Текст книги "Самая страшная книга 2015"
Автор книги: Юрий Погуляй
Соавторы: Дмитрий Лазарев,Майк Гелприн,Максим Кабир,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Татьяна Томах,Александр Подольский,Владислав Женевский,М. Парфенов
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
– Артём, – взмолилась Надя, извиваясь и пытаясь ползти. – Артё-ё-ё-м…
Сзади пронзительно и страшно закричал Игорь, а потом крик оборвался, и Надя знала, понимала уже, что это означает.
– Артём, – прошептала она, из последних сил отжимаясь на локтях.
На берегу было пусто. Лихорадочно работая веслом, Артём выгребал на стремнину. На Надю он даже не оглянулся. Отчаянным усилием она перевернулась на спину. В десяти шагах выше по склону оскалившийся долговязый урод, словно мясник на бойне, рубил топором то, что осталось от Игоря. Ужас налетел, нахлынул, поглотил Надю и вышиб из неё сознание.
* * *
Литовченко уселся на подоконник, выудил из кармана фонарик и направил луч очкастому в лицо.
– Вы не уйдёте, нет? – подобострастно заглядывая в глаза, частил тот. – Не бросите меня? Все убиты, все, я один спасся. Вы не сбежите отсюда?
Литовченко не ответил. Он вогнал в “грач” запасную обойму, устроился поудобнее и стал ждать, когда прекратится истерика.
– Все умерли: профессор Петров… Майор Олейник… Лидия Андреевна, завхоз… Боже, какое несчастье, я до сих пор не верю. Профессора они растерзали, представляете? На куски порвали. И собак. Вы не бросите меня? Вы…
– Тебя как зовут? – прервал Литовченко.
– Что? Георгий Владимирович. Можно просто Георгий.
Прапорщик спрыгнул с подоконника, в два шага покрыл разделяющее его с очкариком расстояние и ухватил того за грудки.
– Значит, так, Гоша, – сказал он, – или ты мне сейчас расскажешь, что здесь произошло, внятно и без вранья. Или я тебя шлёпну.
У очкастого Гоши клацнула челюсть.
– Зачем вы так? – пролепетал он. – Я учёный, биолог. Я кандидат наук!
– Ты – кандидат в покойники, – жёстко бросил Литовченко. – Итак – что здесь произошло, откуда взялись эти звери, сколько их и где они могут прятаться?
– Это не звери. Я не могу, понимаете, не могу рассказать. Это секрет. Государственная тайна. Пожалуйста, уберите руки! Отпустите меня!
Литовченко отступил на шаг и с размаху влепил кандидату наук пощёчину. Тот охнул, отшатнулся к стене, схватился за щеку.
– Слушаю тебя, – нарочито спокойным голосом сказал прапорщик.
Пару минут очкастый молчал и только лишь шмыгал носом да тонко всхлипывал. Литовченко не торопил, ждал. Страх и ярость в нём улеглись, осталась лишь холодная, злая решимость разобраться и отомстить. Он плохо понимал кому.
– Хорошо, – едва слышно прошептал, наконец, очкастый. – Я расскажу. Только… Скажите, вы здесь один? Помощи ждать неоткуда?
Литовченко задумчиво поскрёб отросшую за сутки щетину. В части наверняка уже забили тревогу. Вряд ли, однако, стоит рассчитывать, что подкрепление вышлют на ночь глядя. Майор Немоляев скорее всего будет ждать до утра и тогда уж…
– Будет тебе помощь, – буркнул Литовченко. – Если доживёшь. Итак?
– Ладно. Вы слыхали или читали что-нибудь о германских вервольфах?
– О чём, о чём? – изумился прапорщик.
– У нас их называют оборотнями. Одно время много говорили, что немцы во Второй Мировой использовали спецотряды, состоящие из оборотней. Для борьбы с партизанами, например.
Литовченко подобрался, шагнул к очкарику.
– Ты что же, Гоша, – сказал он проникновенно, – байки мне травить будешь?
– Постойте! Это не байки. Вернее – да, байки – оборотней не существует. Зато существуют териантропы. Не перебивайте меня, пожалуйста. Понимаете люди, мнящие себя зверями, их называют териантропами или терианами. Таких много, тысячи, даже десятки тысяч. Есть даже сообщества териан, клубы, сетевые сайты. Вы, может быть, слыхали?
– Нет, не слыхал, – отрезал прапорщик. – Меня не интересуют психи.
– Да-да, вы правы, множество териан попросту шизофреники. Но не все, далеко не все. Большинство их них – обычные люди. Нет, конечно, не совсем обычные, но люди, сумевшие сжиться с такой вот своей особенностью. Подавить в себе звериное или, скажем так, управлять им. Есть, однако, и ещё одна категория, малочисленная. Они… – Гоша замялся.
– Ну, – подбодрил Литовченко, – договаривай уже.
– Видите ли, таких единицы. Это люди, которые и в самом деле довольно близки к животным. И физически, и, так сказать, ментально. У которых человеческий разум сочетается со звериными инстинктами и повадками. Из таких немцы и формировали в своё время отряды лесных карателей. Представьте себе, например, наделённого разумом волка. Или стаю волков.
Литовченко крякнул.
– Понятно, – буркнул он. – Значит, вы их здесь держали, этих уродов?
– Они не уроды. Это просто очень, очень опасные люди. В основном приговорённые к пожизненному сроку преступники, изъятые из тюрем и зон. Мы изучали их поведение, особенности, привычки, их военный потенциал, если угодно.
– Потенциал, значит, – повторил прапорщик. – Ну-ну. И какой же у этих животных потенциал?
– Очень высокий, поверьте. Но они не животные, – очкастый потупился. – Им вводили гормональные препараты, экстракты, полученные из звериных эндокринных желез, поэтому и внешность у них, так сказать, несколько изменилась. Профессор Петров выстроил из всего этого целую теорию. Понимаете, фактически мы вывели тут новую расу.
– Ах, вот оно как, – саркастически фыркнул прапорщик. – Новую, значит, расу. Недолюдей.
– Ну, не совсем. Людьми они всё же остались. Но очень сильными, жестокими, хитрыми. Это был во всех отношениях дерзкий проект и засекреченный, конечно. Если бы не медведь…
– Это которого я шлёпнул? – уточнил Литовченко.
– Да. Знаете, териантропы, в основном, киноиды, отождествляющие себя с хищниками семейства псовых. Мнящих себя другими животными крайне мало, а пригодных для нашего проекта так и вовсе считаные единицы. Понимаете, для нас было большой удачей, когда выяснилось, что арестованный в Екатеринбурге маньяк и серийный убийца – на самом деле отождествляющий себя с медведем териантроп. Мы лишь не учли, что он и силён как медведь. Териан содержали в клетках, в подвале под лабораторией. Медведь клетку взломал. Расправился с персоналом, потом выпустил остальных.
Литовченко ошеломлённо потряс головой. Поверить было трудновато, но тому, что прапорщик видел собственными глазами, сказанное соответствовало. Литовченко потянулся, расправил плечи. Ужас и кровь вчерашнего дня отступили, сейчас он чувствовал лишь усталость и горечь оттого, что из-за чьей-то нерадивости или глупости погибли люди. За окном начинало уже светать, оставалось продержаться несколько часов до того, как подойдёт подкрепление.
– Сколько их было, этих остальных?
– Четверо. Вместе с медведем пятеро. Но одного волка застрелил майор Олейник. Медведя убили вы. Остаются ещё трое.
– Двое, – поправил прапорщик. – Одного я в лесу завалил. Что ж – просто прекрасно, замечательно, экспериментаторы вы хреновы. Значит, на свободе гуляют два человека-волка, так?
– Не совсем.
– Что значит “не совсем”?
– Волк только один. Второй – статья особая.
– Какая ещё особая?
– Понимаете, второй тоже териантроп. И сумасшедший, по вашим меркам, естественно. Но он, несмотря на брутальность, жестокость и прочее – другой, не такой, как остальные. Я и жив-то остался благодаря ему.
– Новое дело, – нахмурился Литовченко. – В каком смысле?
– В прямом. Он видел, где я прятался, но не стал меня выдавать. Знаете, я к нему всегда по-особому относился, подкармливал иногда, разговаривал с ним, спорил, он совсем не дурак. В прошлом убийца, конечно, но его жертвы – не мирные обыватели, а другие преступники – бандиты всякие, насильники, наркоманы. В общем, он отождествляет себя не с волком, а с охотником на волков. С псом. Можно сказать – с волкодавом.
* * *
Надя открыла глаза и удивилась, что ещё жива. Миг спустя удивление сменилось обречённостью – долговязый урод был в десяти шагах. И не один – рядом стоял, пригнувшись и оскалившись, ещё такой же.
Судорожно отталкиваясь от земли локтями, Надя рывками пыталась уползти прочь. Долговязый смерил её взглядом глубоко запавших глаз поганого гнойного цвета. Но почему-то не бросился на неё, а вновь обернулся ко второму. Они были похожи, эти двое, словно порождённые из единой мерзкой утробы, и, вместе с тем, чем-то они отличались друг от друга, чем-то неуловимым и разительным одновременно.
Надя закрыла глаза, чтобы не смотреть на тех, кто сейчас будет её убивать. Она не плакала, не кричала. Она смирилась – жизненные силы закончились, даже боль в сломанной ноге притупилась и стала не такой нестерпимой. А потом раздался вдруг рёв, страшный, гораздо страшнее, чем тот вой, что Надя слышала ночью. Она вскинулась и на этот раз заорала от ужаса. В десяти шагах от неё дрались два нелюдя. Нет, даже не дрались – грызлись. Сцепившись, раздирая друг друга когтями и впиваясь клыками в плоть.
Она не знала, сколько длилась грызня. Так же, как не знала, кто вышел из неё победителем и, подобрав отлетевший в сторону топор, размозжил им череп второму. “Из-за меня, – обречённо думала Надя, – эти двое убивали друг друга из-за меня. Выясняли, кому я достанусь”.
– Гадина, – сказала она приближающемуся к ней существу. – Паскуда, нелюдь.
Нелюдь нагнулся, рывком оторвал Надю от земли и закинул на плечо.
– Не бойся, – хрипло сказал он. – Я не такой, как они. Я тебя не трону.
– Ты… – выдохнула Надя. – Ты кто?
– Я охотник. Я убиваю волков и спасаю людей.
– Ты псих, – выдохнула Надя и заколотила кулаком по спине этого “спасителя”. – Псих! Псих! Убийца!
– Да, – существо усмехнулось окровавленной пастью. – Я псих и убийца. К сожалению. Но тебя я отсюда вытащу.
Надя всхлипнула.
– Не убьёшь? – тихо, едва слышно спросила она. – Ты меня не убьёшь? Поклянись, что нет.
“Псих и убийца” тяжело вздохнул.
– Клянусь, – прохрипел он. – Слово даю.
* * *
Уперев локоть в подоконник, Литовченко вёл стволом “грача” за ковыляющим по бетонным плитам уродом, несущим на плече миниатюрную девушку с короткими каштановыми волосами.
– Не стреляйте, умоляю, не стреляйте, – причитал за спиной Гоша. – Это он, волкодав.
Прапорщик левой рукой не глядя поймал Гошу за ворот, отшвырнул от себя.
– Не стреляйте, не надо, – продолжал мямлить тот.
Литовченко прицелился. Бить надо было наверняка и так, чтобы не задеть девушку. Навалившаяся усталость мешала взять точный прицел, туманила глаза, дрожью сбивала руку.
Внезапно девушка подняла голову. На мгновение их взгляды встретились. Прапорщика хлестануло по сердцу жалостью и болью.
– Сейчас, сейчас, девочка, – бормотал Литовченко. – Потерпи, милая. Только не бойся, сейчас всё сделаю, вот увидишь.
Он обхватил рукоятку обеими ладонями, волевым усилием унял дрожь.
– Не стреляйте! – закричала вдруг девушка.
От неожиданности прапорщик дёрнулся, а в следующе мгновение териантроп задрал башку и уставился на него.
– Не стреля-я-я-я-йте!
Териантроп рванулся, и Литовченко, улучив момент, всадил в него пулю. Волкодав пошатнулся, уронил девушку, затем упал на колени. Прапорщик хладнокровно выстрелил ему в голову, поднялся и, грузно ступая, пошёл на выход.
– Что ж вы наделали, – тоскливо бубнил очкастый биолог. – Зачем?
Литовченко обернулся с порога. Подавил в себе желание пристрелить заодно и этого.
– Я вот думаю, кто на вашем сучьем объекте самая большая сука, – презрительно сказал он. – Волк, волкодав или ты.
“Или я”, – мысленно добавил он, спускаясь с лестницы.
Пиявки
(Андрей Таран)
Стылая морось повисла в воздухе, солнце прилипло к небу блеклой соплёй. Кузьма Игнатьич прицелился в него здоровым глазом – не тем, что в паутине багровых шрамов и давно помутнел, а тем, что ещё различает свет и зыбкие силуэты. Тоже не телескоп, но в его годы плакаться – только бога гневить.
– Что впялился, сват? – рокотнуло сзади, и под сопливую мокроту выбрался Сява. – Никак архангелов с трубами караулишь? Неужто запаздывают?
Кузьма Игнатьич скривился, будто от кислого: тьфу ты, господи, достался сожитель! Помирать соберёшься – в гробу полежать не даст. Несуразный человек, одно слово: финтифлюй! Вот, скажем, голос: зычный, рокочущий, глаз прижмуришь – чистый Левитан; а взглянешь: сморчок жёваный, одна суета. Или, к примеру, имечко взять. Посмеялся родитель, записал в метрику: «Сила Григорьич Сявкин». Ну какой он «сила»? Ясное дело, деревенские пацаны вмиг перекрестили, сделался он «СиСя». До пенсии в дурачках проходил, а нынче, поближе к смерти, до «Сявы» дорос.
И вот ведь какая пакость: были у них в деревне мужики и здоровые, и умные, и с руками золотыми. Кто в колхозе работал, кто в города подался. Все перемёрли. А в живых застряли только непутёвый Сява и он, Кузьма-инвалид. Отчего такое получается? Ещё Марфа Битюгова небо коптит, да Степановна… только эта который год без ума и неходячая, стало быть, к покойничкам поближе будет, чем к живым. Ну и Яшка-дурачок, сосланный к старикам городскими родственниками. Всё, что осталось от деревни.
Кузьма Игнатьич ещё разок глянул в прохудившиеся небеса, смахнул мутную слезу. По спине разгулялся чёртов радикулит, драл кости ржавой пилой. Боль ходила пляшущей девкой, не было от неё спасения. Огненные молнии стреляли вниз, в каличное колено, и тогда сохлая нога подворачивалась, норовя уронить хозяина в липкую грязь. Если б не костыль, хлебать Кузьме холодную жижу.
– Не, – вздохнул старик, слушаясь боли, – не развиднеется. Неделю лупит, зараза, и никакого тебе перекура. Так мыслю, что с обеда сызнова зарядит в полную силу.
– Так а я про что? – засуетился неугомонный Сява. – В эдакое мракобесие сам бог велел! Давай, Кузьма, расчехляй агрегат! Бражка созрела, дождь опять же, чего думать? Я покудова дровишек соображу.
Старик припал на костыль и покрутил головой: вот ведь человек – одна самогонка на уме!
– Кладбище надо проверить, в ямы глянуть. Не ровен час, преставится кто. Хоть я, хоть Степановна. Ежели заготовленные могилки залило, как новые копать будем? Или ты, к примеру, согласный в жижу лечь?
– А чего сразу я? – обидел Сява. – Я, может, не тороплюсь вовсе. Я, может, пенсию за позапрошлый месяц не получил.
Кузьма Игнатьич хмыкнул, и боль, словно почуяв, что хозяин сжился с нею, притерпелся, воткнулась в спину раскалённым прутом.
– Ох ты ж, фашистская засада!
Старик не сел – упал – на мокрую лавчонку. В глазах зарябило, взметнулись рыжие мухи. С ушами вовсе случилось непотребство – будто издали, из страшного детства, заиграл весёлый марш, с каким немец входил в деревню. Тотчас вспомнилось: солдатня на трёх грузовиках, над мотоциклетной коляской сытая морда офицера, позади бронетранспортёр с пулемётом. Всерьёз заходили, по-хозяйски. Оцепили деревню и давай по дворам шнырять. Поначалу бабы кинулись прятать скотину, да только эти явились не мародёрить. Как принялись народ к церквушке гнать, тут уж стало не до курей. Он, пацанёнок, через окошко в огороды нырнул и добежал почти до леса. Только немец тогда без собак не ездил…
Кузьма Игнатьич мазнул ладонью по лицу, прогоняя старые картинки.
– Ладно, Сява, твоя взяла. Тащи дрова к сараю, он повыше стоит, посуше, там и раскурбаним под вечер.
Сам решил стукнуться в «бабий терем»: что-то соседки на улицу не выглядывают. Может, и впрямь померли? Не накаркать бы.
Застрявшие в деревне старики обосновались в двух ближних домах. В том, что поменьше – Кузьма с Сявой, во втором – Марфа Битюгова со Степановной и Яшка-дурачок. Забор между дворами разобрали, пожгли в печах. Старики бродили по пустующим хозяйствам, несли в дом путное, ломали чужую мебель на растопку. Марфа готовила, обстирывала. В огородике колупались по очереди. Блаженный парнишка помогал с недвижной старухой: с боку на бок ворочал, держал, пока постелю меняют, таскал горшки на задний двор. Заодно коровёнку Маруську на луг гонял.
Прижились как-то. По нынешним годам отдельные хозяйства им не вытянуть, а так вроде ладно получилось, старческим колхозом. Одна беда: дома стояли в низине, как непогода – заливало их чуть не по окна. А в другие перебираться уж ни сил, ни охоты не было.
Вот и нынче расплескалось между Кузьмой Игнатьичем и «бабьим теремом» чвакающее бездонье. До крыльца едва добрёл, костылём дорожку щупая, а и там не передохнуть: ступени скрылись под мутной жижей, дверь в зелёных кляксах.
Старик толкнулся и ступил в сени вместе с хлюпнувшей волной.
– Есть кто живой?
В доме оказалось погано, хуже, чем думалось снаружи. Тухлая вода забралась внутрь, стояла в комнатах по щиколотку. Печь выхолодилась. Старый кот Васька шипел не то с чердака, не то с крыши. На разобранной кровати в обнимку замерли перепуганные бабы. Неодетые, расхристанные, в застиранных сорочках. На Кузьму Игнатьича вперились невидящими глазами, вроде как не признали.
– Степановна, Марфа, вы это чего? Никак безносую углядели?
На звук Битюгова переполошилась, застрясла головой, с ходу кинулась в слезу:
– Игнатьич, да что ж это деется-то?! Это ж такая страсть! Как сердце-то выдержало?..
Из бабьих воплей выходило, что беда случилась с Яшкой. Ночевал дурачок как всегда, на полу у печки, раскинув поперёк комнаты тюфяк да сунув драный тулуп под голову. Ложился в сухое и заснул крепко, с храпом и присвистом. А поутру Марфу разбудило мычание. Степановна, выкатив ошалелые глаза, тянула на одной ноте и тыкала дрожащим пальцем в дурака. Тот раскинулся в зловонной жиже, утопив лицо, и лишь вихрастый затылок торчал над водой болотной кочкой. Битюгова закрестилась мелко и собралась уже орать, как Яшка шелохнулся, встал на карачки и глянул на баб.
– А лица-то нету! – божилась Марфа, вцепившись в рукав стариковой телогрейки. – Как стёрло всю личность! Ни рта, ни носа, ни глаз – а зыркает, в самую душу подглядывает! Я аж обмерла, а этот пождал-пождал и вон выскочил. В сарае завозился. Глянула в окошко – погнал Марусеньку нашу…
– Так может, и не было ничего? – кинулся в уговоры Кузьма Игнатьич, выдираясь из бабьей хватки. – Мало ли какая напасть со сна привидится. Вон, Сява, каждый-третий день чертей пересчитывает.
Битюгова на резоны не поддалась.
– Истинный крест, не померещилось мне! Что я, Яшкину рожу не распознаю? Да только нету теперича блаженного нашего, сожрал упырь болотный и в него же перекинулся!
Кузьма Игнатьич крякнул с досады. Эх, горе! По всему выходило, что двинулась баба, подравняла её жизнь со Степановной и Яшкой-дурачком. И остался в их колхозе он один при голове, да ещё Сява-шалапут сойдёт за половинку, если не наливать. На полтора работника трое обузных. Как теперь выкарабкиваться?
Рыхлая Степановна, блуждая мутным глазом, забормотала вдруг:
– Смертушка, милая, прибери меня! Смертушка, родненькая, торопись скорее!..
– Святой Николай-заступник, – ахнула Битюгова, – заговорила! Шесть годочков молчала – и заговорила!
Кузьма Игнатьич попятился. Что за день сегодня такой?!
– Вот что, – сказал сурово, только бы страхи превозмочь, – схожу на околицу. Маруську проведаю, заодно полюбуюсь на пастуха нашего.
И не слушая Марфины причитанья, захромал из избы.
Легко сказать – «схожу». Путь до коровьего выпаса неблизкий, с костылём и по сухой погоде ковылять полчаса, а нынче, когда стылое месиво по колено, да ещё треклятый радикулит крутит в бараний рог… Кузьма Игнатьич огляделся: не видать ли соседушки? Сява, может, мужичонка никчёмный, но компанейский и на помощь отзывчивый. В дороге пособит, разговором отвлечёт. Опять же, застращали полоумные бабы – а ну как правда? – сердце ворочается с тревогой, боязно одному с безликим Яшкой встречаться.
Но Сява, по извечной своей привычке, в нужный момент запропал.
Кузьма Игнатьич вздохнул и захромал вдоль улицы. Ступал едва-едва, опасаясь, что поедет нога по мокрому, растянется он в грязи, а подняться не сумеет. То-то будет защитничек! Кирза, хоть и старая, воду не пускала, оставалось только не начерпать через голенища. «Оттого и не тороплюсь, – уговаривал себя старик, – лучше медленно, да лучше; всяк вернее выйдет…», но изнутри чуял: не распутица виною, и даже не покалеченное колено, а один лишь утробный желчный страх.
Кузьма Игнатьич ковылял по единственной деревенской улице и изумлялся сквозь поганую трясучку. Всю жизнь знал, что мальцом отбоялся своё, с запасом, а вот на тебе!
Когда немец пришёл их жечь, пострелёнку Кузьке только-только исполнилось восемь. Мать, не растерявшись, толкнула его в огороды и крикнула: тикай! Шустрый мальчонка метнулся ветром и добрался аж до лесной опушки, но натасканные псы догнали, сбили с ног, вцепились. Жаркие челюсти сомкнулись на плече, на руках, на правом колене; хрустнула кость. Он заголосил, перекрыв собачий рык, но конопатый солдат равнодушно забрал его у псов, отволок к церкви и швырнул внутрь. Мать подхватила, прижала к груди, зашептала-запричитала… И почти сразу потянуло дымом.
Старик обмер, вспоминая. Ну конечно! тогда тоже хлынул дождь! и подпалённая с разных концов церквушка, не сумев превратиться в костёр, стала огромной коптильней. Горклый чёрный дым заклубился под божьими сводами; люди кричали, корчились и задыхались в нём, а со стен, сложив тонкие пальцы в благословениях, взирали печальные святые. Мамка его, забившись со стонущим Кузей за алтарь, ногтями выцарапала межбрёвенную паклю и к тонкой щели прижала лицо сына.
Он, переломанный мальчишка, сумел вдохнуть.
Он дышал, когда по стенам пробежали голубые язычки пламени, прижарили его лицо к дереву и спекли глаз.
Он дышал, чувствуя, как омертвели тёплые мамины руки и навек пригнули к земле его плечи.
Он дышал, пока ворвавшиеся в деревню партизаны раскидывали чадящие брёвна.
Он дышал, когда хоронили деревню.
Что нынче может его испугать?
Кузьма Игнатьич зажмурился, пряча слёзы. Как так вышло, что он знал тот день поминутно, прожил с эдакой жутью семьдесят лет, а про дождь запамятовал? Отчего такое получается? Выходит, не за просто так спасся тогда мальчонка Кузька, а кто-то дал ему годы взаймы… под дождь, под слякотную мерзость… а теперь явился за забытым долгом.
Придумалось вдруг бросить костыль. Он, конечно, старый товарищ и выручал не раз, но… если не жить, то хоть умереть без костыля.
Кузьма Игнатьич, больше не мешкая, заторопился к лугу.
Маруськин выпас раскинулся на холме, где вода, при всей ненасытности, не застревала. Тугие дождевые потоки стекали с густой травы вниз, в деревню, а луг лишь наливался соком под небесными хлябями. Вышагивать в кручу оказалось тяжковато, но старик карабкался с ослиным упорством. Шаг за шагом, вонзая навершье костыля в разбухшую землю, плюнув на злой ревматизм и на страх, завернувший кишки узлами. А когда выбрался на сухое, когда низинное болото с чавканьем выпростало сапоги, на миг поверилось, что ещё не конец, ещё успеется ткнуть в харю неведомому благодетелю…
Коровёнка лежала на вершине холма. За день добрая животина превратилась в скелет, а пушистые ресницы – девкина мечта – прикрыли смертную муть потухших глаз.
На Маруське разлёгся голый Яшка-дурачок. Распластался морской звездой, облапив руками-ногами коровью тушу, уткнув лицо в мохнатый бок.
Кузьма Игнатьич подступил ближе, ткнул дурака костылём.
– Эй, малой, ты это здесь чего?
Бок у Яшки колыхнулся, словно бурдюк с киселём. С протяжным хлюпаньем парень отодрал голову от коровы и обернулся.
В первый миг Кузьма Игнатьич решил, будто мальчишка оброс серым волосом. Ошерстился целиком – и щеки с носом, и плечи с грудью, и ладони. Вот только отчего на Маруськиной туше остался чёткий алый силуэт из сотен кровяных капелек?
Яшка тяжело поднялся на ноги. Он шагнул к старику, протягивая мохнатые руки, и Кузьма Игнатьич обмер. Вместо волос в него целились острые иглы. Тонкие жёсткие колючки, сплошь перепачканные кровью. На руках бывшего дурачка они принялись расти, пока не вымахали в вязальные спицы, зато на голове и теле втянулись под кожу.
Права оказалась Марфа – лица у мальчонки больше не было.
Не было и самого мальца. Перед Кузьмой Игнатьичем замерла тварь: с разбухшим пузом, мокрая, но всё ещё жадная до чужой крови.
Сосущая гадость, пиявка.
Переваливаясь, она шагнула вперед.
Старик попятился. Под больную ногу подвернулась кочка, предатель-радикулит взвыл радостно и вцепился огненными зубищами в поясницу. Кузьма Игнатьич охнул и упал на спину. От удара вышибло дух, но мокрая трава спасла: засаленная телогрейка заскользила по ней, руки ухватили воздух, и старик, набирая скорость, покатился с холма.
Он врезался в тухлое болото у подножья и с головой ушёл под воду. Кое-как перевернулся, отплевался и, опёршись на верный костыль, рывком вздёрнул себя на ноги.
Тварь замешкалась. Встала на холме, будто раздумывала: гнаться за новой добычей или дожрать старую?
Кузьма Игнатьич, поминутно оборачиваясь, захромал в деревню. Лицо сёк надоевший дождь, сапоги черпали ледяную жижу, но старик не обращал внимания на ерунду. Поскальзывался, но лишь скрипел зубами и торопился дальше.
Когда холм исчез в серой пелене, липкий ужас отодвинулся от сердца.
«Бежать! Уходить из деревни немедля! – кричало внутри. – Но как? Ни машины, ни лошади, Степановну на горбу не вытащить. Бросить всех, спастись самому! А далеко ли уковыляешь на костыле?»
«Тогда прятаться! – вторил разум. – Запереться, где посуше, и переждать дождину. Глядишь, как просохнет, пиявка или сдохнет, или уберётся в болота. Тогда и бежать».
Он добрёл до «бабьего терема», когда холодное солнце опустилось к деревьям. Мутное окошко светилось, из печной трубы по крыше пласталась тонкая струйка дыма. Видать, оклемалась Битюгова. А где Сява? Ага, сарайные ворота распахнуты, наверняка хлопочет над аппаратом. Вот и славно, все покудова живы. Кузьма Игнатьич привалился к стене и перевёл дух.
В доме грохнуло, забрякала посуда. Через миг распахнулась дверь, и Марфа выплеснула в лужу помои. Заметила старика и чуть кастрюлю не выронила.
– Живой?! Слава те, господи, и святым угодникам! А ты отчего зелёный, Игнатьич?
Он отлепился от стены и шагнул в дом.
Первое, что услышал, была невнятная скороговорка-бормоталка:
– Смертушка, милая, прибери меня! Смертушка, родненькая, торопись скорее!..
– Что ж она, всё время так? – спросил у Битюговой.
Марфа вздохнула и перекрестилась:
– Без продыху. Гоняет и гоняет, что твой граммофон.
– Вот ведь, беда… – Кузьма Игнатьич свалился на лавку, с наслаждением вытянул ноги и прикрыл глаза. – Ты собирайся, Марфа. Будем в сарае ночевать, там сухо. Пожрать возьми с запасом. Потому как просидим долго, ведь неровён час – Яшенька заявится…
Он рассказал вкратце, как прогулялся на выпас. Про высосанную досуха Маруську и про пиявку. Против ожидания, Битюгова ахами и слезами не донимала, только крестилась через раз, пихая в узлы нужное. Напоследок из красного угла сняла икону, поцеловала образа и спрятала за пазуху.
– Нехорошо это, без светлого лика от бесовщины прятаться.
Кузьма Игнатьич не возражал, хотя сам к богу и прочим ангелам вопросов накопил без счёта.
Особенно про ту церквушку и про безответного Яшку-дурачка.
Вдвоём кое-как подняли Степановну и потащили к сараю. Всю дорогу та кликала смерть, зазывала, будто гостя дорогого. «А что? – подумалось вдруг старику. – Может, права полоумная? Чем гадине в брюхо лезть, не умней ли тихо-мирно помереть в том же сарае, на сеновале? Тепло, сухо, уютно… и пугаться особо нечего: ведь пожили уже, годов насобирали себе на удивление и другим на зависть».
В сарае Сявы не оказалось. Валялись в углу дрова – ещё сырые, тёмные – на железном листе стоял самогонный аппарат, грел широкое днище в багровых углях. Вокруг была раскидана солома. Кузьма Игнатьич, глядя на эдакое безобразие, только крякнул: «Ну что за финтифлюй?! Ушёл, огонь бросив! Подпалит нам всё укрытие!» Тихо булькала брага, охлаждался в корыте с водой ржавый змеевик. Под тонким носиком ловила редкие капли первача зелёная бутыль, сарай напитался густым сивушным духом.
Усадив Степановну, запалив и развесив в углах керосиновые лампы, старик задвинул засов на воротах.
– Впустим, когда стукнется, – объяснил Битюговой. – А сами взаперти посидим, оно так спокойней.
Марфа полезла наверх и набросала старого прелого сена. Они сгребли его в лежанки, подальше от огня. Ящик накрыли газетой, разложили еду.
Со двора застучали.
– Эгей, Кузьма, открывай! Ты что это заперся, самогонку хлещешь в одну личность?
– Сява, ты?
– А кто ещё? – хохотнул сосед, протискиваясь в приоткрытые ворота. Был он весел и румян; явно не первая бутыль стояла под аппаратом. – Здорово, бабоньки! Вы, я погляжу, тоже намылились принять для сугреву? Оно и верно, потому как погоды нынче…
– В деревне видел кого?
Сява только присвистнул.
– Кого ж мне там видеть? Ты, сват, что-то в последнее время на голову ослаб. Нету ж никого! Так, Яшку заприметил вдалеке, только он в огороды шмыгнул, я догонять не стал. Слышь, Марфа, а что наш дурак без порток под дождём шастает?
Кузьма Игнатьич вздохнул и второй раз пересказал историю про тварь.
Не в пример Битюговой, Сява слушал с нервом. То хихикал, хлопая себя по тощим ляжкам, то грозил пальцем: «Блажишь, сват!», то вскакивал и принимался скакать по сараю. Хотел приложиться к бутылю, но Марфа отогнала. Под конец сосед посмурнел, зыркал недобро, харя пошла красными пятнами, а глазки спрятались под пегими бровями.
– …вот такая напасть, – закончил рассказ Кузьма Игнатьич. – Пару дней пересидим в сарае, после станем решать.
– Ага, ещё чего! – взъерепенился Сява. – Я так погляжу, мозги у тебя вовсе поплыли. Эдакую белиберду изобресть! Ты что, сват, решил, будто я поверю в байки-страшилки? Нет уж! Сам скажу, как дело было. Захотели вы с Марфой меня обдурить, вот оно как! Может, со свету вознамерились сжить, а может, прикинулись дураками, чтобы я один на вас на всех, болезных, горбатился. Только дудки! Не на того напали! Силу Григорьича Сявкина ещё никто на кривой козе не объезжал! Сидите тут сколько влезет, хоть пиявок дожидаючись, хоть второго потопа. А я с полоумными не останусь, я в доме спать буду, в кровати. И ежели к утру в ум не вернётесь – уйду из деревни! К внуку, в город, он меня ждёт! Сами здесь подыхайте, без меня!
Он вырвал-таки бутыль и развернулся к воротам. Кузьма Игнатьич пытался загородить, да только на костыле не сильно распрыгаешься. Сява вильнул ужом и скинул засов.
– Счастливо оставаться, убогие!
Ворота распахнулись.
За ними, под проливным дождём. стоял голый Яшка.
Страшен он был. Исчезла сытая брюхатость, синюшное тело налилось дурной силищей, будто вырос прежний дурачок вдвое. Лицо так и не отыскалось, зато уже всё туловище встопорщилось сотнями длинных игл.
Сява заверещал зайцем.
Тварь махнула ручищей, и вздорный сосед отлетел к стене. Бутыль первача грохнула об пол и разбилась, напитав солому отборным самогоном.
Протяжно, пожарной сиреной, заорала Марфа.
Кузьма Игнатьич махнул костылём, но тварь легко перехватила палку и вырвала из рук. После шагнула внутрь, сбила старика с ног и, навалившись тяжёлой тушей, пронзила иглами.