. Пожалуйста, – повторила она жалобно.
– Может быть, на трамвае поедем? – пытался вроде пошутить я.
– На трамвае, – просто сказала девушка.
– Но я, наверное, разучился ходить пешком! – в легком недоумении протестовал я.
– Ну, пожалуйста... Мы очень редко... Мне так хочется.
Ей так хочется! Ну, если тебе так хочется...
Мы уходили от брошенной в переулке черной моей машины, и вид у нее был, как мне казалось, потускневший, обескураженный: "Как же так? А я?.." Ничего, постоишь, голубушка, привыкай... Не мне одному.
Девушка невозмутимо шла рядом, искоса поглядывая на меня, словно проверяя, что же я, как я буду без моей, пахнущей бензином, теплом и кожей...
Подошел трамвай, зашипел, открывая стеклянные двери. Мы поднялись по двум широким ступенькам, я полез в карман и вдруг похолодел. Потом, кисло ухмыляясь, я шарил по всем карманам, давно понимая, что у меня нет ничего. Не только на трамвай, но и на входные билеты, и на все остальное.
– У вас нет монетки? – несколько рассеянно спросил я.
– Нет, – она почему-то сияла. – Честное слово, ничего нет! – сказала она чистым своим голосом.
– Надо выйти, – очень дельно предложил я.
Девушка засмеялась.
– Нет, поедем зайцами, – шепотом сказала она.
Я пожал плечами.
– Не по возрасту.
– По возрасту, по возрасту, – зашептала она близко горячими губами.
Это несколько смягчило меня, и, сделав независимый для всех непосвященных вид, я стал трагическим шепотом, со всеми подробностями рассказывать ей, как поведут нас, горемычных, опозоренных безбилетников, в милицию, как будут составлять протокол и, качая головами, говорить о гражданской совести, а потом пришлют на работу "телегу".
Лада смеялась, обхватив мою руку.
– Итак, гражданочка, где вы работаете? – шипел я, сдвигая брови.
– В детской библиотеке.
– К тому же еще и комсомолка?
– Угу... Дяденька, я больше не буду,– она заливалась от смеха, припадая к моему плечу.
– Да что же вы, ребята, – вдруг сказала бабушка, сидевшая сбоку, – мало с кем не бывает, возьмите вот шесть копеек. Не обеднею.
Лада смутилась. Тут у нее в глазах было: "Это я виновата..."
– А на танцульку деньги найдут, – сказал чей-то решительный бас. – Повадились...
– А если мелочи нету? – осадил его тонкий голос.
– Да не слушайте вы, – сказала добрая женщина. – Берите, ребята... Меня тоже кто выручит...
– Спасибо, хозяюшка, – я взял деньги.
– Молодые, всяко бывает, – отметил тонкий голос.
Это я молодой...
Как входят в столичный респектабельно-ухоженный парк, если нет билета? Оказывается, налево по забору, за двумя киосками, в гуще зеленых кустов есть отогнутый слегка металлический прут. И через этот лаз еще год назад весь одиннадцатый "В" ходил на все зарубежные выставки.
Я тоже "вошел", оторвал пуговицу, но вошел. Постовой милиционер на аллее подозрительно оглядел нас, но ему, наверное, самому не хотелось верить... Разве такой респектабельный человек, то есть я, позволит себе при такой миловидной обаятельной спутнице...
– Вам кто-нибудь говорил, что вы красивая? – вдруг спросил я.
– Говорили, – не задумываясь, ответила девушка.
– Море обаяния – говорили?
– Да.
– И все неправда, между прочим... Вы смешная.
Она улыбалась.
– А я в одной книжке читала... чтобы привязаться к человеку по-настоящему, надо, чтобы он был чуточку смешным.
– А я смешной?
– Нет.
Не хватало мне, чтобы я хотел быть смешным ради этой девчонки.
Она шла то рядом, то переходила на другую сторону аллеи, трогая ладонью стволы берез, поглаживая ровную, стриженую стенку рдеющих осенних кустов.
– А вы помните, какой тарарам вы устроили в нашем переулке? – спросила девушка.
– Я и теперь могу, – ответил я.
– Но ведь я тогда случайно была дома.
– Я рисковал.
Она улыбнулась нежной своей улыбкой...
Да простят меня модные строгие стилисты, готовые любую
"телячью нежность" объявить сентиментальностью. Но друго
го слова, более выразительного, к ее нежной улыбке, помо
ему, нет.
Она улыбнулась нежной своей улыбкой.
– Значит, вы смешной.
– Спасибо. Но вам тогда было не до смеха. Нас хотели схватить.
– А-а, милиционер...
– Не только милиционер, и юноша какой-то.
– Мой одноклассник, – просто сказала девушка. – Его берут в солдаты, он провалил институт... А вы знаете, какие хорошие стихи он пишет? – добавила она, как будто речь идет о нашем общем и давнем знакомом. – Да вы послушайте, я вам прочту...
Я вежливо склонил голову.
...Мы плутали мягкими застланными дорожками. Далеко была неслышная почти музыка. Редкие гуляки попадались нам и смущались при виде нас, таких же заблудившихся гуляк. Я не знал, в какой стороне Сокольников мы находимся, куда ведут эти запутанные грустные дорожки.
Лада рассказывала стихи негромким, глубоким и нежным голосом. Что мне оставалось делать? Слушать.
Наступила туманная осень,
Плачет по лету природа.
Ночью ветер, уныл и несносен,
Лез ко мне по трубе дымохода.
Стучала ветвями о стекла
Рябина под нашим окном,
Продрогла, наверно, измокла
В холодном разливе ночном.
Словно кто-то никак не отважится,
В дом не входит, боясь темноты.
Может быть, мне поэтому кажется,
Что в окно постучала ты.
Голос девушки дрогнул.
Рядом где-то могла заблудиться
И пришла...
Но ко мне сюда
Каждый день кто-нибудь стучится,
Только ты не стучишь никогда.
Невероятная девушка. Читать мне чужие стихи, ей же, наверное, посвященные. Зачем она это делает?
Я шагал и смотрел. И она мне такая нравилась. Наивная мелодия стиха очень как-то шла ей.
Окна ткхо царапают липки,
В них стучат монотонно дожди.
Ты случайно, пускай по ошибке,
Постучись как-нибудь, приходи.
Буду рад я, когда увижу
Даже поздней порой ночной...
Знаешь ты, я тебя не обпжу,
При тебе я совсем ручной.
Я тебя, как никто, берегу,
Л беречь не могу.
Не смогу...
Мокнут, вянут озябшие пипки.
Шелестят монотонно дожди.
Ты случайно, пускай по ошибке,
Постучись как-нибудь, приходи.
Я запомнил их. Память у меня великолепная.
– Это как же понимать: "А беречь не могу, не смогу"? спросил я, пряча, как говорит Шеф, улыбку в ушах.
Она смутилась.
– Вам не нравится?
– Как-то уж очень без выкрутасов, несовременно, штучек не хватает... Он их на даче писал?
– У него нет никакой дачи, – сказала она обиженно.
– А на каком он живет, если не секрет, этаже?
– На восьмом.
– И пишет про дымоход? Про липы, которые в окошко стучат?
Она сказала совсем тихо:
– Он поэт...
– Знаете что, – спохватился я, – расскажите мне про вашу жизнь.
– Она такая маленькая.
– Ну, про школу...
Тема ей была близка.
Она подробно, с удовольствием рассказывала про свою школу, про какие-то школьные вечера, последний школьный рассвет у Москвы-реки... Так было хорошо и так сложно теперь: занятия вечером, библиотека днем.
И все шло мимо ушей моих. Я слушал добросовестно и почти ничего не улавливал. Как журчанье, как шелест окружающих нас листьев. Не знаю почему. Наверное, так вызывающе-великолепен был этот закатный лес. А может быть, наивные стихи увели мои...
Она, по-моему, тоже, как я, невольно поняла вдруг этот разлив, немую звонкую тишину красок и что-то еще, заставляющее нас умолкнуть.
Ладушка вдруг притихла. Березовый нежный свет упал на ее лицо. Пнликнула добрую песенку одинокая пичуга в сенокосном аромате, в гуще, среди белых стволов и красных оранжевых пятен...
Но вечер по-летнему теплый, березы высокие, небо в осенней дымке полоснула вдруг невероятная, нечаянная, совсем летняя гроза.
Я не знаю, что было бы, если бы на помощь не пришел дождь. Ну кто его просил, не было печали...
Говорят, это модно в книгах, такие дожди. Ни одна такая встреча не обходится в них без проливного дождя. Говорят, это красиво, когда льет он, дождин... Ничего хорошего... Но кто мне поверит? Я ничего не придумал. Дождь и в самом деле полил нежданный, оглушительный, как веселое весеннее половодье.
Сокольники зазвенели.
Взъерошилась, полетела, сверкнула блестками золотая кутерьма листьев, дождя и свежести. Забрызганная, мокрая Лада втянула меня под крышу тесной беседки, невольно прижалась ко мне и затихла.
Я поцеловал ее, как целуют, наверное, ребятишек.
Нежность, всей нежности нежность вошла в меня вместе с грозовым дождем и запахом алых листьев, с открытыми, почти плачущими родными глазенками.
– Ты самый хороший... ты самый... меня еще никто... никто...
Так нежданно, так светло.
Надо хорошенько продумать все...
Вот начеркал эти слова и поймал себя на мысли, что "продумать" вполне можно было бы отнести к моему свиданию с Ладой, ко всему, что осталось на нескольких последних страницах дневника...
Но я совсем о другом. Случилось такое, чего нельзя было просто выдумать, не то что предположить. Поэтому все остальное для меня как бы не главное, все отодвинулось вдруг, отложилось на какое-то неопределенное время. Сегодня главное листок пожелтевшей бумаги с чертежом и выкладками деда.
Что в них? Что изменило ровное тиканье времени? У нас по этому случаю был настоящий служебный переполох.
Рассказывают: один изобретатель велосипеда бухнулся головой о каменную стену, когда узнал, что велосипед уже изобретен месяц назад... Я похож на этого изобретателя, но шарахать в стену я не буду. Потому что в моем случае "велосипед" изобрел мой дед. А я люблю старика, хотя никогда не видел его живым. Он погиб лет за двадцать пять перед моим рождением. И я не виноват, я повторил то, что нашел когда-то мой дед. Нашел, а другие потеряли. Потеряли наглухо, навсегда, и мне пришлось идти вслепую, заново.
С этой минуты найденное мной будет уже не моим, будет еще одним открытием деда.
Но вечная слава Поиску! Тем более что поиск продолжается. Дед намекает на пять формул, а я знаю только две. Одна из них врезана карандашом в потускневший от времени листок. Абсолютно моя формула! Остальные четыре должны были быть на следующей странице. К нам попал обрывок записей. Уверен, что среди этих четырех есть и моя вторая. Не может быть иначе! Моя вторая. Но там еще три.
Какие? Вот о чем думать надо. Голова идет кругом. Какие? Что значит его чертеж? Вот он:
– И рядом слова: "Отъ самого себя".
В старинном пожухлом переплете она казалась невзрачной, суховатой, прямой по-стариковски. Она лежала на столе, немая свидетельница многих лет, многих внимательных рук. Это была книга деда "Лучи мироздания". Хорошо знакомая всем нам книга. У меня дома есть один экземпляр. Но в эту был кем-то вложен обрывок бумаги с карандашными записями деда.
– Больше там ничего не нашли, – сказал Шеф. – Не можешь ли ты поговорить с матерью. Какие бумаги у нее были. В архивах... больше ничего нет.
В кабинете у Шефа темно. Сосны закрыли небо в огромных окнах.
– Она рассказывала давно еще. Были две тетради, несколько писем, компас, географическая зеленая карта, бинокль и золотой перстень. Я не помню, что еще хранилось у нее... Перстень я продал, есть было нечего. Бинокль подарил...
– Но, кроме вас, у кого-то было еще что-нибудь?
– Усадьба сгорела в девятнадцатом. Книги остались, вот, пожалуй, все.
– Нет, милый, кроме книг, есть у нас этот листок, – он бережно погладил книгу. – Твой дед сумел найти формулу, которой нет ни в одной книге. Твою формулу, твою! Но теперь она уже не твоя, ничего не поделаешь, – он даже обнял меня. – К тебе она пришла потому, что мы с тобой живем в самый разгул телевидения. Когда жил твой дед, не было ни одной телестанции!
Он взял книгу, сказал:
– Поклонись памяти его.
– Тебе надо поклониться, если бы не ты...
– Что теперь будет, что будет... – Он открыл книгу, вновь достал из нее бумагу деда. – Можно рассказывать мне про две Луны, про четыре Луны. Я поверю. Но другие скажут, им померещилось. Двоилось у них... Другим не докажешь... Но твоему старику не могли мешать программы телестанций.
Шеф, по-моему, переживал не меньше, чем я.
– Им не дает покоя моя несговорчивость. Но если бы они знали, что все, за чем они так жадно и так щедро охотятся, заключено в этих пяти формулах... – повторил он вслух то, что было набросано карандашом на рыжем клочке бумаги.
Выглядят эти слова так:
"Если бъ они знали, что все, за чемъ они так жадно и такъ щедро охотятся, заключено въ этихъ пяти формулахъ..."
Он бережно спрятал бумагу в книгу, положил ее в стол.
– С этим я пойду. Вот бомба так бомба! В сказке не придумаешь. Повезло тебе. С того света дед помог... С того света. Видно, кому-то не давала покоя его несговорчивость, а? Что ты на это скажешь?
– Я знаю не больше, чем все. Дед был профессором физики Харьковского университета. Он позвонил однажды в местную больницу и просил его положить. А потом его нашли убитым. Дверь была заперта. Наган лежал на тумбочке... У меня дома старая желтая газета. В ней все подробно... Причина убийства неизвестна.
Потом он проводил меня к дверям. Глупо устроен человек. Я не спешу звонить ей.
Почему? Разве она безразлична мне?
Настроение – хуже, конечно, бывает, но и такое совсем непохоже на то блаженное сияние, в котором тихо тлел я до вчерашнего дня. Утром я передвигал себя в пространстве этаким самодовольным пай-мальчиком, способным на все и ничего поэтому не делающим. Тогда я решил что-нибудь сделать, и все получилось не так. Все не так!
Я не хотел обидеть ее. Что теперь она думает? Я подсматривал за ней? Брр...
Планы были не хрустальные, самые обыкновенные. Встречу после работы, отвезу в институт, накормлю, между прочим, гденибудъ. Обыкновенная проза. Этакий заботливый покровитель с коляской. Она успела бы, я все рассчитал.
Я поставил машину сбоку, на другой стороне улицы. Мне виден был ее подъезд, похожий на двери банка. Ребятишки, наверное, пыхтят, когда раздвигают могучие дубовые створки. На синем стекле банковские золотые буквы: "Детская библиотека". На окнах белые, гармошками, непроницаемые шторы. Но я заметил еще на повороте прозрачную черноту в одном окне и встал так, чтобы она меня видела, если, конечно, ходит она за этим окном.
Солидное здание, солидная библиотека... Но работает она с первоклашками. В зале, наверное, шмыгают носами, шелестят книгами, шепчутся, толкают исподтишка друг друга маленькие Ладушкины почитатели. Она сидит строгая, тоненькая, сдвинув брови для пущей солидности, мягкий воротничок делает ее похожей на практикантку-учительницу, на тетю Ладу.
Она выйдет, я поспешу к ней. Вздрогнут от неожиданности ресницы. "Я ждал тебя, – скажу я, – поедем сначала куда-нибудь, наверное, ты голодная. Потом в институт". – "Почему тебя не было два дня? – спросит она. – Почему ты не звонил?" – "Не сердись. Так много свалилось на меня..."
За черным окном, прилипнув к нему носом и растопыренной ладошкой, стоял человек лет восьми. Больше там никого не было видно. Человек смотрел на улицу, на меня и чертил пальцем по стеклу что-то похожее на волны и, кажется, не видел ни улицу, ни меня. Был он стриженый, маленький, ушастый.
Потом пришел он.
Тот самый вихрастый парень, которого мы встретили тогда в ее переулке в минуту нашего бегства от инспектора.
Ничего. Довольно приятная внешность. Рост подходящий. Глаза, уши. Так себе. Мальчик и мальчик.
Он ходил по тротуару, солидно зажав сигарету в пальцах правой руки. Ходил, смотрел на часы, ходил мпмо подъезда, мимо зашторенных окон, мимо единственного черного. Ходил, ходил...
Я тоже смотрел на часы.
Лада не шла.
Может быть, она видела его?
Может быть, ее до сих пор не отпускают?
Может быть... Все может быть!
Но я не знал, что я должен делать. Сказать ему – катись... Почему?
Может быть, она ждет, когда он сам уйдет восвояси? Может быть, она хочет, чтобы я подождал, пока он уйдет? Может быть, ее не отпускают?..
Лада не шла.
Может быть, она хочет, чтобы я догадался на минуту, на две, на десять уехать и позвонить ей?
Может быть, сегодня уехать? Не мешать ей? Нельзя так врываться...
В черном окне маленький человек рисовал на стекле таинственные волны.
Радость улетела.
Может быть, ее до сих пор не отпускают... Может быть, ее просто уже нет, и она ушла раньше...
Я включил мотор.
Он остался там.
– Тьфу ты, нечистая сила, – Шеф бросил на стол серебряный нож, который только что вертел в руках. – Одно постичь не могу: как ты меня, пожилого, серого, зубастого, заманил на эту лекцию? Почему я согласился?
Из Политехнического мы забрели в "Берлин".
Молодой, похожий на дипломата повар показал нам в серебряной посуде серебряного живого карпа. Большая рыбина звенела хвостом, и серебряный свет электрических ламп отражался в стеклянных ее боках.
Шеф крякнул: "Хо-орош..." И теперь мы ждали, когда этот карп вернется к нам золотым от корочки, в развале золотых картофелин и чего-то еще.
– Выпьем, – сказал он.
– А потом танцевать пойдем, – съязвил я.
Он поглядел по сторонам.
– Не вижу повода к веселью, да и приглашать некого... Ладно, закусывай.
– Так чем ты недоволен? Развлекся на лекции.
– Не выношу глупости, а еще пуще невежества... Летающие блюдца, тарелки... Шарлатанство!
– Если гибнут пилоты в погоне за этим шарлатанством?
– Иллюзия, мираж.
– Мираж нельзя уловить локатором, а ты слышал... они имеют плотную массу, объем.
– Смена воздушных слоев, – Шеф густо положил на калач слой масла. – Граница может быть настолько резкой, что луч радара будет отражаться как в зеркале.