Текст книги "Мед и яд любви"
Автор книги: Юрий Рюриков
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Они были настроены на равный обмен дарами. Они смутно верили, что получая что-то от другого, ты получаешь тем самым частицу его самого, которая как бы проникает в тебя. И если ты не отдашь взамен равную частицу себя, ты попадешь в опасную зависимость от другого – потеряешь крупицу своей свободы, судьбы, здоровья[18]. Такой «эгоальтруизм» пропитывал многие нравы древних, отпечатывался в их душевной жизни, обычаях, верованиях.
У человека есть как бы струны «я» – струны самосохранения, заботы о себе, и струны «они» – струны сохранения рода, заботы о других. Если играть только на одних струнах, будет разрастаться, как флюс, одна сторона души и слабеть другая. Пожалуй, только дуэт этих струн рождает в нас «мы» – равновесие «я» и «они», только их двухголосие создает здоровую, нормальную психику.
Я-центрические нужды человека двойственны по самой своей сути. Все биологические потребности – в еде, самозащите, продлении рода – я-центричны, но они нужны для выживания, служат главной естественной опорой жизни. Так же естественны и так же благодатны и психологические я-потребности, о которых тут говорилось, – потребности в одобрении своего «я», в заботе, поддержке, внимании.
Насыщаясь, эти потребности дают человеку потоки радостных эмоций, заряжают его здоровой и сильной жизненной энергией. Они служат – это исключительно важно – фундаментом для высших потребностей человека, психологических и духовных. И чем лучше насыщаются наши добрые я-центрические нужды, тем больше жизненной энергии они несут нашим высшим потребностям.
Здесь и лежит водораздел между светлым и темным ликом я-центрических нужд. Эти нужды хороши, видимо, настолько, насколько они помогают более высоким человеческим нуждам, эгоальтруистическим. Чем меньше они служат таким нуждам, чем больше стараются занять их место в душе человека, тем они вредоноснее для души. Но чем больше они питают собой эгоальтруистические нужды, тем благодатнее они для человека.
У альтруиста угнетены, придавлены самые жизнелюбивые моторы души – моторы радости от самого себя – главные моторы молодости. Поэтому альтруист как бы живет по законам чужого возраста, заражается старческой нормой, когда первородные нужды своего «я» угасают. Он как бы выключает целый диапазон своих забот о себе и живет лишь одним из обычных для человека двух диапазонов – заботами о других.
Альтруизм ампутирует этим чуть ли не половину человеческой личности. А становясь регулятором общества, он делает подозрительным, ненормальным все, что не построено на самоотречении.
Самоотречение несет на себе печать неравенства, эксплуататорства, и, возможно, исторически оно и родилось как рабское чувство, чувство подавляемых людей; впрочем, у него есть и биологические источники – и материнский инстинкт самоотречения, и инстинкт сохранения рода, который существует у всех млекопитающих[19].
Когда самоотречение выступает главным двигателем человека и общества, оно уродует, обкрадывает их, питая собой неравенство и несправедливость, которые есть в жизни. Самоотречение, альтруизм рождены во время доличностного состояния человека, и человек в их системе – не человек, не личность, а всего лишь средство, инструмент для других людей. И если альтруизм издавна считают благом, то, видимо, только потому, что путают его с эгоальтруизмом.
Чем они похожи между собой? В эгоальтруизме тоже есть самоограничение, и оно служит одной из его основ. Человек двойствен, и для гармонии с другими – это азбука – ему нужен постоянный отказ от чего-то в себе, часто дорогого душе. Эгоальтруист все время старается унять те свои порывы, которые несут зло ему и другим людям. Он отказывается от многих удобств и привычек, которые мешают его более человечным нуждам, не дают созреть более глубоким способностям души.
Но в том, от чего он отказывается, видна решающая разница между ним и альтруизмом. Альтруизм отключает не только наши простейшие потребности, но и кое-какие ключевые, опорные – и прежде всего нашу естественную тягу к разносторонности, к развитию всех главных сторон тела и духа. Это как бы сила слабого, который не может справиться с обычной двойственностью человеческой натуры – не может поставить я-струны своей души на службу мы-струнам.
Эгоальтруизм не отрекается от ключевых нужд человека и не суживает этим его душу, а углубляет и расширяет ее. Это естественное, здоровое, нормальное состояние человеческой души, состояние, которое как бы ведет человека к гармонии, ладу – и внутри себя, и с другими людьми.
Такая неусеченная опора на все самое лучшее в душе, на ее живую и естественную многогранность, пожалуй, и создает самую добрую почву для любви.
«Любовь должна быть сильной и жестокой во всем своем естестве. – Так написал в ответ на мою статью юный пограничник, полный романтической веры в смертельный накал этого чувства. – Любить может только сильный человек, готовый отдать за любимую жизнь, а при утрате любимой – покончить с жизнью, а не искать ей замену» (С. Кулаев, воинская часть, февраль, 1979).
Бывает и такое чувство – чувство-самосожжение, чувство-фугас, готовое взорваться в душе и испепелить человека. Но если любовь «должна быть жестокой», может быть, это не любовь? Ведь любовь – это антижестокость по всей своей сути, а жестокой, наверно, может быть только мстительная, больная, вывихнутая любовь – любовь, которая стала ненавистью.
«Не верю в разговоры о любви, если любовь к одному сочетается с жестокостью к другому. – Автор этого письма как будто специально написал его против предыдущего. – И подонки склонны к сильным чувствам, настолько сильным, что могут поступиться жизнью. Пусть это будет испепеляющее чувство, но это оборотень любви. Влечение мужчины и женщины только тогда любовь, если это любовь к человеку в этом человеке» (М. Резин, Свердловск, февраль, 1979).
Вспомним то, что здесь говорилось: любовь делает любовью не накал ее чувств, а их суть, характер – дорожение другим как собой… Многие, наверно, согласятся, что человеколюбие – сердце любви, ее центральная основа, – и главное, видимо, что отличает ее от других влечений. Эти влечения могут быть жгучими, изнуряющими, но если в них нет человеколюбия, это еще не любовь, или уже не любовь, или вообще не любовь, а чувство другого ранга – влюбленность, привязанность, увлечение…
Все ли способны на любовь?
Гельвеций, французский философ XVIII века, говорил: «Подобно лучу света, который состоит из целого пучка лучей, всякое чувство состоит из множества отдельных чувств»[20].
Из каких же чувств состоит радуга любви? Условно, приблизительно в них можно, пожалуй, увидеть два потока. Первый поток – как бы «оценочные» чувства: наслаждение и тоска, восторг и ревность, радужное приукрашивание любимого человека, и томительный голод души и тела, и пылкое вдохновение всех других твоих чувств, и бунтующее подсознание, которое хочет быть тираном души… Это чувства в основном «я-центрические», для себя – отклик души на то, как насыщаются (или не насыщаются) твои желания, на степень этого насыщения или ненасыщения.
Другой поток – как бы «двуцентрические» чувства, для себя и для другого сразу: странное, почти физическое ощущение своей слитности с ним, и ясновидение души, которая как бы ощущает то, что делается в другой душе, и беспокойное желание делать все для любимого человека, пожертвовать собой, чтобы уберечь его… С этим потоком чувств сливаются и чувства из первого потока, окрашиваются в их цвет и тоже как бы выходят за пределы своего «я»…
И все эти струйки любовных тяготений слиты между собой, все плавно и незаметно перетекают друг в друга, как цвета в радуге. Нет, пожалуй, ничего сложнее, чем запутанная вязь этих любовных чувств, нет ничего таинственнее, чем живые лабиринты их сплетений. Если пристально вглядеться в них, можно увидеть, какими именно чувствами любовь отличается от своих родственников.
«Вы называете себя «амурологом», исследователем любви. Но как же вы можете говорить, что очень многие люди к любви неспособны? Ведь представляете, каким неполноценным себя чувствует человек, неспособный любить! Ведь мы со школы, с детства знаем, что любовь – самое светлое чувство, и вдруг – «я к нему неспособен»! Вы вот даже признаки неспособности называли – слишком большой эгоизм. Это как раз про меня. Не жестоко ли так сразу лишать человека надежды? Значит, я обречен?» (Дом культуры МГУ, декабрь, 1982).
Думаю, что эгоист, пока он остается эгоистом, обречен. У его чувств «я-центрическая» направленность, и если он и испытывает «двуцентрические» чувства – те, о которых только что говорилось, то они звучат гораздо слабее «я-центрических», сами подчиняются им.
Как все это происходит, какие именно психологические струны мешают любви? Подсознание эгоиста как бы ощущает себя лучше, выше других людей. Каждое переживание эгоиста строится на микронном самовозвышении и микронном умалении других, каждая эмоция слита из лучика самоукрашивания и лучика обесцвечивания других. Преувеличивая, можно сказать, что эгоизм – как бы микрокрупинка от мании величия.
Такая оптика ощущений противоположна оптике любви. Любить – это как бы сверхценить другого, причем всеми глубинами души, а эмоции эгоиста сверхценят себя и могут сверхценить другого лишь ненадолго, нестойко.
«Но все-таки, значит, могут? Значит, эгоист все-таки способен на любовь?» (Московский областной пединститут, март, 1986).
Нет, он способен только на влюбленность. Влюбленность – это тоже ощущение другого как сверхценности, но оно захватывает только один поток наших чувств, и не самый глубокий.
У человека есть как бы два потока оценочных ощущений. Во-первых, самоощущения – ощущения от себя, «я-образ», оценка своего «я» на внутренних весах; во-вторых, ощущения от других людей, их бессознательное оценивание. Причем самоощущения как бы служат фильтром, через который проходят ощущения от других, и они формуют эти ощущения на свой лад: самовозвышение умаляет других, самопринижение возвеличивает, а «равноуважение» возвышает обоих…
Влюбленность как бы вживляет в душу эгоиста новую призму ощущений – подсознательную призму, которая возвышает других. Но она вступает во вражду с его главной призмой – подсознательным умалением других; в ощущениях эгоиста как бы сталкиваются две оптики, и в их войне чаще побеждает оптика-хозяин, а не оптика-гость.
Здесь, может быть, и лежит разгадка трагической, колдовской любви «Темных аллей» позднего Бунина. Любовь в этих рассказах неотвратимо ведет людей к гибели. Все их чувства обращены на себя, замкнуты в себе, они не могут войти душой в другого и впустить его душу в свою.
Они способны лишь коротко соприкоснуться, на миг втиснуться в чужую душевную жизнь – и снова глухая отгороженность, закрытое я-существование без мы-слияния. Любовь бьется изнутри об эти панцирные берега «я» и не может вырваться из них, проникнуть в чужие берега. Это и есть темные аллеи любви – аллеи, которые не дают соединиться двум душам и рождают трагическую безысходность: краткие миги счастья – и расплату за них, смерть.
«Уже без остатка, как скорпион в свое гнездо, вошла любовь в юношу», – написал Бунин в рассказе «Братья». Он считал, что любовь – это коридор к смерти, и в этом ее вечная суть. И потому весь он – тоскливое недоумение от этой колдовской силы, горечь перед ее скорпионьими чарами.
Талант любви: два измерения.
«А может, любовь – это все-таки талант, «дар божий»? И даром этим наделены не все люди, так же, как даром художника, изобретателя? И может, надо поменьше говорить о «вседоступности» любви в фильмах, книгах, шлягерах? Тогда бы и не было разочарований у современного человека» (Ленинград, ДК имени Кирова, клуб молодых супругов, февраль, 1976).
Многие, наверно, понимают, что для любви нужен талант чувств, а он есть совсем не у каждого. Но что такое этот талант? Дается ли он только избранным или может быть доступен всем?
Способность любить – это нормальная способность нормальной души – не сверхспособность, а именно средняя, общедоступная. Каждый здоровый человек рождается предрасположенным к этому нормальному чувству. Но чем старше люди, тем меньше среди них становится таких, кто может испытывать его. У многих не хватает глубины души, нужной, чтобы вместить это глубокое чувство: у кого из-за воспитания, у кого из-за жизненных условий, у кого из-за чрезмерности эгоизма.
Впрочем, если влюбленность у таких людей сильная, она может и стать любовью. Но для этого ей надо внутренне перестроить человека, вырастить в его душе струны эгоальтруизма, которые только и могут излучать любовь. Это требует перелома в себе, долгой и изнурительной перезарядки многих душевных рефлексов, желаний, обыденных пружин чувства, воли… К сожалению, на такую «революцию души» способны немногие.
«А стоит ли заботиться о людях, которые неспособны любить? Вы сокрушаетесь о них да еще хотите, чтобы вместе с вами сокрушалось искусство. Но естественный отбор выбраковывает таких людей, и правильно делает. Не можешь любить – не найдешь себе партнера, выгодного для биологической эволюции, не дашь потомства, очистишь общество от неполноценных людей. Неспособность любить – это биологический изъян, может быть даже наследственно закодированный, и для человечества очень опасно, когда он передается следующим поколениям» (Полина С-ва, преподаватель вуза, Саратов, июль, 1976).
Многие, наверно, понимают, что это не так. Неспособность любить – изъян не биологический, а психологический, душевный. Талант любви – это талант души, и он, кстати, в принципе отличается от таланта художника, изобретателя, писателя, ученого.
Главное в таланте любви – не редкостные и сложные способности ума, слуха, зрения, памяти – способности, из которых состоит художественный или научный талант. Главное в нем – именно душевность, сердечность, «человеколюбие» – способность дорожить другими, как собой. Это гораздо более доступный талант, и в идеале он, видимо, может быть у каждого нормального человека.
«Как вас понять? Выходит, у кого такого таланта нет, кто неспособен любить – тот ненормальный? Не перегибаете ли вы палку и не слишком ли больно бьете по нам?» (Клуб завода «Дзержинец», декабрь, 1981).
Согласен, больно. Но способность дорожить другими, как собой – это главная, по-моему, душевная способность человека, центральная человеческая норма. И она служит основой не только любви. Дружба тоже пропитана отношением к другому человеку, как к себе самому[21].
И родительская любовь, и детская любовь к родителям, и другие родственные чувства – все они растут из эгоальтруизма. И сама человечность, гуманность, вернее, ее психологическая сторона – это тоже понимание, что радость так же радостна другому, как твоя радость тебе, а боль так же больна, как твоя боль. Кстати говоря, о сути гуманизма именно так отзывался молодой Маркс. «…Чувства и наслаждения других людей стали моим собственным достоянием», – писал он[22].
Эгоальтруизм – сердцевина основных человеческих чувств, главная опора всей человечности вообще. И можно ли считать нормой то, что не дотягивает до этой нормы? Здесь не кто-то бьет человека со стороны: неспособность любить – это тот обратный конец палки, которым человек сам бьет себя.
Много лет мы смотрели на себя диетическими глазами, жили в атмосфере парикмахерской осторожности – «вас не беспокоит?». В этой атмосфере стало привычкой резкое падение критериев, массовая девальвация норм. Низины начали казаться равнинами, упадок норм – нормой, и от этого катастрофического спада требований страдали все люди и все стороны их жизни – семья, работа, быт, воспитание, гражданские отношения, искусство…
У таланта любви есть и другое измерение – яркость чувств, но оно во многом растет из первого. Конечно, яркость чувств больше всего зависит от темперамента, но сами чувства делаются во многом другими, когда их пропитывает эгоальтруизм. У того, кто влюблен, и у того, кто любит, чувства могут быть одинаково яркими, но их психологическая ткань будет во многом разной.
Эгоальтруизм как бы создает в человеческой душе родники новых эмоций, и из них вытекают особые чувства – те двуцентрические чувства, о которых тут говорилось. От нашего темперамента больше зависят как бы «оценочные» ощущения – любовные радости и горести, сила их двойной оптики, их накал. Но эгоальтруизм, повторю это, окрашивает и их в свои тона, пропитывает их душевностью, и от этого они становятся глубже, психологически насыщеннее.
Я-центристу такие ощущения, увы, недоступны. Вспомним «любовь по очереди» у «цапли и журавля» из записки. По строю своих чувств она очень похожа на несчастную любовь: в ней гораздо больше горестных чувств, чем радостных. Это как бы неразделенная любовь в маске разделенной: главное в ней – драматические вспышки неразделенных, безответных чувств, а между ними вкрадываются антракты спокойных, радостных чувств.
Скорее всего это не любовь, а влюбленность, влечение двух я-центристов. В их чувстве много то ли детского духа противоречия, то ли подросткового отмахивания от родительской ласки, и в каждом из них, пожалуй, это чувство больше держится не на тяге к другому, а на боязни потерять его.
Как к себе, так и к другим….
«Я часто ненавижу себя… Как же в этом случае относиться к близкому человеку?» И приписка мелким почерком: «Поэтому мой удел – одиночество». (Политехнический, июнь, 1979).
Многие, наверно, понимают: «к другому, как к себе» не значит, что отношение должно быть зеркальным. Относиться к другому, как к себе, – значит понимать, ощущать, что его радости так же радостны ему, как твои тебе, а горести так же тягостны. Тогда и появится способность дорожить близкими, как собой – обычная норма личной жизни.
Психологи выяснили, что чем человечнее, развитее «я» у человека, тем больше у него подсознательное уважение к себе и к другим людям, и тем глубже это уважение пропитывает все его чувства. У таких людей свежее ощущения, полноводнее чувства, у них чаще бывают состояния взлета, вдохновения, богаче интересы – и от всего этого глубже, насыщеннее все личные отношения[23]. Такие люди чаще бывают открытыми, им легко, естественно быть эгоальтруистами, такими же доброжелательными к другим, как и к себе.
У людей невротических неосознанное самоуважение подтачивается их нервностью, и от этого растет душевная закрытость, замкнутость на себе: ее рождают частые вспышки раздражения, неудовольствия, обиды – вереницы нервных уколов, постоянные извержения тягостных чувств.
Чем ниже самоуважение у человека, тем больше он сам страдает от этого и тем больше несет страданий другим. Он подсознательно относится к другим людям точно так же, как к себе, у него меньше доброжелательности к ним, меньше доверия, желания помочь. Всеми его впечатлениями – от себя, от других людей, от жизни – как бы правит двойная темная оптика. Она добавляет в каждое его впечатление кусочек тени, отнимает кусочек света, и потому все в жизни – и он сам, и другие люди – кажется такому человеку гораздо хуже, чем есть.
Неуверенность в себе сковывает таких людей, делает их пассивными в личных отношениях. Они (особенно женщины) часто ведут себя не в ключе своего «я», а как зеркало чужого поведения. Если близкий человек внимателен к ним, добр, и они такие же; если он озабочен, сдержан – то ли от усталости, то ли от неприятностей – они тут же принимают это на свой счет и отгораживаются защитной скорлупой.
Психологи считают, что наше подсознательное отношение к себе, подспудная самооценка – это главный эмоциональный двигатель наших чувств и поступков. Ими правит сложнейшая сеть пружин – наши потребности, интересы, взгляды, жизненное положение. Действие всех этих пружин как бы сплетается в нашей самооценке, меняет ее, но и само окрашивается в ее цвета.
Глубинная самооценка – как бы эмоциональное ядро человеческой души, сердцевина психики. Все наши переживания, все впечатления от жизни проходят сквозь нее, как лучи сквозь линзу; это как бы главная эмоциональная линза, сквозь которую человек видит себя и других.
Для человека естественно быть довольным своими сильными сторонами и недовольным слабыми, и потому нормальная душевная самооценка – это всегда сплав довольства и недовольства собой. Чувство неполноценности резко ухудшает эту душевную самооценку и портит все чувства человека к другим людям. Пожалуй, только хорошо относясь к себе, можно хорошо относиться к другим, и только хорошо относясь к другим, можно хорошо относиться к себе.
Поэтому людям, которыми движет двойная темная оптика, стоило бы относиться к близким лучше, чем к себе – и в своих поступках, и в чувствах. Но по-настоящему изменить свое отношение к близким они смогут, видимо, только, если перемагнитят, изменят свою оптику, сумеют сделать главными ее светлые слои. Это очень трудный, часто каторжный труд души, но это, пожалуй, единственный путь к спасению…
Эвклидова и неэвклидова логика любви.
«А не летает ли любовь к родителям и друзьям любви к любимому человеку? Ведь эмоциональная чувствительность человека не бесконечна и сила чувства к любимому уменьшается» (Новосибирский академгородок, ДК «Академия», апрель, 1978).
Эти мысли рождены, наверно, и обычной житейской логикой, и логикой формальной, арифметической. По такой логике у человека есть свой запас чувств, и когда он делится на разных людей, то каждому и достается меньше. Но любовь – если это любовь – не подчиняется здесь ни житейской, ни арифметической логике – никакой линейной логике вообще.
В пылкие времена своей любви любящие часто поражаются: еще вчера я любил ее на пределе, но почему-то сегодня люблю еще сильнее, а завтра еще сильнее… Как можно влить в сосуд больше, чем он вмещает? Простейший здравый смысл говорит, что это невозможно…
Но любовью правит неэвклидова логика, как бы логика наоборот, логика парадокса, и она вся состоит из неожиданностей, из ходов, которые обратны очевидным.
Как можно любить больше предела? Парадокс здесь в том, что чем сильнее человек любит, тем больше вырабатывается в нем энергия любви – то есть тем выше поднимается ее предел: сегодня он выше, чем вчера, завтра выше, чем сегодня.
Но, пожалуй, такая сверхлогика правит только счастливой любовь, которая отодвигает свой предел, поднимает его. Как только любовь замирает, она, видимо, начинает умирать – из счастливой постепенно делается обычной, потом обыденной, будничной и начинает тускнеть, перемежать огоньки с угольками, пеплом, золой…
Говоря точнее, у любви есть как бы три ступени, три возраста: нарастание – подъем ее предела, устойчивость – жизнь у предела, и угасание, спад.
Длина этих возрастов может, видимо, быть самой разной. Чем дольше нарастание любви – ее детство и юность, – тем дольше бывает и ее второй возраст – зрелость, и тем позже она начинает стареть, входить в свой третий, предсмертный возраст. Чем быстрее кончается юность любви, тем короче и ее взрослость и тем быстротечнее ее старение и умирание… Это, пожалуй, главная пружина долгой или короткой жизни любви.
Видимо, в разных возрастах любовью управляют и разные законы: растущей, счастливой любовью – «надземные», неэвклидовы законы парадокса; угасающей – законы житейской логики; устойчивой – смесь тех и других законов, причем с постепенным ослаблением «надземных» и усилением земных.
По-разному в этих возрастах действуют друг на друга и разные виды любви – супружеская любовь и, скажем, любовь к родственникам, друзьям. Речь идет именно о любви; влюбленность, видимо, почти всегда соперничает с другими чувствами, уменьшает их или сама уменьшается ими.
Известно, что, когда у молодоженов появляются дети, их тяга друг к другу часто слабеет – ею как бы начинает править именно арифметическая логика: каждый отдает теперь чувства не одному, а двоим, и потому каждому достается «половина» прошлого чувства.
Но, может быть, это не любовь? Счастливые супруги в один голос утверждают: любовь к детям не ослабила, а усилила нашу любовь. Мы увидели друг друга с новой, родительской стороны, открыли друг в друге новые достоинства, и они углубили наше влечение.
Есть, видимо, психологический закон: одна любовь обогащает, а не обедняет другую, и разные виды любви – не соперники, а союзники. Их энергии родственны друг другу, и они как бы подпитывают, усиливают друг друга своими зарядами.
Впрочем, поначалу, в своем дебюте, любовь, как и влюбленность, ослабляет другие чувства, захватывает чужие участки души. Как река весной, она выходит из берегов, и ее половодье отбирает много энергии у других чувств.
Потом, когда половодье кончается, любовь начинает отдавать другим чувствам ту энергию, которую она у них забрала, и даже с лихвой. Она как бы встраивает в них новые октавы, и от этого их звучание делается глубже, переливнее.
К сожалению, так бывает нечасто, но, пожалуй, не потому, что у запаса чувств есть предел. Вернее, такой предел есть у я-центрических чувств, и этим они отличаются от любви. Любовь, повторю это, может «по закону реки» отодвигать свои пределы, и хотя это тоже бывает очень редко, но виноваты здесь, видимо, не законы любви, а враждебные им законы жизни, которые не дают им раскрыться, укорачивают жизнь любви…
Музыка для скрипки и балалайки.
«У Моруа есть мысль: любовь зависит больше от самого любящего, чем от предмета любви. Какую роль играют внутренние источники любви?» (Встреча с работниками Интуриста, июнь, 1979).
Андре Моруа, современный французский романист, писал, что «источник любви скорее в нас, нежели в любимом существе», и что после Стендаля эта мысль стала азбучной[24]. Но для Стендаля таким внутренним источником любви была человеческая фантазия, которая украшала любимое существо несуществующими достоинствами. По его мнению, порождала любовь именно фантазия, то, что я называю двойной оптикой. Любить могли как бы «романтики чувств» – те, у кого есть эта романтическая способность приукрашивать, и не могли «реалисты чувств». Способность любить выводилась из важной, но не главной стороны души.
В середине нашего века Эрих Фромм, крупный американский философ, сделал тут важный шаг вперед. В книге «Искусство любить»[25] он выступил с глубокой и новой теорией любви. «Любовь, – говорил он, – это главным образом отдавание, а не получание». «Давание – это высочайшее проявление силы… Я ощущаю себя изобильным, тратящим, живым, счастливым. Отдавание более радостно, чем получание».
Видимо, во многом он прав. Получает потребитель в человеке, отдает творец; причем не просто отдает, а отдает с радостью – только тогда это отдача-творчество. Отдавание без радости – подневольное или альтруистическое – это просто исполнение долга, повинность. Радостное отдавание – это душевное творчество, и именно этим оно и радостно. Тут лежит, видимо, психологический закон всякого творчества, и он отличает творчество от нетворчества.
Пожалуй, творец в корне отличается здесь и от собственника. Главная потребность собственника я-центрична, ему надо, чтобы своими вещами владел только он. Главная потребность творца прямо противоположна: ему надо, чтобы его идею, книгу, машину признало как можно больше людей, чтобы она вошла в их жизнь, стала не только его, но и их собственной. Дело собственника – брать, творца – отдавать; в идеале собственник хотел бы, чтобы вся чужая собственность стала его, а творец – чтобы его «собственность» стала всеобщей.
Впрочем, в словах Фромма есть и однобокость, когда он безоговорочно ставит получание ниже отдавания. Их естественная гармония от этого ускользает, двуединое стремление человека «создавать» и «потреблять» как бы рассекается пополам.
А ведь вся диалектика, вся сложность жизненной гармонии как раз и состоит в каком-то равновесии давания и получания. На подсознательной тяге к такому равновесию, хотя бы примерному, маятниковому, построена вся человеческая природа. Здесь, видимо, действует тот же закон встречных потоков, который правит любым обменом веществ – от простейшего биологического до самого сложного душевного и духовного.
В чем стержень фроммовской философии чувств?
Любовь для Фромма – не просто чувство, это прежде всего способность любить, то есть отдавать другому силы своей души. «Это активная забота о жизни и росте того, что мы любим», это особое состояние души – человеколюбие и жизнелюбие: «Если я люблю человека, я люблю людей, люблю мир, люблю жизнь». Способность любить – это глубинное свойство активной и доброй души, часть ее всеобщей любви к миру, к жизни. Это не луна, которая отражает чужой свет, а солнце, которое светит само.
Но люди не понимают этого, говорит Фромм, они считают, что любовь «вызывается объектом любви, а не способностью любить»[26]. Они как бы извлекают источник любви из себя и помещают его в другого – ищут нужный им «объект», а не растят в себе способность любить. Они ведут себя как человек, который хочет научиться рисовать, но не учится, а ждет подходящую натуру.
Фромм, очевидно, прав: способность любить дается именно добрым состоянием души, активной настроенностью характера – тем, что названо здесь эгоальтруизмом. Если этого нет, никакой «объект» не разбудит в человеке любовь. Балалайка не создана для глубокой музыки, и какие бы скрипки ни возникали перед ней, она не сможет сравниться с ними.
Пожалуй, только глубокая душа, и только в счастливой любви, способна породить океаническое чувство, как его называют, – чувство слияния с другим человеком, чувство проникновения в странный мир, в котором все земное выглядит преображенным, подсвеченным, окрашенным в «надземные» цвета.
Океаническое чувство.
Возможно, тут, в этих взлетах счастливой любви, и проступает самая скрытая суть любви, ее глубокая и только сейчас начинающая проявляться всечеловеческая роль.
Любовь – земное, но и словно бы надземное чувство, самое вселенское из земных чувств. Она как бы дает ощущениям человека невесомость от земных законов, от пут житейского тяготения.
Эту странную силу любви с изумлением ощущают Роберт Джордан и Мария, герои хемингуэевского романа «По ком звонит колокол». Их трагическая любовь начинается на пороге гибели (они воюют против фашистов), и в одном из апогеев любви они испытывают поразительное чувство: «Время остановилось, и только они двое существовали в неподвижном времени, и земля под ними качнулась и поплыла».
Время, которое остановилось, и земля, которая поплыла, – все здесь наоборот, и такой двойной парадокс ощущений бывает, наверно, только в очень сильной любви. И это двойное чувство – как бы отзвук странного «переворота ценностей», когда любовь делает вдруг людей и мир соразмерными, равными по масштабу. Чувство, что они двое парят в неподвижном времени, что они – частица всего, что есть в этом времени, – это, видимо, смутный прорыв в чувство «всечеловека», мировой величины, мгновенный, на несколько секунд, выход в странные, почти космические ощущения…