Текст книги "Полдень, XXI век (2013 № 01)"
Автор книги: Юрий Погуляй
Соавторы: Александр Сивинских,Михаил Тырин,Виталий Вавикин,Геннадий Прашкевич,Анна Агнич,Мария Познякова,Анастасия Монастырская,Валерий Гвоздей
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Сёма сидит на подоконнике, держит коробку, ждёт. Интересно, зачем нужны три другие положения рычажка? Двинуть, что ли? Нет, пожалуй, нет. Сёма ждёт, постукивает пальцами по колену, смотрит в окно.
По синей тропинке в снегу идет баба Феня, несёт на коромысле пустые цинковые ведра. Широкая синяя тень скользит по искристому снегу. Вёдра качаются, скрипят, сквозь двойную раму заклеенного окна слышно тоскливое «скри-и-ип, скрип, скри-и-ип, скрип».
Сёма задерживает дыхание и – двигает рычажок. Зачем он так сделал, почему не дождался отчёта из нижнего мира, он не знает сам. Может, виновато тоскливое «скри-и-ип, скрип»?
Ничего не меняется, баба Феня идёт к колодцу, вёдра скрипят на коромысле. Впрочем нет, теперь они блестят на солнце, а широкая синяя тень скользит по другую сторону тропинки.
Ага, значит вот оно как, здесь сейчас утро. В верхнем мире всё так же: шторы в клеточку – их повесила Таня, чтобы у Сёмы был уют. Этажерка, книги по геологии, стол с компьютером, топчан. На топчане кто-то спит – из-под одеяла торчит борода. Сёма садится в кресло, прижимает к экрану палец – компьютер узнает отпечаток. Тихо, чтобы прежде времени не разбудить хозяина, Сёма выходит в сеть.
Дата та же, сегодняшнее утро. В Интернете те же новости: супервулкан, конец света, выборы и демонстрации. Такое же страшное цунами в Северо-Курильске, разрушившее город. А что модель? Вот она, голубушка, родная Восьмёрочка, вот её прогнозы. Сёма ищет отличия, их нет.
В компьютере семейные фотографии. Нет-нет, он не лезет в чужую жизнь – это его жизнь: молодые мама с отцом, жена, дети. И всё же он видит их немного иначе, со стороны. Видно, это не совсем его жизнь.
Он всматривается в лицо сына – светло-серые глаза смотрят так же. Мальчик растёт, меняется, уходит – и это правильно, но всё равно грустно, каждый час прощаешься с ним прежним.
16. e2—e4На топчане шевелится Сёма-верхний. Поднимает голову, смотрит расфокусированными сонными глазами. Ай молодец, с уважением думает Сёма, не вскакивает при виде меня, не орёт!
– e2—e4, – говорит Сёма и спохватывается, верхний же ещё не знает особенного в их ситуации смысла этих слов.
Что творится у него в голове? Ага, соображает, где мог меня видеть. Когда я проснулся, Сёма-нижний показал мне шрам, надо и мне показать. Ух, какие глаза квадратные. О чём он сейчас думает, о своих трёх гипотезах? Нет, это потом. А, помню-помню, сейчас он злится на меня, заносчивого хама. И думает, не загримирован ли я. Сёма говорит, с трудом удерживая смех:
– Нет, не загримированный, клянусь бородой. Сейчас я это… всё тебе объясню.
Он играет знакомую партию, удивляясь, насколько иначе она выглядит с другой стороны доски. И уж вовсе кажется нереальным, что сейчас он спасает свой мир от катастрофы, огромность ситуации не помещается в голове. Сейчас это просто игра, её надо как можно лучше сыграть, вот и всё. А может быть, дело в том, что Сёма уверен в успехе – было бы смешно не договориться с самим собой.
Они проводят вместе почти весь короткий зимний день, им хорошо вдвоём, одно только печалит: мысль, что скоро исчезать. Сёма-верхний, похоже, об этом не думает – слишком много свалилось на него сегодня.
Сёма сидит на подоконнике, держит чашку и замечает, что монитор на столе и шторы на двери становятся прозрачными. Сёма-верхний тает на глазах, лицо у него удивлённое. Значит, я возвращаюсь домой, думает Сёма, мой мир втягивает меня обратно. Ну-ка, ну-ка, чего мы тут понаменяли?
За окном неровным частоколом торчат новостройки – те же, что и прежде. Это уже хорошо. Колодец с журавлём тоже на месте. Бабы Фени не видно, не протоптана тропинка к её избе, окна заколочены.
В комнате всё иначе: нет клетчатых штор, на этажерке ни одной книги по геологии, все по теории игр. На двух корешках Сёмино имя крупными буквами. Он включает компьютер – пароля нет, заходи, кто хочешь. Руки дрожат. Ещё бы, страшно. А кому бы не было страшно?
Сёма сразу видит, с одного взгляда, на первых полосах газет нет ничего о супервулкане. Он читает дальше – нигде ни слова.
А как то цунами в Северо-Курильске? Ага, вот – порт залило, но город цел, почти нет жертв. Сёма сидит, уставясь в точку, – пытается осмыслить, что произошло. Получилось. Неужели получилось? Это что же, можно теперь предотвращать другие беды: войны, эпидемии и неизвестные ещё напасти? Строить модели, спасать людей нижнего мира и надеяться, что в верхнем мире найдётся кто-нибудь, кто позаботится о нас? Или кто-то уже заботится, просто мы об этом не знаем?
17. 0–0—0Он выходит в университетскую сеть. Модели нет – ни Восьмёрочки, ни какой другой. Проверяет почту, видит письма от незнакомых людей. Что это? Сердце пропускает один удар и начинает колотиться, как сумасшедшее, – в почте письмо от Андрея Андреича. «Поздравляю с премией, ещё не нобелевка, но куда она денется! Привет Марине».
Комната едет в сторону, Сёма успевает схватиться за этажерку – ничего себе закружилась голова.
– Да, конечно, – бормочет он, – Тихоокеанское Вулканическое Кольцо… то же кольцо… Центрально-Американский жёлоб… раз мы здесь поменяли, так оно и там… семь лет назад…
Он уже всё понимает, но ещё не верит себе. Вскакивает так, что опрокидывается кресло, распахивает дверь в Юрчикину комнату – пусто. Ни игрушек, ни детской мебели. Пыль, нежилой запах и старая кровать, на которой умирала мама.
– Нет, нет, не может быть… – бормочет Сёма, уже зная, что может.
Он возвращается к компьютеру, ищет семейные фотографии – их нет. Есть родители, но нет ни Тани, ни детей. На фоне моря грудастая девица в купальнике смеётся в тридцать два зуба и обнимает его, Сёму, весёлого и загорелого. Накатывает тошнота, он сидит, пережидает. Трёт висок – нет привычного шрама, под пальцами гладкая кожа. А, ну да, конечно.
Он набирает телефон родителей Андрея Андреича. Трубку берёт Танюшка. Знакомый тягучий голос дочери – в свои одиннадцать лет она выпевает слова, совсем как её мама когда-то:
– Дядя Сёма? – Да, конечно, он ей больше не папа, но всё равно как удар под дых. – Дядя Сёма, мы вас ждём, все уже собрались, только папы нет и вас!
Несколько секунд невозможно дышать. Наконец он выдыхает:
– Танюшка, где твой брат? У тебя есть брат?
– Нет… – растерянно говорит девочка. Трубка клацает о тумбочку, слышны шаги.
– Сёма, что случилось? – Танин голос звучит иначе, ярче, он так давно не звучал.
– Таня, Таня! Где твой второй ребенок, где мальчик? – он пытается говорить спокойно и не замечает, как срывается на крик: – Таня, одно слово, я прошу! У тебя только Танюшка – и больше нет детей?
– Да, нет, конечно. Погодите, Сёма, вам сейчас Андрюша из университета перезвонит.
Он сгибается, как от боли в животе, сползает на пол. Сына не существует и не существовало никогда. Это самое страшное – что его никогда не было. Жена и дочь, они есть, они живые, хоть и чужие. А Юрчик… Он теперь только в Сёминой памяти, больше нигде. И по мере того, как память будет стираться, он будет исчезать, как пар на стекле.
Надо что-то сделать, чтобы не было так скверно. Куда-то себя деть. Сёма медленно, спотыкаясь бродит по квартире. Забирается в кладовую и скукоживается на полу под полкой с пустыми банками от маминого варенья. Ему нужно полежать здесь в темноте, потому что там, где свет, невозможно быть сейчас. Звонит телефон, Сёма не поднимается, не выходит из кладовой. Женский голос в автоответчике:
– Сёма! Это я, Марина. Да сними же ты трубку!
Кто-то чужой, ненужный отпирает дверь своим ключом, ходит по комнатам, стучит каблуками, зовет чужим ненужным голосом. Наконец хлопает дверь. Становится тихо. Нет, не тихо – где-то кричит женщина. Сёма узнаёт этот крик, это она, та самая женщина из Акапулько.
Завтра он, наверное, соберёт ненужные теперь книги, вынесет их как мусор. Может быть, по дороге к нему придёт идея, он замрёт и будет долго смотреть в одну точку, держа тяжёлые книги на весу и не замечая этого. Но это будет потом.
Он выйдет из кладовой завтра. Или послезавтра. Или через неделю. А пока он лежит в темноте, свернувшись калачиком, слушает крик той женщины из мексиканской гостиницы и пытается разобрать слова. Он сжимает ладонями голову, силится вспомнить их – и вспоминает. Семь лет он, оказывается, хранил их на дне памяти, чтобы они выплыли сейчас. Его губы шевелятся, шепчут, выговаривают незнакомые древние слова – и ему кажется, он начинает их понимать.
Александр Сивинских
Rasputin
Рассказ
Петербург, 30 декабря 1916 года. Около 3 часов пополуночи.
Надрывно хрипя и матерясь от тяжести моего тела и своих грехов, меня волоком подтащили к проруби, пешнёй выбили зубы, каркнули что-то не по-русски и столкнули тело под лёд. Чёрная, смертельно-холодная вода расступилась сразу до дна – будто открылся колодец в Преисподнюю. Течение с натугой перевернуло меня лицом вверх, смыло грязь стянувших тело пелён, раскинуло руки крестом и понесло. Я то открывал глаза, то вновь закрывал; от этого почти ничего не менялось. Толстый лёд вверху, колючий лёд под веками, вечный лёд в груди. Но вдруг, весь в шлейфах пузырьков, на меня рухнул пожарный багор. Кованый крюк вонзился под нижнюю челюсть, сразу глубоко, до языка.
На этом всё кончилось – для моих убийц, моего Отечества, моего Государя.
Для меня – только началось.
Ленинград, 12 июля 1944 года. Время неизвестно.
Сладко ли нежиться в меду? Спроси у того, кто провёл в нём четверть века и ещё три года, и получишь по роже.
Хранители разбили коньячную бочку, топорами скололи с моего тела засахарившийся до стеклянной твердости мёд, а остатки смыли горячей водой. Грохочущие цепи спустились с потолка, чтоб подхватить под мышки мясницкими крючьями, но я гневно оттолкнул их, воздвигся на колени и вознёс хвалы Господу. Не подложному божку никониан-щепотников, милосердному и всепрощающему, а истинному, карающему, грозному Вседержителю старого обряда.
Потом я начал падать, и крючьям нашлось-таки применение.
Те, кто управлял ими, не церемонились, да я и не ждал сестринских нежностей от этих женщин с мужскими лицами и в мужской одежде. Тем больше удивился, когда на железном корыте с колёсами привезли меня не к выгребной яме и не в пыточную, а к лекарю. Величавый старик в белом халате и с нелепой шапочкой на темени долго мял меня сильными пальцами, выстукивал молоточком, светил в глаза слепящим лучом, ковырялся в телесных дырах блестящими инструментами, а под конец больно сжал ятра.
Я отбросил его руку прочь.
– Прекрасно, прекрасно, – сказал лекарь. – С учётом того, что вам довелось перенести, можно сказать, что вы настоящий крепыш. Раны зарубцевались, мышечный тонус высокий, все реакции в норме. Немного подлатать, подкормить, и будете как новенький. Простите за каламбур. – Он сделал паузу, ожидая моей реакции. Пауза затянулась сверх всякого приличия, и он не вытерпел: – Ведь ваша настоящая фамилия Новых?
Я безмолвно перебирал бороду, разделяя слипшиеся волоски.
– Почему вы молчите, Григорий Ефимович?
Растянув губы в ухмылке, я обнажил беззубый провал рта.
– Ах вот оно что! Ну, это не страшно, протезы мы вам вставим. Желаете золотые? Фарфоровые?
– Из воронёного златоустовского булату, – прошепелявил я, брызжа медовой слюной. – Да смотри, чтоб с молитвой делали!
Ленинград, 19 июля 1944 года. 17–30.
Зубы вставили через неделю, да так ладно, что казалось – свои. Наконец-то я смог поесть варёной телятины, и ржаного хлеба, и хрустящего малосольного огурца, а не той сладковатой размазни, которой меня потчевал не то слуга, не то тюремщик – косоглазый и кривоногий киргизец Федька.
Трапеза ещё не была закончена, когда в комнату вошли трое военных. Два солдатика с револьверами сразу встали у двери. Третий, обладатель твёрдых, будто щебень, глаз, прошагал к столу и по-хозяйски уселся за него.
– Хлеб да соль, Григорий Ефимович.
– Мы снедаем, а ты не облизывайся, – ответил я, как учил отвечать незваным гостям отец, и отодвинул пищу на край стола.
– Не волнуйся, я сыт, – сказал камнеглазый. – Меня зовут Виктор Семёнович Абакумов. Начальник контрразведки Наркомата обороны СССР.
– Наркомат и Эсэсэсэр – имена воистину демонские. Сатане служишь?
Так просто вывести из себя Абакумова не удалось.
– Я служу своей стране, – сказал он спокойно. – Союзу Советских Социалистических Республик. Одна из республик – Советская Россия. Наркомат расшифровывается как народный комиссариат. Впрочем, у моей организации есть ещё одно название. СМЕРШ. Можешь называть так, если больше нравится.
– Ладно, – сказал я. – Говори, что надо.
– Сейчас идёт война, Григорий Ефимович. Война с Германией, большая и очень тяжёлая. Мы побеждаем, но платим громаднейшую цену. Миллионы советских людей уже погибли и неизвестно, сколько погибнет ещё. Тебя оживили, чтобы ты уничтожил Гитлера.
Я нахмурился. Распутина убивали многажды, но Распутин не убивал никогда.
– Кто таков этот Гитлер? Кайзер? Император?
– Фюрер. Главный вдохновитель немецкого народа. Если его не станет, гитлеровцы мгновенно растеряют боевой дух. Тогда мы их просто раздавим.
– Россия воюет с германцем в одиночку? – Произносить этот самый Союз каких-то там Республик у меня язык не поворачивался.
– Нет. Соединённые Штаты Америки и Великобритания – наши союзники. Япония, Италия и куча мелкой европейской сволочи вроде румын и венгров – на стороне Гитлера.
– Франция?
– Франция разбита. Польша разбита. Сербия сражается. Немцы очень сильны. Поэтому их нужно обезглавить. Гитлер сейчас находится в своей главной военной ставке – «Вольфшанце». Туда тебя и забросят.
– «Вольфшанце»? – переспросил я. Слово было мерзостным и ранило рот, словно обломок зуба.
– «Волчье логово». Это в Восточной Пруссии, район Растенбурга. Операция готовилась совместно отечественной и британской сторонами.
– Обманут вас джентльмены.
– Ты мне эту панику прекрати, – с угрозой сказал Абакумов. – Пророк херов. Своё убийство предвидеть не мог, а туда же…
– Какая паника? Ведомо мне, что так будет. Они ведь всегда обманывают. Умный народ, но подлый. А смертушку-то свою я видел. Как в синематографе видел. Да бежать от неё не желал. Ибо всё в руке Господней. – Я размашисто перекрестился двуперстием.
Абакумов поморщился, будто и впрямь был клеймён Сатаною.
– Далее. Диверсионных групп будет несколько. На случай, если ты не дойдёшь. Кроме того, у нас имеются союзники в окружении самого Гитлера. Главный расчёт – на них. Завтра, с двенадцати до часу пополудни, они взорвут бомбу в кабинете совещаний. Если по какой-либо причине Гитлер останется жив, его наверняка попытаются эвакуировать. Либо бронепоездом, либо самолётом. Будешь ждать фюрера в районе аэродрома. Но не один, а с напарником, который в тонкостях знаком со всей операцией. Тем не менее, командуешь ты.
У него и в мыслях не было, что я откажусь. Да я и не собирался.
– Что за напарник?
– Англичанин. Вернее, еврей. Надеюсь, ты не антисемит?
– Галилеяне – божий народ. Моего секретаря звали Арон Симанович.
– Вот и прекрасно. – Абакумов повернулся к солдатикам: – Позовите мистера Даяна.
Воздушное пространство над Польшей,
ночь с 19 на 20 июля 1944 года.
Огромный, выкрашенный в густо-чёрный цвет аэроплан стряхнул наш планер в ночном небе, как мужик стряхивает соплю с пальцев. Аппаратик из дерева и шёлка клюнул носом, у меня перехватило дыхание, но Мойша выровнял полёт за считаные секунды. Я покрутил головой, однако не смог ничего рассмотреть. Даже звёзд не было. Будто мы не в небесах парили, рядом с ангелами и птичками Божьими, а тонули в океане, заполненном вместо воды отменной китайской тушью. Да и впрямь, какие ангелы ночью? Не встретить бы бесов.
– Долго лететь? – спросил я, наклонившись к затылку галилеянина.
– Часа полтора!
– Тогда спать буду. Разбуди перед приземленьем.
Он соорудил кружок из указательного и большого пальцев.
Надеясь, что это не изображение срамного места или другой какой пакости, я закрыл глаза и в минуту заснул. Приснилась Хиония Гусева, но не сующая с дикими проклятьями нож мне в живот, а ласково кормящая грудью – большой и мягкой, как у Аньки Вырубовой.
Восточная Пруссия, лес Гёрлиц,
20 июля 1944 года. Раннее утро.
Облачённый в пятнистый балахон русского пластуна, гибкий и подвижный, галилеянин был почти незаметен в лесу. Плоская тридцатифунтовая банка с керосином, висевшая у него за спиной на лямках, и скорострельный пистолет-пулемёт Дегтярёва были обмотаны зеленовато-бурыми тряпками – для маскировки. Лицо закрывала тёмная противокомарная сетка, сквозь которую едва виднелась золотая звезда пророка Давыда на чёрной кожаной заплате поверх пустой глазницы.
Я же не скрывался. Незачем. Не тать, но архангел воздаяния, идущий, чтоб свершить Божий Суд. Чёрная косоворотка отменного шёлку, плисовые штаны с лампасом, заправленные в низкие яловые сапожки; расшитый петухами алый кушак. Смазанные коровьим маслом волосы блестели под ранним солнцем. Борода топорщилась дворницкой метлой. Тощий солдатский сидор с немногими нужными вещами был по-таёжному смещён на грудь.
Жадный лесной гнус не приближался ко мне ближе, чем на аршин. Зоркие глаза лесных тварей не видели меня, чуткие носы не обоняли, настороженные уши не слышали. И лишь трепещущие неизъяснимым ужасом сердца гнали прочь – хоть хищника, хоть жертву.
Шагалось легко и даже весело. Лес был не по-нашему чист. Ни бурелома, ни сухих деревьев – всюду чувствовалась рука привыкшего к порядку германца. На что им сдалась Россия, дуракам? Дикую да вольную, её не обиходишь и за тысячу лет. Будь ты хоть сам император Карл Великий.
Спустя три часа резвого хода я поднял длань.
– Стой. Можешь перекурить и оправиться.
Пока галилеянин шумно мочился в ложбинке за кустом черёмухи, я достал из сидора лаковый портсигар с вензелем дома Романовых. Раскрыл. Внутри, в замшевых ямках, лежали востроносые ампулы тёмного стекла и стальной шприц с гранёной иглой. Быстро закатав рукав, я перетянул левый бицепс кушаком, сжал кулак. Синие вены вздулись сибирскими реками в половодье. Из разломленной ампулы потянуло не то цветами, не то коньяком.
– Э-э-э… – протянул мой спутник. – Морфий?
– Прополис. На бензольном спирте. – Я вогнал иглу в вену и медленно надавил на плунжер шприца. Через миг тело затрясло как в лихорадке.
– Ого. Но, кажется, прополис – это сперма пчёл. – Мойша усмехнулся. – Вводить её себе? Отдаёт гомосексуализмом.
Я выждал до поры, когда трясучка начала стихать, и ответил:
– Не сперма, но уза. Клей. Да и тому ли, чей народ горел в Содоме и Гоморре за грехи мужеложества, корить меня?
Галилеянина словно ударили по лицу – упоминание о гибнущих в огне единоверцах срезало его улыбку как ножом. Он щёлкнул зажигалкой, остервенело втянул едкий дым.
– Затуши, – приказал я, опоясываясь. – Выдашь нас своей коптильней.
– Сам разрешил перекурить, – огрызнулся он.
– Затуши.
Он пробурчал какой-то вздор о протухшем кишмише, присел и растёр тлеющий конец сигары о каблук. Башмаки у него были безобразные видом, но крепкие – рыжие, шнурованные, с высокими голенищами и толстенными рубчатыми подошвами. Такими только яйца давить. Или, положим, челюсти. Я провёл пальцем по занывшим вдруг булатным зубам с гравировкой «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа» и скомандовал:
– Двинули. Я первый.
Теперь идти следовало более осторожно. Патрулей я не опасался: даже столкнувшись с нами нос к носу, они и их псы пройдут мимо. Куда страшней были минные поля, петли, ямы и другие подлые ловушки, которыми густо нашпиговали лес немцы. Будто самый цивилизованный народ Европы превратился вдруг в раскрашенных дикарей Нового Света, добытчиков скальпов и пожирателей человечины.
– Что это? – Галилеянин схватил меня за плечо. – Вон там. Трупы?
В широкой, но неглубокой ложбинке, почти сливаясь цветом с травой, виднелось несколько удлиненных бугорков. Над ними вились мухи.
– Посмотрим, – сказал я.
Тела, истоптанные и разорванные в клочья, уже начали припахивать. Судя по одежде и оружию, это были солдаты, но не русские и не немцы. На некотором отдалении валялся виновник их гибели: боевой тевтонский кабан. Огромный зверь с аршинными клыками, от пятака до хвоста закованный в железные доспехи. Часть бурых от крови броневых пластин была сорвана. Перепаханная пулями плоть под ними напоминала паштет. Приживлённая к кабаньему загривку голова погонщика – белобрысого подростка лет двенадцати в рыцарском шлеме – удивлённо смотрела в небо белёсыми чухонскими глазёнками через дыру на месте отвалившегося забрала.
Экая мерзота! Германцы и впрямь одичали, раз творят такое. Я с гневом плюнул на бесовскую тварь.
Мойша перевернул тело одного из погибших, чертыхнулся.
– Наши.
– Англичане?
– Американцы. Группа «Бастэрдс» лейтенанта Рейна. Я думал, парни действуют во Франции. Какая бесславная гибель – быть затоптанным свиньёй…
– Подбери сопли, – сказал я. – И вперёд. У нас мало времени.
Аэродром военной ставки «Вольфшанце»,
20 июля 1944 года. 13–10.
Фюрер немецкого народа, человек, заливший полмира кровью, выглядел жалко – трясущийся мелкий сморчок, контуженный, посечённый щепками, в запорошенном известковой пылью мундирчике. Я взял поганца за шкирку, как Руслан Черномора, поднял на уровень лица и посмотрел ему в глаза. Он пискнул и тотчас опустил синюшные, набрякшие веки. Но я успел разглядеть в зрачках то, чего не видел никто. Нет, это было не безумие, не одержимость; это была смертная тоска гусеницы, заживо пожираемой изнутри личинками осы. Когда-то этот человечек впустил в себя паразита, надеясь на величие, которое тот пообещал. Величие было достигнуто, только какой ценой? Человечек больше не принадлежал себе. Паразит питался его добротой и любовью, упромысливал его в мозг длинным ядовитым стрекалом и обильно срал ему в душу.
Душа, превращённая в уборную, смердела.
Мне встречались такие страдальцы и раньше. Обычно это были люди гордые, честолюбивые, часто богатые. Купцы, дворяне, писатели, актёришки. Фабриканты, военные, куртизанки. Даже священники. Ко мне самому во время радений на Афоне приходил такой паразит. Червяк в локоть длиной, а толщиной с мизинец, мягкий и кольчатый. С маленькими ручками числом четыре, крошечным личиком непорочной девицы, но бесстыдными чёрными губами дудочкой. Непостижимым образом выполз из обычного камня, весь в сиянии, будто святой, и приступил ко мне, обещая милым голоском безбедную жизнь, злато и власть над людьми. Нужно было лишь впустить его к себе внутрь, чтоб он улёгся вдоль позвоночника. Я порвал гадину надвое и в ужасе отбросил корчащиеся останки. Они светились всю ночь, как бы вопрошая: не ангела ли ты убил, Григорий?
Наутро пришли монахи, забрали увядший прах искусителя и рассказали, что подобные аспиды живут на Луне, в гигантских пещерах, где у них целые города, и являются не демонами, но лунными людьми. К нам попадают со звездопадами. Убивать их грешно, а только и принимать в себя грех сродни прелюбодеянию. Изгонять их должно строгим постом. Одного не сказали монахи, как поступать с изгнанными аспидами.
Позднее оказалось, что изгоняются они также хлыстовскими оргиями, молитвами, оскоплением, тяжёлым трудом, удушением, прижиганием либо утоплением, а вместо убийства можно отдавать их курам. Глупые птицы клевали ползучих лунных человечков веселей, чем мочёный в вине хлеб.
Я видел сотни лунных аспидов, но разжиревших до такой тучности, как у плюгавого фюрера, – никогда. Изгнать его было невозможно. Только убить.
Сунув Гитлера вверх ногами в мешок – он уместился почти целиком, – я поворотился к галилеянину. Тот с бесстрастным выражением на одноглазом лице забивал черномундирных офицеров из усыплённой мной свиты Гитлера. Точно библейский патриарх козлищ. Ножом в сердце. Рука мерно вздымалась и опускалась. На кулаке, обмотанном кожаной повязкой, поблёскивал золотой магендавид. Я ждал, что Мойша будет при этом творить иудейскую молитву или выкрикивать проклятия, но он молчал.
– Хватит, – сказал я. – Уходим.
Он замер с поднятой рукой.
– Я должен прикончить всех. Даже этого будет мало, но я должен…
– Нет, – оборвал его я и, крякнув, забросил мешок с фюрером на плечо.
Мойша разжал пальцы. Нож брякнулся о бетонный пол ангара. Галилеянин аккуратно смотал повязку с кулака, обтер о штанину и надел на голову, спрятав под кожаной полосой пустую глазницу.
Второй глаз был пуст ничуть не менее.
Восточная Пруссия, лес Гёрлиц,
20 июля 1944 года. 15–30.
Мы остановились в знакомой ложбинке. Усадили Гитлера верхом на канистру и примотали медной проволокой, чтобы не сползал. Похоже, он окончательно перестал понимать, что происходит: мелко кивал головой, сбивчиво лопотал, время от времени тихо, но яростно вскрикивал. Я предложил сжечь вместе с ним тела американцев, но Мойша воспротивился.
– Не дело славным парням гореть рядом с падалью.
Фюрер вдруг замер, выпрямил спину, вскинул голову. Прояснившимся взглядом уставился на галилеянина и, тряся сальной чёлкой, прокаркал фразу из трёх и ещё трёх слов. Не русскую, не немецкую, не иудейскую. Вообще не человеческую. Это был язык лунного аспида. Очнувшегося после контузии, собравшегося с силами и приказавшего убить меня.
Сопротивляться силе, способной повелевать целыми народами, Мойша не мог. Он вздрогнул и рывками, как заводной манекен, демонстрирующий в витрине модную шляпу, потянул с плеча пистолет-пулемёт.
Тогда я обеими руками вцепился в бороду, рванул её – до боли, до хруста в челюсти – и промолвил:
– Умри!
Вместе с последним звуком из пылающего жерла моей глотки вырвался снаряд, в который сплавились пули Пуришкевича, юсуповские цианиды, моя дикая ненависть и моя святая вера. Оседланного лунным аспидом сморчка разорвало надвое; рухнувшие наземь останки мгновенно вспыхнули, будто охваченные адским пламенем. Я сшиб оцепеневшего галилеянина с ног, упал рядом.
Взорвалась канистра.
…Мойша раздавил башмаком то, что осталось от фюрерского черепа, вмял прах в землю и глубоко затянулся трещащей сигарой. Ладони у него были сплошь в мозолях: хоронил американцев. Хоть почва в ложбинке и была песчаной, но для рук, отвыкших от крестьянской работы, рытьё братской могилы стало тяжёлым испытанием.
– Бросал бы ты всё-таки курить, – сказал я. – Бесовская привычка.
– Может быть, после войны. Что ты там вырезаешь?
– Закончу, увидишь.
Когда я отошёл от берёзы, по стволу сверху вниз тянулась надпись: «Здесь погребена собака»[2]2
На месте сожжения трупа человека, опознанного как Григорий Распутин, на березе были начертаны две надписи. Одна на немецком языке: «Hier ist der Hund begraben» («Здесь погребена собака»). Вторая гласила: «Тут сожжен труп Распутина Григория в ночь с 10 на 11 марта 1917 года».
[Закрыть].
Подмосковье, 21 ноября 1944 года.
В этот раз Абакумов пришёл один, без солдатиков.
– Вчера утром Гитлер покинул «Вольфшанце», – сказал он. – Говорят, очень плох, почти потерял голос, подавлен. Но всё-таки жив и продолжает командовать. Десять дней назад лично отдал приказ атаковать союзников в Арденнах.
– Не он. Не настоящий. – Меня колотило после недавнего укола, язык онемел, поэтому я старался говорить коротко. – Двойник. Или артист.
– Теперь это не имеет значения. Наша операция провалилась. Гипноз, магия, сжигание колдунов на кострах окончательно дискредитировали себя. Только броня, снаряды, самолёты. Да ещё русский Ваня со вшами, матом и трёхлинейкой. – Абакумов хлопнул ладонями по столу. – Ты нам больше не нужен, Григорий Ефимович. Ни в каком качестве. Приказом от двадцатого ноября ты лишен инъекций. Сегодняшние уколы – мой личный подарок.
Против воли вырвалось бабское:
– Я же сгнию.
– Ну-ну, отставить нытьё. Не такие мы и звери. Бочка с мёдом уже готова. Мёд алтайский.
– Не пойду в бочку, хоть казните. – Я изо всех сил сжал кулак. Стальная трубка шприца смялась как бумажка.
– Что же, – спокойно сказал Абакумов, – мы ждали такой реакции. Поэтому приготовили альтернативное предложение. Вода Ледовитого океана. Холодная и солёная. Товарищам из экспедиции «Северный полюс» будет поставлена задача не только наблюдать за дрейфом полярных льдов и тем, как любятся белые медведи, но и присматривать за объектом «Г.Е.Р.». Выбирай.
Океан ледяной солёной горечи против бочки тёплой душистой сладости. Разве это выбор? Это готовое решение.
– По лицу вижу, Ледовитый тебя устраивает, – сказал Абакумов. – Признаюсь честно, рад. Свыкся с тобой. Есть в тебе что-то правильное. Основное, первоначальное. Исконное. То, что мы незаметно потеряли вместе с проклятым царизмом. – Он усмехнулся, впервые за время нашего знакомства. – Хочешь что-нибудь напоследок? Женщину? Спиртное? Цыган с медведем?
– Помолиться, – сказал я. – За победу русского оружия.
Воздушное пространство над проливом Маточкин Шар.
22 ноября 1944 года. 13–00, полярная ночь.
Грозный русский вал, ускоряясь, нёсся на Запад. На глазах у потрясённой планеты Россия меняла пол, превращаясь из строгой и целомудренной Родины-матери в жадного до крови и плотских радостей Перуна. Он могучими толчками всё глубже и глубже вторгался в тело Германии, чтобы в конце концов под рёв артиллерии выплеснуть своё торжество алым полотнищем над Рейхстагом.
А меня всё дальше и дальше на север уносил огромный ТБ-3. Там, где пролегает граница между открытой водой и подвижными льдами, пилоты снизятся, отворят бомболюк, и я шагну вниз. Ледовитый океан примет меня и укроет ещё на семьдесят лет. Вернусь я, когда исполнится ровно век со дня моей гибели. Вряд ли большие и малые фюреры с аспидами внутри к тому времени полностью исчезнут. А значит, мне понадобится дюжина прожорливых кур, керосин, медная проволока и решительный помощник. Не обязательно галилеянин.
И уж тем более не обязательно – одноглазый.