355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Рюриков » Мед и яд любви » Текст книги (страница 11)
Мед и яд любви
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:55

Текст книги "Мед и яд любви"


Автор книги: Юрий Рюриков


Жанр:

   

Психология


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)

Психологи выяснили, что нервы человека стремятся к наилучшему для них уровню возбуждения – оптимуму такого возбуждения. Если нервы у человека возбудимы мало (например, у флегматика), ему надо больше возбуждающих влияний жизни. Если нервы очень возбудимы (например, у меланхолика, холерика и вообще у любого нервного человека), им надо меньше возбуждений – т. к. они быстрее устают.

Личное общение втягивает в себя все душевные силы человека; оно насквозь конфликтно, состоит из постоянных противоречий, противомнений, противожеланий.

В неличном общении (в театрах, на лекциях) не надо ничего решать, ничего отдавать – только получать впечатления, только переживать чужие судьбы – потреблять, а не создавать. На это тоже идет меньше душевных сил, и люди, которым таких сил не хватает, безотчетно выбирают себе более легкие пути – пути наименьшего сопротивления, как говорят в физике.

Но экономия душевных сил – это бумеранг, который больно бьет по человеку: она не укрепляет душевные силы, а, наоборот, еще больше ослабляет. Снова действует парадокс живой энергетики, «правило наоборот»: отдавая, тем самым получаешь, т. к. упражняешь, усиливаешь струны души, а экономя силы, не тренируешь их – и этим уменьшаешь.

Чем чревата такая жизнь, наверно, понятно: человеку, который плывет по течению, легче попасть на мель, чем дойти до цели. И если молодая женщина не переборет свою «необщительность», ей может грозить холодное одиночество.

Необщительность, полуобщительность – новая массовая черта сегодняшней психологии, второй враг личной жизни. Ее рождает и ослабление чувств (то есть ослабление тяги к другим людям), и скрытое ощущение своей неполноценности, и боязнь, что к тебе плохо отнесутся, и невладение культурой общения. В аграрном обществе царило естественное, как бы детское искусство общения – его рождала открытость, распахнутость души. Это естественное искусство пропало в нынешней городской жизни, а новое искусство общения – «искусственное», основанное на умениях – не пришло ему на смену.

Как иностранные слова вредят любви.

Необщительность зовут «некоммуникабельностью» на той русской латыни, из которой чуть ли не наполовину состоит нынешний язык науки. Иностранные слова ордами вторгаются сейчас в русский язык, они захватили – оккупировали – множество чужих земель, и это вторжение, пожалуй, одна из главных сторон нынешнего кризиса языка.

Язык науки – а во многом и печати, радио, телевидения, – стал как бы метисом, помесью русско-иностранных слов.

Иностранные слова двояко действуют на родной язык. Во-первых, они обогащают его – обогащают названиями, которых нет в родном языке («нервы», «поэт», «кризис»), и это главная причина, по которой язык притягивает к себе иностранные слова. Такое обогащение языков – важнейший закон их жизни, благодатная норма, и оно идет тем сильнее, чем сильнее межнациональные связи. Вполне возможно, что в будущем такие связи станут еще теснее, и языки будут смешиваться, «интернационализироваться» еще глубже.

Но именно поэтому и нужно, чтобы обогащение языков не обедняло их духа, не рождало в людях и в языках психологические и эстетические изъяны.

Бывает, что иностранные слова и обогащают и обедняют язык – обогащают своим смыслом, а обедняют звучанием – как, скажем, слова «психология», «экстрасенс», «синхрофазотрон»[41]. Когда таких слов мало, их чужеродность не очень отравляет дух языка, а смысловая польза от них больше, чем психологический и эстетический вред.

Но когда таких слов много, дух чужеродности в языке резко нарастает, и родной язык начинает как бы отдаляться, отчуждаться от тебя. С началом НТР иностранные слова стали вторгаться к нам лавинами, причем чаще всего они или тяжеловесны, или некрасивы, чужеродны по звучанию. И самое главное – для многих из них, может быть для большинства, есть «эквиваленты» («равнозначцы», ровни) – русские слова с одинаковым смыслом[42].

Нынешняя публичная речь – как поле, полное сорняков: на каждый колос пшеницы приходится колос овсюга, и мы не восстаем против нашествия чужеземцев, не объявляем им освободительную войну.

Сейчас в мире есть три подхода к иностранным словам. «Восточное гостеприимство» – как, скажем, в нашей академической психологии и философии, когда двери открыты почти каждому пришельцу. («Психологический журнал» и «Вопросы философии» можно понять только со словарем иностранных слов – такое там половодье латинизмов и англицизмов).

«Железный занавес», или «граница на замке» – как в Исландии: ни одно иностранное слово не получает там въездной визы, все без исключения переводятся на исландский язык. Это, пожалуй, обратная крайность «восточному гостеприимству», и она похожа на наш славянофильский пуризм XIX века (пуризм – от лат. «пурус», чистый – «очистительство», движение за чистоту языка). Туристы выступали почти что против всяких иностранных слов, даже против тех, которые обогащали язык. Они, как язвили о них, вместо «франт в галошах идет по бульвару в театр» писали: «хорошилище идет по гульбищу на ристалище в мокроступах»…

По-моему, самый разумный подход – «золотую середину» – пытается проводить французская Академия литературы и искусства. Раз в несколько лет она составляет списки чужеземных слов, которые не советует применять в официальном языке, на радио, телевидении, в школе[43]. Давным-давно, пожалуй, стоило бы создать стражу языка и у нас, и хорошо бы, наверно, чтобы тон в ней задавали глубокие и умные ревнители русского языка, а не поверхностные «русофилы».

Наводнение слов-чужеземцев – беда прежде всего не для языка, а для человеческой психологии. Страшен, по-моему, именно психологический вред людям от ненужных иностранных слов; тут лежит, пожалуй, главный корень дела, но его-то не видит нынешний поверхностный пуризм, да и вообще всякий внепсихологический подход к языку.

Публичный язык (особенно язык учебников, радио и телевидения) лепит по своему образу и подобию обыденную речь сотен миллионов людей, особенно ребят, молодежи. Его мертвенная сухость превращает в живой труп нашу обыденную речь, отнимает у нас радости и наслаждения от языка – от его сочности, точности, образности.

В родном языке каждое слово – сплав смысла и образа, гибрид значения и чувства. Мы говорим «стол» – и в нас безотчетно вспыхивает чувство чего-то стоящего, в подсознании мелькает смутное эхо от каких-то родственных слов. Мы говорим «тьма», и звук слова будит в нас мгновенное ощущение чего-то тяжелого, холодного, может быть, неприязненного. Мы говорим «веский», и в нас радостно высвечивается отблеск от слова «вес»…

Каждое слово проносится сквозь нашу душу как мгновенная комета, у которой есть ядро – смысл и есть хвост – переживание этого смысла, ощущение от него.

Все мы знаем, что язык – орудие общения, но он не меньше – орудие ощущения. Мы воспринимаем язык двуедино: сознание улавливает смысл слова – ядро кометы, подсознание – «подсмысл», подтекст – хвост кометы. Каждое слово действует на нас видимо и невидимо, каждое, как камешек в воде, рождает круги в сознании и в подсознании, в мыслях и в чувствах. Это двуединое влияние – нормальный психологический механизм, и через него язык дает нам и знание жизни, и ощущение от нее.

Жизнь, видимо, держится на наслаждении жизнью – это, пожалуй, ее самый простой и самый могучий корень. Все проявления жизни, все ее веточки растут из радостного ощущения жизни, и когда живительные потоки радости мелеют, это мелеет главная жизненная сила, которая поддерживает жизнь.

Иностранное слово для нас – часто бесхвостая комета, одно только смысловое ядро без шлейфа чувств. Вернее, это касается большинства слов научной и публично-официальной речи. Среди иностранных слов, и научных, и бытовых, много приятных или красивых по звучанию, и на них как бы наброшена вуаль загадочности, романтическая дымка: планета, энергия, кратер… Такие слова тоже обогащают язык психологически, несут в себе светлый заряд ощущений.

Но чаще всего научное или официальное слово (реконструкция, адаптация, тенденциозный) – это голое, мертвое слово, вокруг него не светится тот ореол ощущений, который окружает каждое родное слово и который рождается в раннем детстве. Такое иностранное слово действует на нас только своим смыслом, и у пего не сдвоенная, а половинная жизнь: оно для нас – только сухая информация, голое сообщение – без ощущения.

И принимает его в нас одно только сознание, а в подсознании – на том месте, где должна была проблеснуть мгновенная радость узнавания, молниеносный хоровод намеков – в этой немой пустоте вспыхивает болезненное ощущение чужеродности, горечь обманутых ожиданий – горечь от того, что не сработал механизм языковой радости – исключительно важный, рожденный еще в младенчестве психологический механизм.

Языковая радость – одна из центральных именно человеческих радостей, одна из главных душевных пружин, которые выращивают в человечке человека. И пред-людей, наверно, эта радость делала людьми не меньше, чем радость от труда. И тем катастрофичнее нынешнее вымирание языковой радости: ее нехватка, наверно, с той же силой расчеловечивает людей, с какой сама эта радость очеловечивает их…

Кризис языка – кризис душ и чувств.

В том, что языки обмениваются друг с другом словами, есть, возможно, не только близкая польза, но и дальняя, послезавтрашняя закономерность. Может быть, именно через такой обмен и станет рождаться будущий всемирный язык – или, как ступень к нему, несколько мировых языков (славянский, романский, английский, арабский, индийский, китайский…).

Впрочем, возможно, таким языком сделается какое-нибудь новое эсперанто – но богатое, полное души, чувств, оттенков. Возможно, что оно – через долгие вереницы столетий – станет как бы вторым языком всех людей Земли, а потом, может быть, и первым, единственным… Неизвестно, случится ли это, возникнет ли такой всемирный язык; но если случится, это будет, видимо, очень болезненный переворот во всей ткани человеческой культуры, во всей ее плоти и крови.

Уменьшить эту болезненность сможет, наверно, только резко замедленный – «эволюционный» – ход языковых революций. Есть, пожалуй, предел, сверх которого перемены становятся болезненными для человека, тяготят нервы, души. Какой именно этот предел, неизвестно, ко для разных людей он разный: больше для детей, меньше для взрослых, больше для здоровых и сильных нервами, меньше для больных и ослабленных…

Тут, видимо, лежит самая тяжелая психологическая проблема всей нынешней революционной эры: какой именно ритм перемен безвреден для человека (и значит, для общества) и чем вредит нынешний сверхритм. Увы, психология даже еще и не подступилась к этой тяжелейшей проблеме, а ведь от нее, пожалуй, зависит весь ход прогресса.

Наверно, и в языковых переменах есть свой порог безопасности, и чем дальше мы за него заступаем, тем больнее это для наших чувств, нервов. Нынешние перемены, видимо, далеко переступили этот порог, они резко перенапрягают нашу психику, наводняют ее потоками тягостных ощущений.

Половодье сухих иностранных слов – это только часть тех языковых перемен, которые иссушают нашу психику, делают ее рассудочной. Точно так же действует на нас и язык науки, и публично-официальная речь вообще – речь печати, радио, учебников, тьмы просветительных и научно-популярных статей. Их речевая сухомятка часто лишена чувств, полна онемелых, отсиженных слов, состоит из оборотов, длинных, как товарный поезд, – в них забываешь начало, дойдя до конца… И даже обычные живые слова, попадая в это безвоздушное пространство, заражаются его мертвенностью и выцветают, обескровливаются.

Это как бы вырожденный язык, язык старческий – из одного логического смысла, почти без эмоций. Вспомним о мозговых полушариях: левое ведает отвлеченным, логическим мышлением, правое – образным, чувственным. Речь науки и публичная речь – это как бы «левополушарная речь», но отсеченная от правого полушария и потому гербарно засушенная.

В этой речи и русские слова часто теряют радостную энергию жизни, костенеют, делаются тускло-тяжелыми. Научное и публично-официальное слово – это как бы иностранное слово для нашей психологии, для наших чувств. Это машинное, безэмоциональное слово, и оно рождает в нашем подсознании ту же рябь неприятных ощущений, какую рождают сухие иностранные слова.

Хронические вереницы таких неприятных ощущений десятилетиями моросят на наш мозг, с утра до ночи атакуют его своими серыми дождями – и неслышно, с неожиданной стороны расшатывают людям нервы, подтачивают дух.

Во времена НТР наука в сотни раз больше вторгается в атмосферу будней. И точно так же ее логическая сухость вторгается в повседневный язык, наводняет «словосферу» будней. Русский язык как бы начинает делаться для нас иностранным, отчуждается от наших душ и чувств. Пожалуй, наука сегодня так же отравляет язык – а через него и человеческие чувства, души, как отравляет природу нынешняя научно-техническая база человечества.

Языковая атмосфера, в которой мы живем, пропитывает всю повседневность; школа, работа, собрания, радио, газеты, ТВ – с утра до вечера почти весь этот слой «звукосферы» засорен усеченной, засушенной эмоциональностью. Машинное, безэмоциональное отношение к слову все глубже пропитывает чувства людей, их психику. Сегодня, по-моему, это один из генеральных обеднителей наших душ.

К сожалению, мы не видим этого, так как не видим психологическую роль языка – его вторую вселенскую роль. Мы понимаем язык плоско – только как орудие общения, передатчик информации, эдакую огромную азбуку Морзе. Мы не знаем, что язык – строитель человеческих душ, и такое отношение к нему – обычная часть всего нынешнего допсихологического отношения к миру.

Современное наше сознание считает, что жизнью людей правят экономические, социальные и политические интересы, законы базиса и надстройки. А вот как правят нами законы человеческой природы, как они переплетаются с законами социально-экономическими, как делят власть с ними – все это современное сознание не видит.

Во времена дорационалистического сознания (в древней Индии, Китае, Греции, в Европе средних веков и Возрождения, в Передней и Средней Азии) философия постоянно пыталась постичь, как природа человека правит его жизнью. Старались понять это (хотя и мифологически) и религиозные мыслители, и философы-идеалисты всех веков и народов.

К сожалению, база нашего нынешнего миропонимания узка – она не вбирает в себя многие вершинные достижения мировой мысли. А ведь марксизм возник как переработка трех великих вершин европейской мысли – немецкой идеалистической философии, английской буржуазной политэкономии и французского утопического социализма. Увы, мы до сих пор не понимаем азбучную истину: наша философия может стать умнее других философий, только если она вберет в себя их ум – станет сплавом всех вершин человеческой мысли.

Нынешнее сознание – это как бы перископ, в котором есть линзы экономического, социального и политического зрения, но нет – или почти нет – линз психологического зрения. Потому-то, ища законы жизни, мы видим только часть таких законов, постигаем жизнь вполглаза. И пока мы не встроим психологические линзы в перископ своего сознания, пока не сольем их лучи с социальными, мы будем видеть жизнь полуслепо.

Как же действует на людей язык, строитель человеческой души?

Каждое слово, которое входит в душу младенца, становится как бы микроячейкой его души, психологической клеточкой его психики. Слово (сгусток его смысла и чувства) – это как бы то самое психологическое вещество, из которого создается ткань человеческой души.

Слово за словом язык вживляет в человека сгустки человеческого понимания жизни – все россыпи человеческих чувств, весь космос человеческих мыслей. Язык – один из главных родителей человеческой души; другой такой родитель – занятия человека, его образ жизни. Вместе, вдвоем эти скульпторы души рождают в ней мириады ее неуловимых бестелесных ячеек. И до самой могилы язык – вместе с образом жизни – настраивает и перестраивает нашу психику, лечит или калечит подсознание и сознание.

Мы создаем язык, а язык создает нас по своему образу и подобию. С утра до ночи современный публичный язык облучает нас частицами своего духа – машинной безжизненностью, мертвым бездушием. Язык, орудие общения, все больше становится орудием расчеловечивания человека, все больше превращает его в рационала, машиноподобного биоробота.

Потому-то кризис языка – это сегодня одно из главных проявлений всеобщего кризиса человечества, еще одна глобальная проблема, которая усиливает этот всеобщий кризис.

«Взрыв контактов» и личность человека.

«Взрыв перемен», это дитя НТР, и психологическое влияние на нас науки (особенно через язык) – два новых рычага жизни, которые делают человека рационалом и обедняют его чувства. А как действует на людей «взрыв контактов», который принесла с собой нынешняя городская жизнь?

Английские социологи подсчитали, что у среднего горожанина сейчас от пятисот до двух тысяч знакомых. Это могло бы расширять кругозор людей, углублять их общение друг с другом. Но «взрыв контактов» мельчит большинство таких контактов, лишает их глубины. А летучие – каждый день – контакты с тысячами людей – на улицах, в магазинах, на транспорте – резко перенапрягают нервы, усиливают потоки тягостных эмоций.

Так же перегружает нервы и «взрыв информации», и городские шумы, и загрязненный воздух, и отрыв от природы.

Американские медики установили, что городской шум крадет у людей здоровье, резко убыстряет старение и на десять лет сокращает человеческую жизнь. Японские ученые выяснили, что на природе, в лесу у человека на 60 процентов быстрее восстанавливаются силы, нервные и физические, растет выносливость, сосредоточенность. Значит, настолько же – больше чем наполовину – ухудшает всю работу нервов один только отрыв от природы, без других изъянов современного города.

И в ответ на атаки города человеческая психика создает еще один щит обороны: мозг начинает вырабатывать наборы эмоциональных шаблонов, стандартов – одинаковых откликов на разных людей, разные сигналы жизни. Это тоже сберегает нам нервные силы, потому что на привычные отклики всегда идет меньше энергии.

Видимо, у людей ошаблониваются сейчас многие стороны нервной жизни, и это спасает наши нервные силы от перерасхода. Но мы дорого платим за такое спасение: наши чувства обезличиваются, теряют в личном своеобразии. Такое обезличивание чувств – вторая (после обеднения и орассудочивания чувств) крупная перемена в психологии современного человека.

В нынешнем половодье контактов мало глубоких контактов – сердечных, душевных, личных. Даже в семье близкие люди все меньше общаются друг с другом, и все больше – с телевизором, приемником, газетой, – как та театралка, которую и не тянет к близким.

У горожан сейчас слишком много, во-первых, «массовых» контактов (со зрелищными и информационными рычагами общества), и, во-вторых, «ролевых» (в роли работника, покупателя, пассажира) – полуличных или совсем обезличенных.

Города бурно растут сейчас, и если мы не остановим их рост, будут расти еще стремительнее. В конце прошлого века в городах нашей страны жило 15 процентов жителей, сейчас живет две трети, а к концу века будет, очевидно, жить три четверти. Особенно опасно растут города-гиганты, миллионеры: минусы городской жизни в них резко усилены – как бы пропорционально квадрату, а то и кубу населения.

Обезличенные контакты резко вредят всем личным связям, подтачивают устои семьи, которая стоит как раз на таких связях – глубоких, сердечных, вовлекающих в себя всего человека. Избыток «массовых» связей как бы расшатывает семейные молекулы, дробит их на атомы, которые мало тяготеют друг к другу.

Массовые, типовые контакты вовлекают в себя не всего человека, а только часть человека: в них действуют или внешние слои нашей психики, или какие-то ее «части» – любопытство, память, знания, интересы… Они почти не затрагивают глубины человеческой души, и это подмывает глубинную сердечность личных связей, делает их поверхностными, однообразными.

Психологи выяснили, что разговоры у близких людей часто идут по колее внешних сведений, бытовых мелочей, текущих новостей. Для таких разговоров не нужны напряжения души, они не трогают глубин человека – и его живая личность, чувствующая и думающая, снова отодвигается назад.

Сверхгород и массовая цивилизация.

А теперь вспомним записку о том, что коллективная жизнь вредит личной, потому что, общаясь с массами, мы оставляем меньше чувств близкому человеку. Пожалуй, вернее было бы сказать, что чувствам больше мешает не коллективная жизнь, а массовая.

В XX веке появилось невиданное в истории массовое общество, цивилизация сверхмассовых контактов. Почти вся жизнь нынешних горожан проходит среди толп: на улицах и в магазинах, в транспорте и на работе, в местах увеселения и питания. И даже дома нас осаждают людские скопища – с экранов телевизора, со страниц газет…

Мы ведем конвейерное существование в этих людских потоках – живем в них не как личности, а как безликие единицы – пассажир, покупатель, зритель, прохожий, производитель и потребитель благ. Конвейерная жизнь несет с собой массовое обезличивание людей, массовое усреднение их душ и чувств. И чем больше толп в нашей будничной жизни, тем чаще человек переживает «одиночество в толпе», и тем глубже это эгоизирует его.

Нынешний город враждебен самым человечным коммунистическим идеалам – союзу человека и массы, гуманному развитию личности каждого человека и всех людей. Он создает уклад жизни, который разобщает людей и сдавливает их личность.

Со времен капитализма города растут вокруг промышленности, и она скучивает вокруг себя гигантские массы людей, занимает под них огромные площади. Город существует прежде всего как вместилище производства, и жизнь горожан строится не вокруг их свободного развития и дружеского союза, а вокруг производства и потребления.

Для современного города человек – прежде всего типовая фигура, участник производства и потребления, и только потом, в остатке – человек, личность. Городская жизнь отделяет человека от природы, отдаляет от других людей, от лучшего в себе – самого человеческого, глубокого, творческого.

Возможно, в нашем городе не меньше крайностей капиталистического города – гигантомании, отравленного воздуха, концентрации толп… Скученность людских масс, отчуждение личности и отрыв от природы, подчинение жизни производству и потреблению, а не свободному духовному развитию и дружескому союзу людей – все эти принципы нынешней городской жизни лежат и в основе нашего города.

Города-гиганты всей своей громадностью отравляют самоощущение человека, вселяют в него чувство своей ущемленности, муравьиной неполноценности. День и ночь городская архитектура заражает наше подсознание своей проникающей радиацией – излучениями казарменного однообразия и помпезного гигантизма.

В этой архитектуре как бы запечатлелась двойная социальная психология недавнего прошлого – величие социальной машины и безличие ее винтиков. Мы бессознательно, не понимая, как мы саморазоблачаемся, овеществили в камне эту вывихнутую психологию, и она еще долго будет излучаться оттуда, долго будет настраивать по своим камертонам души наших потомков.

Мы, кстати, не понимаем, каким архитектором человеческих душ служит архитектура, не понимаем, что мы строим дома, а они строят нашу психику. Здесь лежит еще одно проявление нашего допсихологического сознания, еще один колоссальный разлад цивилизации с человеческой психологией.

У основателей марксизма были резкие взгляды на индустриальный город. «В лице крупных городов, – писал Энгельс, – цивилизация оставила нам такое наследие, избавиться от которого будет стоить много времени и усилий. Но они должны быть устранены – и будут устранены, хотя бы это был очень продолжительный процесс»[44].

И Ленин говорил в свое время, что социализм – это уничтожение «деревенской заброшенности, оторванности от мира» и «противоестественного скопления гигантских масс в больших городах»[45]. К сожалению, марксистское «градоборчество» было отвергнуто в 30-е годы и «противоестественные скопления гигантских масс» втянули в себя большинство народа.

Индустриальный город – это по своей природе холодная и бездушная машина для житья и работы. Мы получили его в наследство от капитализма, и теперь надо срочно создавать совершенно новый, именно социалистический город – город-сад, город-лес, не машину для житья, а оазис для жизни.

Индустриальный город стоит на глубоком разладе с психологией человека и его нравственностью, с естественными запросами его души и тела. Всем своим укладом – от обезличивания человека до его отрыва от природы – эта «вторая природа» враждебна и первой природе и природе человека.

Чем больше город, тем он негуманнее, и чем больше городов, тем это больнее бьет природу и природу человека. Индустриальный город – это, по-моему, болезнь цивилизации, ее тупиковая ветвь, которая грозит погубить весь ствол. Еще недавно города были как бы простой опухолью на теле человечества, но теперь они переродились в раковую, и если мы не победим их, они победят нас…

Новый город не будет, наверно, гигантом, и дома в нем, возможно, будут не выше деревьев – в рост с психологией человека. Он не будет, видимо, закован в бетон и асфальт, он гармонически сольется с природой, и это слияние даст громадные преимущества и здоровью людей, и их нравам, и чувствам.

Мы, к сожалению, перестали понимать, что природа – великий скульптор человеческих чувств, творец наших душ и нравов. Она учит людей незаметным, как воздух, нравственным ценностям, которые и нужны нам, как воздух: быть естественными и открытыми друг другу, проще и безусловнее любить жизнь, всей душой ценить ее простые радости.

Она помогает людям сохранять детство души, глубину светлых порывов. И как отъединение от природы грабит человеческую личность, отнимает у нее глубину чувств, так и соединение с природой поможет человеку вернуть себе эту естественную глубину.

Что такое личность.

«А что такое личность? И разве может быть личность без глубоких чувств?» (Ленинград, центральный лекторий «Знания», июнь, 1982).

У слова «личность» есть два значения. Первое – исходное, еще из прошлого века: личность – это человек со своим лицом, непохожий на остальных, то, что называют сейчас французским словом «индивидуальность». Второе значение появилось в нынешней социологии и философии. Индивидуальностью в ней стали называть психологическое своеобразие человека, склад его физических и психологических черт, который отличает его от других людей. А личность для социологии и философии – это как бы общественная индивидуальность, то есть психологическая неповторимость на социальной почве, своеобразие человека как участника общественной жизни, исполнителя социальных ролей[46].

Мне кажется, слово «личность» можно применять в обоих его смыслах сразу, оно хорошо обозначает всякое личное своеобразие человека – и психологическое, и социальное. (Тогда, кстати, и не нужно будет тяжеловесного слова «индивидуальность» – его полностью перекрывает слово «личность»).

Личность – это свое лицо человека, психологическое и социальное, своя манера чувствовать, думать, говорить, действовать. Это особый у каждого человека сплав всех его главных черт – психологических, нравственных, умственных, деловых. Это особый склад человеческого характера и темперамента, мироощущения и мировоззрения, особый склад потребностей, интересов, взглядов, поведения[47].

Словом, личность – это как бы поперечный срез того своеобразия, которое пропитывает душу и разум человека, окрашивает в свой цвет все его дела, взгляды, психику. Это как бы дирижер его инстинктов и разума, рулевой души и поступков, как бы правительство внутри человека, которое правит всем его стилем жизни.

А всякий ли человек – личность? Наверно, только тот, в котором личное своеобразие пересиливает серийность, стандартность, обезличенность. И всегда ли хорошо быть личностью?

«Я студентка, недавно отпраздновавшая 19. Ваша книга «Три влечения» возбуждает много мыслей, но я придерживаюсь мнения, что похвалы для человека вредны, и напишу вам только свой упрек.

У вас хорошая цель – помочь человеку освободить свою личность. Но разве вы не видите, что многие, развивая свою личность, превращаются в эгоистов? Как будто то плохое, что было в материальной сфере (копление для себя богатств), переносится в духовную сферу.

Люди научились себя углублять, расширять, стали умными, образованными, любящими дискутировать, а любить и уважать не умеют. Не умеют стерпеть, принять человека таким, какой он есть, уважать права, ум, чувства другого. Всего этого очень не хватает мне, моим друзьям и многим знакомым. Может быть, потому и говорят, что любовь умерла и нет смысла коснеть около ее развалин.

Любовь умерла?! Как же так? Почему же не умирает любовь матери к ребенку, любовь хороших друзей? Скажете, здесь что-то другое? Может быть. Но тогда любовь женщины и мужчины ставится на более низкое место? И тогда эта любовь должна учиться у материнской и дружеской любви, как жить?» (NN[48], Вильнюс, декабрь, 1976).

По-моему, девушка из Вильнюса хорошо сказала о накоплении для себя богатств, которое сейчас переносится в духовную сферу. И, наверно, все мы понимаем, что личность – это еще не похвала для человека, все дело в том, какая это личность, чего она хочет, каковы ее цели…

Слепота аварийных пружин.

Как мы выяснили, НТР и рост городов несут человеческой психологии больше вреда, чем пользы. А как влияет на нас сидячая цивилизация – еще один краеугольный камень сегодняшней жизни?

Она обездвиживает людей, несет в их будни как бы «взрыв малоподвижности» («гиподинамии» – с греческого). У многих людей физические нагрузки составляют пятую, десятую, двадцатую часть нормы. Нехватка физических нагрузок сочетается с избытком нервных, и эти новые ножницы больно режут по здоровью человека, по его нервам. В развитых странах, где эти ножницы особенно остры, они, начиная с 20-х годов, в 24 раза увеличили число неврозов («ЛГ», 1986, 12 ноября.). По некоторым данным, неврозами страдает сейчас 85 процентов людей («Комсомольская правда», 1987, 29 марта).

Известно, что физическая разрядка – лучший способ избавиться от нервной перегрузки. Недаром маленькие дети, капризничая, топают ногами и даже падают, так их организм сам разряжает злую энергию раздражений. Значит, нервные и физические нагрузки должны бы меняться в прямой пропорции – чем больше одних, тем больше должно быть и других. Но они меняются в обратной пропорции, вывернутым парадоксом – чем больше нервных, тем меньше физических.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю