Текст книги "Мед и яд любви"
Автор книги: Юрий Рюриков
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Любовь дает им сильнейшую тягу к слиянию, к полному тождеству друг с другом. И Мария, эта простая сельская девочка, испытывает странные чувства и говорит Роберту: «Ты чувствуешь? Мое сердце – это твое сердце… Я – это ты, и ты – это я… Ведь правда, что мы с тобой – одно?»
И это тоже одно из самых сильных озарений их любви. «Я – это ты», «я в тебе, а ты во мне» – это странное «андрогинное» чувство родилось, видимо, как эхо того душевного слияния, которое дает им любовь. Это чувство-иллюзия, чувство-мираж, которое, конечно, никогда не сбудется, но оно принадлежит, наверно, к тем обманам зрения, в которых есть кусочки прозрения.
Что такое все эти неясные, какие-то «философские чувства» – чувства слияния друг с другом, с временем, с пространством? Возможно, Хемингуэй наткнулся на новый класс любовных чувств, которых мы до сих пор не замечали – самых первородных и потаенных, о чьем смысле мы сейчас можем только гадать. Впрочем, изредка эти странные чувства испытывали и до него. В XIX веке Жуковский любил безнадежной любовью Машу Протасову, и он писал ей:
Тобою чувствую себя:
В тебе природой наслаждаюсь.
Возможно, это и есть океаническое чувство – чувство своего слияния с человеком или с миром, ощущение себя как частицы чего-то вселенски огромного – то ли времени, то ли пространства, – чувство океанической глубины и неразгаданности, в которое мы только сейчас начинаем заглядывать…
Метерлинк, великий бельгийский поэт и драматург, автор «Синей птицы», как-то сказал: «Быть может, мы еще не знаем того, что выражается словом любить… Любить не значит только жалеть, только всецело собой жертвовать для счастья других, это нечто в тысячу раз более глубокое, чем могли бы выразить человеческие слова самые нежные, самые стремительные и сильные. Минутами кажется, что эта любовь – мимолетное, но до глубины пронизывающее нас воспоминание о великом первобытном единстве»[27].
Любовь и «сверхсознание».
Мужчину и женщину притягивает, сближает, соединяет то, что они – мужчина и женщина; но, сближая, это и отдаляет их, ставит разделительные барьеры.
Мужчина не может до конца понять женщину, женщина не может до конца понять мужчину; эти преграды лежат, видимо, в самой их глубинной природе. У них разное строение тончайших воспринимающих призм души: в женщине сильнее работают эмоциональные призмы, чем рациональные, в мужчине – сильнее рациональные, чем эмоциональные.
Поэтому, наверно, и вся оптика ощущений у них разная, и они со сдвигом акцентов воспринимают одно и то же – женщины с перевесом эмоциональных слоев восприятия над рациональными, мужчины – с перевесом рациональных над эмоциональными. Все в жизни видится им одинаково и смещенно, в похожем и в разном свете, разном то в оттенках, то в главных тонах; и это смещенное зрение рождает у них частые вереницы непонимания.
И только любовь – и то, пожалуй, лишь в моменты своего взлета – поднимает мужчину и женщину над разделительными барьерами и единит, сливает их до конца. Она как бы встраивает в них новые глаза – глаза озарения, наития, поднимает их воспринимающие аппараты выше их пределов – лечит изъяны человеческой природы, как говорил еще Платон.
В сильной любви мужчина и женщина как бы обмениваются друг с другом сильными сторонами своих восприятий – яркой эмоциональностью и аналитичностью. В них как бы вливаются дополняющие друг друга достоинства мужского и женского восприятия и уменьшают друг друга их противоположные слабости – нехватка аналитичности у женщин и нехватка эмоциональности у мужчин. Любовь словно бы возносит людей над их природными потолками, ставит их – пусть на время – выше непреодолимых пределов.
В Древнем Китае мужскую энергию называли ян, женскую – инь. Можно, пожалуй, предположить, что в инь относительно больше эмоциональных зарядов, чем рациональных, а в ян наоборот – больше рациональных; возможно, и сама энергия эмоций у них разная – в ян больше вихревого напора, подвижности, громче звучат боевые струны, а в инь сильнее струны мягкости, покоя, малоподвижности…
И, обмениваясь потоками любви, мужчина и женщина как бы заряжают друг друга чужой энергией, восполняют односторонность своей энергии вкраплениями чужой, создают, хотя бы на время, как бы андрогинную энергию, энергию-сплав – инь-ян. Этот сплав освобождает их восприятия от «половой половинчатости», рождает новое, как бы надполовое восприятие, восприятие «всечеловека»…
У него, видимо, есть особая интуиция – не обычная подсознательная, а куда более сильная, как бы «надсознательная», «сверхсознательная»[28]. Сверхсознание – это, наверное, плод глубинного союза между сознанием и подсознанием, дитя их слияния, парной работы. Это плод андрогинного союза обоих мозговых полушарий, образного и логического, плод их со-энергии, дитя их сдвоенного – и поэтому учетверенного по силе – проникновения в суть вещей.
Сильная любовь как бы делает Я равным Ты; «Я – это ты, ты – это я, к другому как к себе» – все это не только метафора, но и парадокс, который бывает отчасти и на самом деле. Счастливая любовь ломает самые упрямые барьеры между людьми, она как бы воплощает в жизнь – пусть мимолетно – самые несбыточные утопии. Она на самом деле создает андрогинное «мы», но, конечно, психологическое, психоэнергетическое, не телесное. И в этом слиянии двух Я в одно Мы и состоит, видимо, скрытая вселенская сила любви.
У людей, которые счастливы глубоким счастьем, вырабатывается как бы «сдвоенное я», как это было у Левина и Кити, Роберта Джордана и Марии. Такое удвоение себя другим «я» – самый, пожалуй, реальный мираж, который бывает в счастливой любви.
В последнее время начинает проясняться, что сверхсознание – это, очевидно, высшая у людей творческая сила, основной инструмент открытий. Возможно, это главная сила в нас, которая первой прорывается в неведомое, в новые слои знаний.
И способность любить – тоже, видимо, высшая человеческая способность: это именно творческая способность души, которая лежит у верхних пределов человека, на вершине его возможностей. Любить – это ведь значит ощущать другого как мировую величину, как олицетворение человеческого рода, и творить ему счастье, относиться к нему на пределе человечности – со сверхзаботой, сверхвниманием, сверхдобротой.
Двойная оптика любви выступает здесь своей парадоксальной, неожиданной стороной. Когда наши чувства ощущают любимого как центр мира, то с житейских позиций это просто обман зрения. Как говорил язвительный Бернард Шоу, «любовь – это грубое преувеличение различия между одним человеком и всеми остальными»[29].
Но, может быть, когда мы ощущаем любимого как мировую величину, у этого ощущения есть и «наджитейский» смысл? Может быть, это как бы эмоциональный телескоп, и он в натуральную величину показывает то, что мы обычно не видим – неповторимость, единственность каждого человека, бесценное для него значение его собственной жизни?
Возможно, это как бы зеркало его человеческой незаменимости, как бы эхо его жизненной неповторимости. Впрочем, не только его: видимо, это еще и эхо нашей собственной неповторимости. Видя в другом центр мира, мы бессознательно вкладываем в него и свое чувство единственности.
Пожалуй, ощущение любимого мировой величиной – это и громкое эхо от тихого шепота – от неосознанного ощущения своей жизни как сверхценности, – абсолютной ценности. Это как бы психологическое эхо от биологической жажды жить, биологического наслаждения жизнью – первейшего, пожалуй, фундамента всякой жизни.
Любимый на весах любящего делается как бы бесконечностью – бесконечной ценностью, его ощущают как частичку, искорку «абсолюта» – то есть частичку наивысшей ценности, которая остается наивысшей на любых весах. И возможно, любовь – единственное зеркало, в котором пусть странно, но видна эта настоящая цена человеческой жизни…
Впрочем, это касается и других видов любви – родительской любви к детям и детской любви к родителям. Возможно, все эти чувства таят в себе прорыв в какие-то очень глубокие прозрения, к первоисточникам жизни, к ее коренному смыслу; возможно, этот смысл скрыт от наших обыденных ощущений и проблескивает только в моменты любви…
Две сути любви и ее социальная роль.
Наверно, во всякой любви есть и явные, обыденные чувства, и тайные, смутные, загадочные ощущения. Любовь двояка везде и во всем, у нее всегда есть провалы и взлеты, и в ее обычной, будничной жизни есть, пожалуй, и надземные вершины, и подземельные пропасти.
«Можно ли обуздать любовь? Подчинить ее Разуму, внутреннему голосу совести? Ведь тогда исчезнут многие преступления на земле… Могут ли это понять мужчины? Могут ли это понять женщины? Если да, то почему многие женщины втайне гордятся преступлениями, которые совершили влюбленные в них мужчины?
И вообще совместимы ли Любовь и Разум? (Ленинград, центральный лекторий «Знания», август, 1980).
Наверно, пока природа человека останется теперешней, наши чувства всегда будут двоякими – разумными и антиразумными. Чем слабее чувство, тем оно покорнее разуму, а чем сильнее, тем непокорнее, самостоятельнее, – это, видимо, закон нашей психологии.
Любовь и разум живут в союзе друг с другом, только если любовь живет в союзе с миром. А когда любовь уязвлена, когда в нее закрадывается трещина, между любовью и разумом тоже возникает трещина. Наверно, и в самом идеальном будущем любовь и разум всегда будут в разладе, если любовь будет терпеть ущерб, опасаться за свою жизнь.
Человеческие чувства – механизмы куда более древние, чем разум, они куда более укоренены в биологию. Не в пример разуму, ими куда меньше движут спокойные пружины и куда больше – бурные, взрывные пружины, которые коренятся и в светлых, и в темных зонах нашей души.
Что касается преступлений, то в конце XIX века известный тогда французский юрист, исследователь судебной психологии, писал: «Любовь, которая играет такую важную роль в жизни и в литературе, занимает первое место также и в статистике преступлений и самоубийств… Мифологические стрелы Амура превратились в настоящие кинжалы и револьверы, которые в буквальном смысле слова пронзают сердца»[30].
И в наше время уязвленная любовь, пусть реже, но все-таки часто толкает людей на преступления. По данным МВД, четверть всех убийств происходит у нас на семейной почве: убивают друг друга муж, жена, родственники[31].
Впрочем, на преступления, наверно, куда чаще толкает не уязвленная любовь, а чувства более отчаянные и низкие. Если же это не самозащита, не взрыв отчаяния, а злобная месть, надо, чтобы в преступнике еще до этого погиб человек, а с ним и способность любить. Любовь, наоборот, в большинстве случаев оберегает людей от преступления. Но бывает, что любовь только что рождается в человеке, только начинает перерастать из влюбленности в любовь. Она еще не успела перестроить человека, и взрыв отчаяния может ввергнуть его в кризис, отдать его в плен диким, черным пружинам его души. И то же самое, наверно, может быть с человеком слабых устоев. Кризис отчаяния – агония гибнущей любви – может взломать в нем нестойкие засовы разума, подчинить его извержениям темных чувств.
Любовь – в этом ее светлая суть – влечет человека вверх, а уязвленная любовь – в этом ее темная суть – может тянуть человека вниз. В уязвленной любви часто, видимо, сплетено высокое и низкое, светлое и темное, «над-человеческое» и «недо-человеческое».
Любовь – не только взлет в такую свободу, которую человек никогда не ощущал, – в свободу седьмого неба, экстаза, свободу от земной обыденности. Это и рабство – плен у любимого человека, сверхзависимость каждого шага твоей жизни от каждого его шага. Это как бы рабство в свободе и свобода в рабстве – смешение как будто бы несмесимых крайностей.
Как в плазме, четвертом состоянии вещества, все смешано, сорвано со своих орбит, так и в любви, как бы огненной плазме чувств, смешиваются, слипаются несовместимые полюсы. Любовь как бы окунает человека в первоосновы жизни, в ее первоистоки – в сплетение первичных полярных кирпичиков, из которых состоит жизнь.
«Еще 20–30 лет назад любовь нередко подвергалась дискриминации в нашем общественном мнении. На нее мало обращала внимание литература, ее почти не замечали по-настоящему в драматургии, в кино, а если она и встречалась, то как своего рода эмоциональный гарнир, добавка к действию. Критики нередко обрушивались на произведения о любви, говоря, что это мелкая тема и надо писать о главном, а не о побочном в жизни. Поэт Борис Слуцкий писал тогда: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне». С тех пор положение изменилось, но в чем причина этих гонений на личные чувства?» (ФИАН – Физический институт Академии наук, 1978).
Верно, положение сейчас изменилось, внимания к любви стало гораздо больше – и в искусстве, и в печати, но, к сожалению, внимание это часто бывает поверхностное, ручейковой глубины.
В расцвете госсоциализма, в 30—80-х годах человек был всего лишь средством для достижения государственных целей. Тогда считалось, что все силы надо бросить в производство и общественные отношения, а остальное придет само. Подход к человеку был в тогдашней идеологии частичный, антигуманный – не как к человеку, личности, а как к безликому работнику, колесику и винтику социального механизма.
Поэтому и считались в нем важными прежде всего деловые и общественные черты, а все личное – то есть огромное измерение всей его жизни и психологии – оттиралось к кулисам, оттеснялось на второй план. Сейчас этот расчеловеченный подход ушел с авансцены, но в нашем обиходе и сегодня царит представление, что любовь социально второстепенна, потому что она – личное, частное чувство.
А ведь это личное чувство – сила планетарных размеров, один из самых мощных двигателей духовного прогресса земли. Любовь – и именно в своем домашнем халате – пробуждает в людях отношение к другому человеку как к себе самому. А такое отношение – вспомним – это опора всей человечности, строительный кирпичик гуманизма, первичная клеточка всей человеческой нравственности.
Любовь как бы лепит в нас модель истинно человеческого отношения к другим людям. Она настраивает по камертонам человечности не просто сознание, не просто верхние слои личности, а самые глубокие, самые безотчетные пружинки наших чувств и поступков.
В быту, в личной жизни она дает людям то, что в жизни общества дают высшие идеалы и высшие принципы общественного устройства, которые выстрадало человечество. Любовь – как бы полпред этих идеалов, их дитя и в то же время один из родителей: она и пропитывается ими, и сама рождает их, внедряет их в жизнь.
И поэтому любовь – одно из самых глубоких проявлений человечности, высший, видимо, вид понимания человека человеком, высший вид помощи человека человеку.
Сила этого чувства, возможно, только начинает вызревать в нынешнем человечестве; возможно, эту силу во весь размах ощутят на себе только наши далекие потомки. Но даже и сейчас, действуя лишь в малую часть своей силы, любовь стоит среди самых главных архимедовых рычагов, которые могут повернуть землю, вывести людской род из тьмы к свету. К сожалению, мы плохо понимаем стратегическую роль любви и наносим этим мамаев ущерб и любви, и себе, и всему ходу прогресса…
А теперь вспомним вопросы девушки – самые первые в книге.
– Считаете ли вы его чувство любовью?
– По-моему, сказать, любовь это или влюбленность, пока нельзя. Чувство юноши живет только в его душе, оно еще не обнаружило себя в его будничном отношении к ней, не доказало, что оно такое.
Можно предположить, что у этого чувства есть важные черты любви. Оно глубоко переворотило его – он избавился от чувства ничтожности, перестал считать себя рабом начальников и обстоятельств. Мало того, он начал чувствовать «страшную ответственность» за каждый свой поступок и за весь мир.
Пожалуй, только любовь может так резко менять человека, так перепахивать все его глубины. Впрочем, мы еще не знаем о его чувстве самого главного – какое оно в его отношении к ней, стоит ли оно на я-центризме или на эгоальтруизме.
Может быть, это все-таки влюбленность, и она просто круто подняла его самомнение, сделала его в своих глазах мировой величиной? Конечно, шансов на то, что это любовь, больше, но, чтобы точно понять, что это за чувство, надо увидеть, какой он в своем поведении, в отношении к близким.
– Верно ли поступила она, если он ей не нравился и его любовь ей не льстила?
– Она, по-моему, поступила честно, в ключе своего характера. Если женские струны ее души не потянулись к нему, возможно, что ее интуиция уловила, что он не ее пара. Но, может быть, она поторопилась? Может быть, ее интуиция не принимала его таким, какой он был до перелома, и приняла бы таким, какой он стал после перелома? Конечно, ответить на это может только она сама.
– Что теперь делать ему?
– Это зависит от того, какой он. Если у него есть настойчивость и деликатность, ему стоило бы принять ее дружбу. Возможно, ее интуиция повлеклась бы к его новому облику, и со временем дружба могла бы перерасти в любовь. Может быть, этого и не случилось бы, но, мне кажется, это лучший выход и для него, и для нее.
Любовь и мир.
Упростительство.
«Как зависит любовь от общества, экономического уклада? В некоторых философско-этических работах, в частности в книгах Черткова «О любви» и Чекалина «Любовь и семья», проводится мысль, что формы любви разные в разных классах и общественно-экономических формациях. Вы же говорите, что это чувство не классовое, а общечеловеческое. Чем вы можете обосновать свою позицию?» (Новосибирск, высшая партшкола, ноябрь, 1978).
До семидесятых годов у философов-этиков был в ходу как бы «надстроечный подход» к любви, и он громко звучал в книге доктора философии В. Черткова «О любви» (М., 1964). «В каждом обществе люди любят на свой манер», – убеждает автор, и основным приемом его книги было лобовое выведение форм любви из форм общества. «При капитализме, – говорил он, – любят так, как могут любить при капитализме, и в любви человека капиталистического общества так или иначе отражаются все изъяны этой формации».
То есть любовь при капитализме – это не зеркало человека, причем лучшего в человеке, а зеркало формации, причем худшего в ней – «всех изъянов»! Чувство для В. Черткова – чуть ли не зеркальное отражение общественного уклада, и это совсем не его личный подход. Такой взгляд на отношения человека и общества, на суть человеческих чувств был ходовым, и В. Чекалин, автор книги «Любовь и семья» (М., 1964), смотрел на любовь сквозь те же призмы.
Знаменитую рыцарскую любовь, одну из вершин человеческой любви, он считал одним из ее провалов. «Любовь рыцаря к даме, – писал он, – нельзя представлять как что-то идеальное и возвышенное» – она «была выражением одной лишь чувственности, которая внешне прикрывалась игрой ухаживаний».
Так прямо и сказано об этой великой духовной любви, полной утонченного платонизма: «одна лишь чувственность», которая «прикрывается ухаживанием»… Кроме того, по мнению В. Чекалина, насаждая эту «внебрачную любовь», «рыцарство организовало внутриклассовый всеобщий адюльтер».
А ведь общеизвестно, что рыцарская любовь была тяготением душ, а не тел. Идеал рыцарской любви не дозволял обладания дамой, и потому Тристан клал «меч целомудрия» между собой и Изольдой и мог спать рядом, не касаясь ее.
Сквозь те же уличительные стекла В. Чекалин смотрел и на любовь буржуазных времен. «Буржуазия, – писал он, – до того загрязнила само понятие любви, что даже произнесение этого слова в «приличном» обществе было равнозначно сказанной непристойности». Это не оговорка. «Брак в мире собственности, – писал В. Чекалин, – носит антигуманистический характер, мужчина и женщина чаще всего подписывают брачный договор, не питая друг к другу даже чувства симпатии».
Но брак – одно из самых добрых, самых защитных открытий человечества, и как бы ни портила его собственность, в нем всегда перевешивает человечная сторона: он защищает от произвола детей, материнство, в том числе и в самых собственнических классах. А чем «антигуманны» браки у людей из народа, то есть у большинства людей собственнических времен?
Вульгарный социологизм – фельетонный парадокс – оказывается, социологически неграмотен: для него все браки при капитализме – и все любовные чувства – буржуазные, а при феодализме – феодальные. Как будто семейная культура трудовых классов не была антифеодальной и антибуржуазной и ее народные устои не сопротивлялись чистоганному эгоизму.
На таком же уровне вульгарный социологизм говорит о человеческой психологии. В. Чертков, например, открыл, что есть «социалистические и капиталистические противоречия между разумом и чувством». И ревность тоже была для него капиталистической и социалистической. При капитализме, говорил он, причины ревности у мужчины были чисто имущественными, экономическими – «неверная жена может принести в семью чужих детей, и тогда все имущество семьи может перейти по наследству к чужим людям». Поэтому «проявлял он обычно эту ревность как собственник» – не как живой человек, а как экономическая единица.
При социализме ревность, по В. Черткову, не экономическая, и поэтому передовая – в пей «всегда есть момент соревнования». Как же идет это соцсоревнование в соцверности?
«Если моя любимая особенно пристально посмотрела на другого», то я как существо сознательное, не буду рвать страсть в клочья, а «прежде всего подумаю о том, что привлекательного она нашла в этом человеке»…
Ревность и тут не боль любви, не чувство, а дело сознания, логики, отклик экономических и идеологических слоев человека. И в том же ключе упрощенчества В. Чертков писал о любви в нашей стране: «С рождением социализма родилась новая любовь. Ее отличают многие такие черты, каких никогда прежде не было».
Какие же это черты? «Мы впервые освободили любовь от унижения, оскорблений… Мы объявили войну представлениям о любви как о тайном, позорном грехе! У нас на первом плане человек, личность!»
Увы, на таком вот барабанном языке с нами разговаривают и дальше, и такой подход ведет к пародийным открытиям.
Наша эпоха, говорил В. Чертков, открывает «безграничные возможности для счастливой взаимной любви». У нас в стране «только взаимная любовь ведет к браку, а в браке она не только не прекращается, а, наоборот, расцветает!» «В СССР заключается самое большое количество браков в год в расчете на тысячу человек населения… Значит, наибольшее число счастливых людей живет в первой в мире стране социализма!»
Откуда эта фанфарная бухгалтерия счастья? Как можно ставить знак равенства между числом браков и счастливых браков? И из какого пальца взята уверенность, что у нас любовь в браке не стихает, «а, наоборот, расцветает»?
Думая, что говорит о любви, В. Чертков говорил не о любви, а о взглядах, идеях, подменял чувства позицией, – причем позицией казенной лакировки, застойной, госсоциалистской: мы живем в лучшем из обществ, где максимум любви и счастья на винтик населения… Он отсекал от человека его психологию, его личность и превращал живого человека в манекен, фанерную схему. Это и есть вульгарно-социологическое понимание человека – представление о нем как о марионетке, которой движет кукольник-формация, причем формация розовая, без темных пятен.
Для вульгарного социологизма чувства связаны с обществом примерно так же, как телега с лошадью, и в таком оглобельном ключе он и писал о любви…
Метод постижения любви.
Любовь связана с миром тысячами нитей, часто они неожиданны, запутанны, и шифр их сплетений лишь с огромным трудом поддается разгадке. Впрочем, есть призмы, которые помогают увидеть, как именно любовь связана со своей социальной почвой.
Первая такая призма – психологическая: любовь – как бы внутренняя тень человека, ее характер повторяет очертания его характера, и то, какая она, зависит от того, какой он.
Вторая призма – социально-психологическая. Любовь – это и «тень» среды, в которой живет человек, и как жизнь ростка зависит от почвы, в которой он сидит, так и жизнь любви зависит от ее почвы, ее среды.
Говоря условно, у любви есть как бы два измерения – внутреннее и внешнее (вскользь об этом уже говорилось). Внутреннее – это любовь-чувство, жизнь сердца, ощущения и переживания любви. Внешнее – это любовь-отношение, поведение любящих, их житейские связи, нравы и обычаи любви.
Любовь-чувство – зеркало личности человека, его характера, темперамента, нервного склада. Со средой, с обществом она связана не прямо, а косвенно – только через личность человека.
Любовь-отношение – отпечаток и личности, и среды, на нее прямо влияют общественные отношения, культура, мораль, семейные нравы.
Любовь-чувство более общечеловечна, любовь-отношение более социальна.
Любовь-чувство прямо зависит от человека – от его исторического типа, от склада его психологии и биологии. Корни любви как чувства лежат именно в психологии человека, а не в общественном укладе. От общества оно зависит опосредованно – через промежуточную ступень человека, личности.
Любовь-отношение прямо зависит, во-первых, от среды, общества (в том числе от семейных установлений, любовной морали), а во-вторых, от исторического типа человека, от склада его психологии и биологии.
Так сложно – под стать жизненной сложности – устроена та система призм, через которую можно разглядеть сложные связи любви и мира. Эта оптическая система позволяет увидеть без упрощений, как меняется любовь с ходом истории и что движет ее переменами; она дает почву – более или менее твердую – и для гипотез о будущем любви.
Это, видимо, и есть по-настоящему диалектический подход: он бережно, деликатно охраняет своеобразие любви как особого чувства и особого социально-психологического явления. Это подход социальный и психологический вместе, а не узкосоциальный, как у вульгарного социологизма. Он связывает любовь с ее социальной почвой только через человека.
Вульгарный социологизм пренебрегал личностью человека, он не видел активную роль его психологии, биологии, общечеловеческих чувств. Из цепочки «общество – личность – любовь» он выбрасывал ее центральное звено, личность, и прямо выводил любовь из социальных устоев. Этим он делал любовь из детища двух родителей – человека и среды – ребенком одной только среды, эдакой полусиротой, дочерью одного родителя. Поэтому он и обесцвечивал, обескровливал любовь, говорил о ней на чужом ей языке.
Что такое общечеловеческое чувство.
«А что же такое любовь как общечеловеческое чувство? Она что, надклассовая? И чем она отличается от классовых чувств?» (Общежитие МГУ на проспекте Вернадского, ноябрь, 1979).
Общечеловеческое чувство – это чувство, которое испытывают люди всех времен и всех классов. Оно, как, скажем, материнское чувство, может быть у каждого, кто принадлежит к человеческому роду. Его основа – эгоальтруизм – та же у раба и свободного, у принца и нищего, у крестьянина, рабочего, капиталиста, интеллигента.
Значит ли это, что классовое положение человека – или его время – не влияет на его чувство? Конечно, нет: человек – это сплав общечеловеческих и социально-исторических свойств, и из этого сплава состоит вся его личность, душа, нравы.
Есть, наверно, такие времена и такие социальные группы, которые более благоприятны для любви, а есть – менее благоприятны. Скажем, в собственнических слоях и при слабой культуре мог возникать особый психологический климат – в нем громче других звучали «владельческие чувства», чувства «получания», «потребления». Этот климат больше растил в людях я-центрические струны души, выдвигал на первое место «эмоции для себя» – и мешал этим вырастать более глубоким и сложным эмоциям.
Но значит ли это, что человеку из такого слоя закрыт путь к любви? Совсем нет. Душу человека создает его социальная позиция, а не социальное положение. Социальная позиция – это образ жизни человека, то, что он делает, как живет, чем дышит. Именно образ жизни лепит наши чувства, взгляды, мораль – не пассивное классовое положение, а активная социальная роль.
Для вульгарного социологизма люди – как бы наперстки на пальцах класса, их души заквашены на одних классовых дрожжах, пружины чувств отлиты из классового вещества. Но у социальных влияний на человека есть два русла: классовое положение человека – и его социальная позиция, повседневная жизненная роль.
Социальная позиция может вырастать из социального положения и совпадать с ним. Но она может и идти наперекор ему: здесь, видимо, и лежит отгадка множества великих судеб – судеб ученых, писателей, революционеров – выходцев из высших слоев.
Когда социальная позиция человека человечна, в душе его вырастают те глубокие и мягкие струны, на которых может разыгрываться и любовь. Возможно, в людях из «невыгодных» для любви слоев такие глубокие струны рождаются реже. Но они могут испытывать любовь, неповторимую по своей глубине, уникальную по яркости и сложности; об этом говорит вся любовная литература человечества, вся его тысячелетняя поэзия.
Бывает и наоборот: люди из слоев, «дружественных» любви, часто ведут такую повседневную жизнь, которая не растит в них глубокие и добрые струны души, способность к любви. Если жизнь изматывает их, или не развивает им душу, если ими правят простейшие интересы, они и рождают в душе струны, на которых могут разыгрываться лишь простейшие чувства. В ходе истории от этого страдали миллиарды людей из трудовых слоев, и сегодня страдают сотни миллионов.
Кроме того, жизнь, при которой забота о себе перевешивает заботу о других, вселяет в человека я-центрическое подсознание, неспособное к любви. И пусть он входит в самый несобственнический слой, но в его душу просочилось – и правит чувствами – как бы внутреннее, психологическое собственничество – я-центризм. Жизненная позиция и здесь оказывается сильнее, чем социальное положение, и она и сегодня обедняет души сотен миллионов людей…
Корни любви как чувства лежат именно в личности человека, а не в устройстве формации, и выводить любовь из формации – все равно что искать корни дерева не в почве, а в земной коре.
Конечно, ход истории меняет человека, а вместе с ним и его чувства – его «внутреннюю тень». Потому-то у людей разных эпох и народов огромная разница в психологии любви, в ее национальном и культурном облике. Но сквозь всю эту разницу как бы просвечивает одинаковая сердцевина их чувств, то, что и делает их любовью – дорожение другим как собой.
Поэтому, видимо, любовь древнего грека и индуса, горожанина Возрождения и рыцаря средневековья, рабочего и капиталиста – все они были похожи и не похожи друг на друга. Похожи основой своей психологической ткани – эгоальтруизмом, и не похожи ее живым обликом, национальным и культурным.