Текст книги "Мед и яд любви"
Автор книги: Юрий Рюриков
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Стрижка под одну гребенку, конечно, враждебна любви; чувство это переполнено личным своеобразием, в нем масса непохожего у разных людей.
Впрочем, согласны с этим далеко не все, и даже крупные мыслители бывали против такого подхода. Шопенгауэр, великий философ пессимизма, еще полтора века назад отвергал индивидуальность любви. Любовь для него была как бы маской на инстинкте продления рода; этот инстинкт, говорил он, гений рода, его дух-хранитель, он царит над людьми и порабощает их. И все, что кажется людям особым, личным в их чувстве – это обман природы, а на самом деле они – рабы инстинкта и живут в путах самообмана. В чувствах мужчины и женщины нет ничего личного, высшего, говорил Шопенгауэр, и в лад со своими взглядами он прожил жизнь холостяком.
Сейчас разница между любовью и инстинктом рода гораздо понятнее, и многие из нас считают азбукой индивидуальность, личную непохожесть любви. Но в глубинах этой непохожести – прошу прощения за пропись – лежат похожие влечения, те общие знаменатели, которые и делают любовью такие разные у разных людей чувства.
Что касается «закономерностей», которые движут любовью, то одни из них, наверно, правят большинством людей, другие – совсем немногими, причем на одних больше действуют одни закономерности, на других – другие…
Среднего человека нет вообще, это надуманная условность, ложная схема. Есть типы людей, много человеческих типов, и люди, которые входят в один тип, при всем своем личном своеобразии имеют между собой важное сходство, относятся к одной группе – или психологической, или биологической, или социальной, или возрастной и т. п.
У людей, которые относятся к одному такому типу, есть много похожего и в самом чувстве любви. У холериков, например, любовь-гейзер, бурная и «пульсирующая»: она живет вспышками, как исландские гейзеры, которые бьют прерывистой струей. У флегматиков – как бы любовь-озеро, ровная и спокойная, с умеренной теплотой чувств, со спрятанными, но сильными течениями.
У интровертов, людей, обращенных в себя, любовь психологически усложненная, полная запутанных переливов; у экстравертов, обращенных вовне, чувства гораздо проще, любовь больше уходит в действия, чем в переживания…
Есть разные виды любви, и в любви разных людей, которые относятся к одному психологическому типу, есть, видимо, и разные, и похожие вещи. По-моему, это очень поверхностно – говорить, что в любви нет повторяемого. Конечно, каждая любовь неповторима, но в ней всегда много повторимого. Больше того, всякая любовь – это неповторимое сочетание повторимых ощущений; повторимых – потому что все они принадлежат к любви, и почти каждое из них – но по-своему – могут испытывать и другие любящие[14].
Что касается того, что любовь гибнет от изучения, то это, увы, тоже сказано поверхностно. Любовь, к сожалению, почти не изучают: на всю планету сейчас найдется, пожалуй, всего лишь десяток людей, которых можно бы назвать «амурологами», «любоведами» – людьми, которые изучают любовь. Остальные изучают не любовь, а секс, семейные связи, супружеские отношения (об этом говорилось в главке «Что такое «амурология»). А раз так, не слишком ли велико могущество у этого десятка человек? Не становятся ли они – в наших глазах – волшебниками, каждый из которых убивают любовь чуть ли не у полумиллиарда людей?
По-моему, не знание убивает любовь, а наоборот, незнание, невежество. Добрые знания помогают любви жить, продляют ее век. И любовь гибнет сегодня не от изучения, а (среди прочих причин) от неизучения, – от того, что мы плохо изучаем, от чего гибнет любовь и как продлить ее жизнь…
Впрочем, изучать любовь можно по-разному – и созвучными любви методами, и враждебными. Понятийная логика, увы, превращает любовь в мертвый лабораторный препарат. С любовью происходит то же самое, что с литературой в школьных учебниках: ее постигают чуждыми ей методами, дробя ее живой организм на части и извлекая из него «содержание», лишенное «формы», то есть жизни.
И синюю птицу любви – повторю это – можно только удушить в сетях понятийной логики. По-настоящему понять ее можно только целостным, не дробящим подходом к ней, только особым сплавом методов науки и искусства, многослойным и живым союзом самых разных методов. Увидеть истинный лик любви можно, пожалуй, только в особое, очень сложное зеркало, – зеркало, которое как бы состоит из множества маленьких зеркал и своей подвижной многогранностью способно уловить сложнейшую и подвижнейшую многогранность любви.
Царство случайных необходимостей.
«Можно любить человека, которого не уважаешь? А если и презираешь человека, и тебя к нему тянет, то как называть это чувство?» (Новосибирск, Институт кооперативной торговли, декабрь, 1976).
«А как же любят плохих: воров, убийц и т. д.? И долго, и прочно? Можно ли любить и за недостатки?» (Москва, Политехнический музей, июнь, 1979).
Все мы, наверно, понимаем, что есть «нормальная» любовь (которая, впрочем, вся построена на «ненормальности», на том, что один человек дороже нашим чувствам, чем весь мир), а есть и «ненормальная», изломанная любовь, которая резко враждует с запретами разума. Впрочем, может быть, это тоже «норма», и, возможно, не менее частая – чувство-разлад, смесь влечения с отталкиванием, кентавр из противоположных чувств.
Но откуда берется неповторимость любви, что служит ей основой?
У Платона есть миф об этом. В незапамятные времена люди были совсем не такие, как сейчас. Их звали андрогины («женомужи»): женщина и мужчина были тогда слиты в одном существе, двуполом и двутелом. Андрогины были невероятно сильны, и Зевс, боясь, как бы они не посягнули на богов, повелел рассечь их надвое.
«Когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись… ничего не хотели делать порознь». «Вот с каких давних пор свойственно людям любовное влечение друг к другу, которое, соединяя прежние половины, пытается сделать из двух одно и тем самым исцелить человеческую природу»[15].
Из этого знаменитого мифа пошло и выражение «моя половина», и мнение, что для каждого человека есть в мире только один избранник, который предназначен ему.
Такое понимание любовного выбора царило в европейской морали почти до начала нашего века, а в обиходе оно живет и сейчас. (В странах полигамии – многоженства – взгляды на любовь другие: там есть и платоновский подход, есть и мнение, что у каждого человека может быть несколько «половин»).
В XIX веке влюбление стали объяснять по-другому: влюбляются в человека, в котором больше других воплощен твой идеал (впервые эта мысль появилась еще в средние века). Пожалуй, это верно, если имеют в виду безотчетный идеал – больше для чувств, подсознания, чем для сознания. Такой подход позволяет понять многое в любовном влечении, но далеко не все. Он не объясняет, например, почему любят недобрых, лживых, глупых, вообще далеких от идеала…
Тот же Платон говорил, что любовь – это тяга не ко всему человеку, а только к тому хорошему, что в нем есть. Мысль эта была частицей его глубокой и сложной теории любви, и в ней не было того привкуса упрощенности, который возникает, если ее вынуть из разветвленной цепи мыслей.
Прямолинейные моралисты и в наш век уверены, что любовь – это влечение только к достоинствам человека. Но человек не разграфлен на черные и белые клеточки, и невозможно разделить его на части, от сих до сих достойные любви, а от сих до сих – недостойные.
Все личные свойства людей двояки, в каждом есть свой свет и своя тень. Конечно, влюбляются в то, что поражает человеческое подсознание, влечет его, кажется ему достоинством. Но часто это именно кажется, а на деле достоинство может оборачиваться недостатком – сила оказывается грубой силой, острота ума – нетерпимостью к инакомыслию…
Можно, пожалуй, сказать, что человек как бы тройствен: в нем есть то, чем мы восхищаемся, то, к чему безразличны, и то, что мы не можем терпеть. Говоря условно, в нем есть достоинства, несовершенства, изъяны. Поэтому, наверно, в любовь всегда входит не только влечение к светлым чертам человека, но и смирение с тусклыми и темными, – или их незамечание, или их безотчетное преуменьшение, приукрашивание…
В одном из мифов о Купидоне недаром говорилось, что он стрелял, не целясь, с завязанными глазами. Повязка мешала ему увидеть, в кого попадет стрела, и любовь, которую он внушал, была слепой. Пожалуй, идея этого мифа – о том, что влюбляются в случайного человека – хоть и не очень истинна, но все-таки ближе к истине, чем платонистский взгляд о единственном в мире суженом.
Единственность суженого, наверно, не так сужена; но и случайность в его выборе не так уж и широка. Она вырастает из закономерности, а эта закономерность состоит в том, что для каждого человека есть свой тип нравящихся. Не один человек на свете, а много – сотни, тысячи, а может быть, десятки тысяч…
Одни свойства этого типа-идеала для души человека, его подсознания, могут быть ясны больше, другие меньше, и от этого сам идеал как бы оплывает, делается размытым, полуясным. Такая размытость и рождает, видимо, очень частую любовь-ошибку, тягу к человеку, который показался тебе близким к идеалу. Потом выяснилось, что с идеалом совпадает только часть его черточек, а остальные не совпадают, смутно противоречат, отталкивают. Но выбор подсознания уже сделан, чувство возникло, душа попала к нему в плен…
Нашими безотчетными влечениями движет принцип – какая ветка, такое и дерево, какая часть, такое и целое. Часто нас поражает в человеке что-то одно – его лицо, или фигура, или улыбка, взгляд, юмор… Это лишь «часть» человека, а все другое в нем может быть и лучше, и гораздо хуже. Но нашим подспудным чувствам все в человеке кажется таким же, как эта его черта, которая поразила нас. Это детское простодушие служит, видимо, главной пружиной всех наших чувств-влечений.
Наверно, чем неосознаннее внутренний идеал, чем меньше он наведен на резкость, тем шире и случайнее выбор – и тем больше шансы на ошибку. Это, пожалуй, почти всеобщий закон в юности, когда бессознательные эмоции резко перевешивают осознанные. Как у акселератов рост тела обгоняет рост внутренних органов, так и рост чувств у юных далеко обгоняет рост интуиции и разума. Этот разлад и рождает массовые и, видимо, неизбежные для всех нас чувства-ошибки, массовую и неизбежную несчастную любовь…
Есть и такие люди, у которых почти совсем не развит неосознанный идеал. Душа у них слабо настроена не только на индивидуальность нравящегося, но и на сам его тип. Они могут менять свой тип нравящихся, переходить от одного к другому, у них шире веер выбора, больше уживчивость – но может быть и больше неуверенности, больше метаний. Чаще всего это бывает опять-таки у юных людей с неустоявшейся психологией, или у людей, слабо развитых психологически.
Как же проявляется на деле психологическая закономерность влюбления? Пожалуй, влюбляются чаще всего в человека, которого твои чувства сочли близким твоему типу-идеалу – пусть даже смутному, блеклому, туманному.
А случайность, которая правит внутри этой закономерности, состоит в том, что часто влюбляются в первого же встречного из этой группы людей. И пусть он будет лишь чем-то походить на полуясный идеал, пусть он отвечает ему лишь крупицами, но влюбление уже состоялось и душа уже попала в капканы чувства: это и есть парадокс влюбления, его «случайная необходимость».
Завтра могут встретиться сразу десять людей, которые куда больше подходят подспудному идеалу человека, – но он попросту не заметит их. Его подсознание уже выключило поисковые радары, душа перешла из состояния ищущей в состояние нашедшей, и у нее как бы пропало боковое, веерное зрение, осталось только лобовое, прожекторное. Закономерная случайность уже произошла, и она теперь правит всей жизнью.
Лотерейность выбора можно, пожалуй, исправить только одним: превратить случайность в необходимость, создать из малого сходства большое – или крах неминуем.
Еще вчера любимый человек был одним из многих, в кого ты мог влюбиться. Сегодня он – единственный в мире, кто может насытить твою любовь, любовь, которая стала вдруг для тебя «потребностью потребностей» – самой властной и самой острой из твоих нужд. Все другие потребности падают перед ней на колени, оттираются на задворки. И так как насытить ее может только один человек, то и индивидуальность любви суживается до своего крайнего предела – исключительности.
Душа любви: к другому, как к себе.
Минимум любви.
А теперь – самое сложное и неясное: в чем суть любви? каждый ли способен любить? и чем любовь отличается от своих родственников?
«У меня какие-то странные отношения с парнем. Я его люблю и знаю, что он меня тоже любит, мы не можем друг без друга, но это любовь по очереди. Она бурно проявляется в тот момент, когда все может разрушиться.
Сейчас я очень привязалась к нему, проявляю свою любовь, а он стал какой-то равнодушный. Но стоит мне предложить расстаться, как мы поменяемся местами. Мы просто изводим друг друга. Получается, как в сказке про журавля и цаплю. Как же быть? Выходит, не надо проявлять свою любовь?» (Куйбышев, политехнический институт, апрель, 1980).
«Раскольников и Соня полюбили друг друга, познав страдания. Может быть, многим нашим современникам не хватает самопожертвования? Ведь единственные дети часто бывают подсознательно эгоистичны». (Дом культуры МГУ, февраль, 1982).
«У нас был спор. Одни утверждали, что эгоист неспособен любить, другие говорили, что способен, просто его любовь будет эгоистической. Кто прав?» (г. Жуковский, авиационный техникум, декабрь, 1979).
Чтобы понять все это, надо, наверно, понять, что такое минимум любви, с какого порога она начинается.
В чем простейшее проявление любви? Когда мужчину и женщину влечет друг к другу? Но это может быть и телесное тяготение, и уважение, признательность, благодарность…
Может быть, минимум любви в сплаве телесных и духовных влечений? Но любовь юношей – и еще чаще девушек – бывает и платонической, а в любви пожилых людей телесные ноты приглушены, а то и совсем беззвучны.
Может быть, минимум любви – это желание делать другому приятное, заботиться о нем? Но оно есть и в дружеском чувстве, и в родственной любви, особенно старшего к младшему – отца и матери, дедушки и бабушки, тети и дяди…
Вокруг любви скопилась тьма предрассудков и полуистин, и часто, к сожалению, они кажутся нам букварными истинами. Вот, например, мнения-соперники, в которые верят очень многие: любовь эгоистична – пожалуй, чаще так думают мужчины; любовь альтруистична – пожалуй, чаще так думают женщины.
Большинство из тех, кто писал о любви – с древности и до наших дней, – были глубоко убеждены, что любовь пропитана альтруистическими чувствами. Но, по-моему, любовь так же далека от альтруизма, как она далека от эгоизма.
«Как это так? Если любовь – не верх альтруизма, то какое же из чувств его в этом превосходит?» (Куйбышев, Дворец спорта, апрель, 1980).
«Вы пишете, что любовь – враг эгоизма и альтруизма, что она стремится к равновесию двух сердец и не терпит ничьего перевеса. А как это может быть в самой жизни, в реальных отношениях его и ее? Ведь в каждом человеке есть перевес или эгоизма или альтруизма, и значит, такой же перевес есть в их чувствах и отношениях» (Павел С-й, Пятигорск, август, 1979).
Хорошо, когда спор идет вокруг сложных и запутанных вещей – особенно если эта сложность появляется вдруг на месте привычных аксиом. Есть разные виды спорности: одна идет от бедности самой мысли, другая – от бедности в ее восприятии. Иногда спорность мысли говорит, что эта мысль устарела, иногда – что она нова, непривычна. Все это, видимо, и помогает прояснить споры, и поэтому чем больше их и чем они глубже, тем лучше для истины, а чем их меньше и чем они мельче – тем легче полуистине выдать себя за истину.
Многие, кстати, думают, что альтруизм, самоотречение – наилучшая противоположность эгоизма. Но и альтруизм (от лат. «альтер» – другой) и эгоизм (от лат. «эго» – я) оба стоят на сваях неравенства; только эгоизм – это вознесение себя над другими и умаление других, а альтруизм – вознесение других над собой и умаление себя.
Конечно, забота о других в ущерб себе может быть высшим видом человечности – особенно в опасности, или в уходе сильного за слабым, или когда человек отдает от своего избытка чужой нехватке (а тем более – когда отдает от своей нехватки)… Самоотказ благодатен, когда он уравнивает неравное, создает равновесие в колеблющихся отношениях с другими людьми. Но если самоотказ выходит за рамки равенства, то он ведет к самоумалению, делает человека кариатидой, которая держит на себе других людей.
Речь идет не о самопожертвовании, высшем виде самоотказа: оно тоже бывает благодатным, но только в исключительных, драматических условиях; кстати, им движет не закон равенства с другим человеком, а закон предельного неравенства – закон самоуничтожения ради спасения другого.
Пожалуй, наилучшая противоположность эгоизма – это равновесие своего и чужого «я», стремление не возносить себя над другими и других над собой, а относиться к другим как к себе самому. Это, наверно, первичная клеточка гуманизма, его психологическая основа, и она родственна любви…
Чем отличается любовь от влюбленности.
«Но как отличить настоящую любовь от временного увлечения или тем более влечения?» (Новосибирск, НЭТИ, декабрь, 1976).
Человеческая любовь по самой своей природе тянется к равновесию двух «я» – хотя бы примерному, колеблющемуся. Пожалуй, такая тяга – в сплаве с наслаждением чувств – это сама суть любви, сама ее психологическая материя. Основа всех видов человеческой любви, как бы глубинная ось ее чувств – это отношение к любимому человеку как к себе самому: такое состояние души, когда все в нем так же дорого твоему подсознанию, как ты сам.
А чем отличается от любви влюбленность? К сожалению, об их глубинной разнице почти молчит психология, и лишь внешними касаниями говорит искусство. Пожалуй, в мировой литературе есть только один эпизод, в котором по-настоящему уловлена эта разница, хотя и тут она не осознана как разница влюбленности и любви. Это сцена из «Войны и мира», когда Андрей Болконский признается в любви Наташе Ростовой, получает ответное «да» – и в душе его вдруг разыгрывается мгновенный и загадочный переворот: влюбленность делается любовью.
«Князь Андрей держал ее руку, смотрел ей в глаза и не находил в своей душе прежней любви к ней. В душе его вдруг повернулось что-то: не было прежней поэтической и таинственной прелести желания, а была жалость к ее женской и детской слабости, был страх перед ее преданностью и доверчивостью, тяжелое и вместе радостное сознание долга, навеки связавшего его с нею. Настоящее чувство, хотя и не было так светло и поэтично, как прежде, было серьезнее и сильнее».
Влюбленность, которую питал к Наташе Ростовой князь Андрей, как бы состояла из одного только «психологического вещества», из «поэтической и таинственной прелести желания». И как почти всякое желание, эта влюбленность была я-центрическим чувством, чувством для себя.
Пройдя сквозь мгновенное превращение, влюбленность стала другим чувством, гораздо более сложным – и двуцентричным, не только для себя, но и для нее. К чувствам для себя добавились чувства для нее, переживания за нее – жалость к ее слабости, страх перед ее преданностью и доверчивостью, тяжелое и радостное сознание долга, которое связало их новой связью… Безмятежность прежнего чувства затмилась, оно стало тревожнее, тяжелее и от этой своей тяжести ушло в самые глубины души.
Много веков в нашем обиходе царит мнение, что любовь сильнее, а влюбленность слабее, что они отличаются друг от друга своим накалом. По-моему, это не так: дело не в силе, не в «количестве» чувства, а в его «качестве». Влюбленность может быть и более сильной, чем любовь, но она я-центрична, а то и эгоистична; именно поэтому она мельче проникает в душевные глубины человека, а от этого меньше меняет его и быстрее гаснет.
Любовь, видимо, отличается от влюбленности прежде всего здесь. Неэгоизм и двуцентричность любви – это ее самая глубокая основа – и главный водораздел, который отделяет ее от влюбленности.
Любовь – это как бы перенесение на другого своего эгоизма, включение другого в орбиту своего я-центризма. Это как бы удвоение своего «я», появление другого «я», с которым первое срастается, как сиамские близнецы.
Поэтому, наверно, любовь и поражает человека глубже влюбленности, поэтому она и заполняет все закоулки его подсознания, все тайные уголки души. И поэтому она дольше живет в человеке и больше меняет его.
Чужое «я» как бы входит в ощущения человека, и чужая боль делается такой же большой, как своя, а чужие радости – такими же радостными…
Вырастает как бы «эгоистический альтруизм», совершенно особое чувство. Изъяны эгоизма и альтруизма (вознесение своего «я» над чужим и чужого над своим) как бы уменьшают, растворяют друг друга в этом сплаве. А их достоинства (сила заботы о себе и сила заботы о других) как бы помножаются, резко усиливают друг друга. Возникает дорожение другим человеком как собой, его интересами – как собственными.
Можно, пожалуй, сказать, что любовь – это влюбленность, построенная на «эгоальтруизме». И минимум любви – это такое любовное влечение, в котором есть тяга к равновесию двух «я», глубинное дорожение другим, как собой. В разговоре Андрея Болконского с Наташей видно, как вдруг из простой влюбленности рождается такое глубинное тяготение, такой «минимум».
Если же в самой плоти чувств нет тяги к равновесию двух «я», то это, наверно, не любовь, а какой-то ее более бедный родственник – привязанность, влечение, влюбленность, – или любовь, которая уже начала угасать.
Потому что когда срастание двух «я» начинает уменьшаться, это уменьшается сама сердцевина любви, а не просто ее накал, спадает не только ее «количество», но и «качество». Потому что пылкое дорожение другим, как собой, подсознательное переживание каждого его шага, как своего – это и есть сама эмоциональная материя любви, сама ее плоть и суть.
Такой подход к любви, по-моему, гораздо вернее, чем старый, привычный; он помогает увидеть глубинное своеобразие любви, не смешивает любовь с ее родственниками – и позволяет этим гораздо вернее понимать человека и его чувства.
Эгоальтруизм.
Наука этика и обиходная мораль убеждены, что у человека есть только два внутренних двигателя – эгоизм и альтруизм. Но есть и третий такой двигатель – эгоальтруизм, тяга к равновесию своего и чужого «я».
Почему мы не видим его? Возможно, потому, что ни в одном человеческом языке нет слова, которое обозначало бы такую тягу к равновесию своего и чужого «я». И как младенцы не замечают вещь, название которой они не знают, так и мы не замечаем, что порывы к равновесию движут нами не меньше, чем порывы эгоизма и альтруизма. Мы ведем себя, как мольеровский мещанин во дворянстве, который не знал, что говорит прозой, пока ему не сказали этого.
Впрочем, еще наши далекие предки понимали, что отношение к другому, как к себе – один из главных идеалов человечества. Этот идеал был письменно запечатлен еще в VI–V веках до нашей эры в разных концах мира – в Индии и в Китае, в Иудее и в Греции. «Не делай другим того, что не хочешь для себя» – так учили Конфуций и Будда, Сократ и другие греческие мудрецы, так говорилось и в Ветхом завете. Потом этот принцип перешел в христианство, его проповедовал в Нагорной проповеди Иисус Христос: «Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» (Евангелие от Матфея, гл. 1, ст. 12).
Но, видимо, древние философы и основатели религий не были первооткрывателями этого принципа. «К другому, как к себе» – это общечеловеческая норма личных отношений, и можно предположить, что она родилась на тысячелетия раньше, в золотом веке родовой коммуны. В отношениях сородичей, видимо, царила тогда душевность – она поражает и сейчас в тех племенах Индии и Южной Америки, где сохранились нравы матриархата[16]. Впрочем, тяга к равновесию своего и чужого «я» правит бытом многих племен, которые стоят сегодня на первобытной ступени.
Почвой этого первобытного гуманизма было равенство и единство людей общины. Только такой дух мог помочь нашим предкам выстоять в борьбе со стихиями – а главное, стать людьми.
Когда социальное равновесие ушло из жизни, забылся и этот принцип. Позднее о нем вспоминали, говорили, но как о чем-то внешнем для человека – идеале отношений, «золотом правиле морали». Как о внутренней пружине человеческой психологии, двигателе чувств и поступков о нем не говорил никто. Потому-то, видимо, ни в одном языке земли и не появилось название для этого принципа.
Впрочем, этому можно и не очень удивляться. Термины «эгоизм» и «альтруизм» – тоже недавние, оба они возникли во Франции, причем альтруизм только в XIX веке – его ввел философ Огюст Конт, основатель социологии. Примерно тогда же стали искать название для чувства равновесия. В России, например, Чернышевский писал о «разумном эгоизме», а уже в наше время канадский физиолог Селье, основатель учения о стрессе, говорил об «альтруистическом эгоизме».
Пожалуй, можно бы сказать, что эгоальтруизм – именно человеческая норма, главное свойство человеческой психологии, а эгоизм и альтруизм – как бы недорастание до этой нормы.
Эгоизм и альтруизм одномерны, состоят из одного психологического вещества – предпочтения себя или предпочтения других. Эгоальтруизм устроен намного сложнее и – из очень многоликого сплетения двух таких веществ. Он растет, видимо, гораздо больше из человеческой психологии, чем из биологии; эгоизм и альтруизм больше растут из биологии, чем из психологии – из более простого, более «животного» уровня жизни. Возможно, эгоальтруизм – норма для психологической ступени жизни, а эгоизм и альтруизм – для биологической ступени.
Слово «эгоальтруизм» – тяжеловесное, искусственное, но, как говорят одесситы, лучше плохая погода, чем никакой, и пока не родилось удачное слово, можно, пожалуй, применять это.
Однобокость альтруизма.
Много веков говорят, что любовь вся состоит из альтруизма, отказа от себя. Великий Гегель писал об этом: «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я» и, однако, в этом же исчезновении и забвении впервые обрести самого себя»[17].
Отказаться от себя и тем самым найти себя – здесь опять проглядывает «двоичное» понимание человека, мысль, что у него есть только два двигателя – эгоизм и альтруизм. Но альтруизм «одноцентричен», как и эгоизм, только центр этот лежит не в себе, а в другом человеке. Альтруистическая любовь быстро делается почти таким же недугом души, как и безответная любовь. «Состав чувств» в ней сдвинутый, усеченный; человеку все время не хватает радостей от встречных забот, у него не насыщаются первородные нужды своего «я» в одобрении, поддержке, ласке. Это рождает невидимые струйки неполноценности, которые подтачивают душу, отравляют чувство.
«Но как можно выступать против альтруизма – лучшего достояния людей? Человечество многие тысячелетия искало духовные законы, которые дали бы ему возможность подниматься вверх. Оно не раз убеждалось, что таким единственным законом является альтруизм.
Наиболее ранний источник, который установил это, – «Бхагавадгита», потом законы Ману, Будды, Христа. Эти же мотивы полной самоотдачи звучат в словах и делах русских революционеров, и их суть выражена в словах поэта:
Что ты спрятал, то пропало,
Что ты отдал, то твое.
Теперь цитирую вас: «Самоотречение… обесценивает людей, ведет к девальвации личности». А как же многие люди, которые отдали свое здоровье, а то и жизнь на служение людям, культуре и справедливости? Известен непреложный закон, что когда человек отдает все, то в душе, где, казалось бы, должна образоваться пустота, дающий обнаруживает умножение духовных сил… И вместе с этим приходит расширение сознания, что мы видим и в потрясающей работоспособности В. И. Ленина или, скажем, Н. К. Рериха, писавшего до 300 картин в год, и каких картин!
Разве не прекрасны слова индийского философа Рамакришны, обращенные к ученикам: «Когда лотос распускается, пчелы прилетают, чтобы брать из него мед. Пусть же лотос души расцветает так же естественно!. Пусть пчелы расхищают твое сердце, но берегись сделать хоть одну пленницей души твоей!»
А вы на белое говорите черное, а на черное белое. Как у вас рука поднялась на это?
Саша В., 23 года, образование высшее, физтех» (Харьков, сентябрь, 1982).
Дух этого письма, по-моему, глубоко человечен: он запечатлен в блестящем парадоксе Руставели – «что ты спрятал, то пропало, что ты отдал, то твое». Верна, мне кажется, и мысль, что чем больше человек отдает себя другим, тем больше умножаются его духовные силы.
Но отдавать себя можно двояко – или как равный равному, то есть эгоальтруистически, или снизу вверх, через самоумаление – альтруистически. Пожалуй, со всем, что сказано в письме об альтруизме, можно согласиться, но при одном условии: если считать, что это сказано об эгоальтруизме. Скорее всего расхождения у нас не в позиции, не в сути дела, а в названиях, терминах.
Самоотречение или самоограничение?
Не буду повторять то, что уже говорилось: да, в кризисных условиях самоотречение – это высший вид человечности, а те, кто отдавал свою жизнь на служение людям – лучшие люди земли. Больше того, самоотказ – это, видимо, вообще идеал поведения в любом кризисе, от семейного до военного: наверно, только поступаясь чем-то в себе, можно найти выход из кризиса, пройти его с наименьшими потерями – то есть сохранить себя. Но альтруизм – это стремление отдавать, не получая, только отдавать, и в обычных условиях он, видимо, создает в человеке скрытую, неосознаваемую ущербность.
Кстати говоря, лотос Рамакришны не только отдает себя пчелам. Пчелы «взамен» опыляют его, дают ему продление жизни – самый дорогой дар, который только может быть на земле. Это не альтруизм – одно лишь отдавание, а эгоальтруизм – давание и получание вместе, равный обмен дарами…
Говоря упрощенно, эгоист – только приемник даров, альтруист – только передатчик, а эгоальтруист – приемник и передатчик вместе…
Интересно, что в древних индоевропейских языках одно и то же слово обозначало и «брать», и «отдавать». Понятие «передавать от одного другому» еще не разделилось на противоположные полюсы, и эти полюсы – брать и отдавать – были слиты в тогдашней синкретической психологии. Древние как бы считали, что, отдавая, тем самым получаешь, а получая – отдаешь.