355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Погуляй » Полдень, XXI век (2013 № 01) » Текст книги (страница 7)
Полдень, XXI век (2013 № 01)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:20

Текст книги "Полдень, XXI век (2013 № 01)"


Автор книги: Юрий Погуляй


Соавторы: Александр Сивинских,Михаил Тырин,Виталий Вавикин,Геннадий Прашкевич,Анна Агнич,Мария Познякова,Анастасия Монастырская,Валерий Гвоздей
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

15. Рычажок

Сёма сидит на подоконнике, держит коробку, ждёт. Интересно, зачем нужны три другие положения рычажка? Двинуть, что ли? Нет, пожалуй, нет. Сёма ждёт, постукивает пальцами по колену, смотрит в окно.

По синей тропинке в снегу идет баба Феня, несёт на коромысле пустые цинковые ведра. Широкая синяя тень скользит по искристому снегу. Вёдра качаются, скрипят, сквозь двойную раму заклеенного окна слышно тоскливое «скри-и-ип, скрип, скри-и-ип, скрип».

Сёма задерживает дыхание и – двигает рычажок. Зачем он так сделал, почему не дождался отчёта из нижнего мира, он не знает сам. Может, виновато тоскливое «скри-и-ип, скрип»?

Ничего не меняется, баба Феня идёт к колодцу, вёдра скрипят на коромысле. Впрочем нет, теперь они блестят на солнце, а широкая синяя тень скользит по другую сторону тропинки.

Ага, значит вот оно как, здесь сейчас утро. В верхнем мире всё так же: шторы в клеточку – их повесила Таня, чтобы у Сёмы был уют. Этажерка, книги по геологии, стол с компьютером, топчан. На топчане кто-то спит – из-под одеяла торчит борода. Сёма садится в кресло, прижимает к экрану палец – компьютер узнает отпечаток. Тихо, чтобы прежде времени не разбудить хозяина, Сёма выходит в сеть.

Дата та же, сегодняшнее утро. В Интернете те же новости: супервулкан, конец света, выборы и демонстрации. Такое же страшное цунами в Северо-Курильске, разрушившее город. А что модель? Вот она, голубушка, родная Восьмёрочка, вот её прогнозы. Сёма ищет отличия, их нет.

В компьютере семейные фотографии. Нет-нет, он не лезет в чужую жизнь – это его жизнь: молодые мама с отцом, жена, дети. И всё же он видит их немного иначе, со стороны. Видно, это не совсем его жизнь.

Он всматривается в лицо сына – светло-серые глаза смотрят так же. Мальчик растёт, меняется, уходит – и это правильно, но всё равно грустно, каждый час прощаешься с ним прежним.

16. e2—e4

На топчане шевелится Сёма-верхний. Поднимает голову, смотрит расфокусированными сонными глазами. Ай молодец, с уважением думает Сёма, не вскакивает при виде меня, не орёт!

– e2—e4, – говорит Сёма и спохватывается, верхний же ещё не знает особенного в их ситуации смысла этих слов.

Что творится у него в голове? Ага, соображает, где мог меня видеть. Когда я проснулся, Сёма-нижний показал мне шрам, надо и мне показать. Ух, какие глаза квадратные. О чём он сейчас думает, о своих трёх гипотезах? Нет, это потом. А, помню-помню, сейчас он злится на меня, заносчивого хама. И думает, не загримирован ли я. Сёма говорит, с трудом удерживая смех:

– Нет, не загримированный, клянусь бородой. Сейчас я это… всё тебе объясню.

Он играет знакомую партию, удивляясь, насколько иначе она выглядит с другой стороны доски. И уж вовсе кажется нереальным, что сейчас он спасает свой мир от катастрофы, огромность ситуации не помещается в голове. Сейчас это просто игра, её надо как можно лучше сыграть, вот и всё. А может быть, дело в том, что Сёма уверен в успехе – было бы смешно не договориться с самим собой.

Они проводят вместе почти весь короткий зимний день, им хорошо вдвоём, одно только печалит: мысль, что скоро исчезать. Сёма-верхний, похоже, об этом не думает – слишком много свалилось на него сегодня.

Сёма сидит на подоконнике, держит чашку и замечает, что монитор на столе и шторы на двери становятся прозрачными. Сёма-верхний тает на глазах, лицо у него удивлённое. Значит, я возвращаюсь домой, думает Сёма, мой мир втягивает меня обратно. Ну-ка, ну-ка, чего мы тут понаменяли?

За окном неровным частоколом торчат новостройки – те же, что и прежде. Это уже хорошо. Колодец с журавлём тоже на месте. Бабы Фени не видно, не протоптана тропинка к её избе, окна заколочены.

В комнате всё иначе: нет клетчатых штор, на этажерке ни одной книги по геологии, все по теории игр. На двух корешках Сёмино имя крупными буквами. Он включает компьютер – пароля нет, заходи, кто хочешь. Руки дрожат. Ещё бы, страшно. А кому бы не было страшно?

Сёма сразу видит, с одного взгляда, на первых полосах газет нет ничего о супервулкане. Он читает дальше – нигде ни слова.

А как то цунами в Северо-Курильске? Ага, вот – порт залило, но город цел, почти нет жертв. Сёма сидит, уставясь в точку, – пытается осмыслить, что произошло. Получилось. Неужели получилось? Это что же, можно теперь предотвращать другие беды: войны, эпидемии и неизвестные ещё напасти? Строить модели, спасать людей нижнего мира и надеяться, что в верхнем мире найдётся кто-нибудь, кто позаботится о нас? Или кто-то уже заботится, просто мы об этом не знаем?

17. 0–0—0

Он выходит в университетскую сеть. Модели нет – ни Восьмёрочки, ни какой другой. Проверяет почту, видит письма от незнакомых людей. Что это? Сердце пропускает один удар и начинает колотиться, как сумасшедшее, – в почте письмо от Андрея Андреича. «Поздравляю с премией, ещё не нобелевка, но куда она денется! Привет Марине».

Комната едет в сторону, Сёма успевает схватиться за этажерку – ничего себе закружилась голова.

– Да, конечно, – бормочет он, – Тихоокеанское Вулканическое Кольцо… то же кольцо… Центрально-Американский жёлоб… раз мы здесь поменяли, так оно и там… семь лет назад…

Он уже всё понимает, но ещё не верит себе. Вскакивает так, что опрокидывается кресло, распахивает дверь в Юрчикину комнату – пусто. Ни игрушек, ни детской мебели. Пыль, нежилой запах и старая кровать, на которой умирала мама.

– Нет, нет, не может быть… – бормочет Сёма, уже зная, что может.

Он возвращается к компьютеру, ищет семейные фотографии – их нет. Есть родители, но нет ни Тани, ни детей. На фоне моря грудастая девица в купальнике смеётся в тридцать два зуба и обнимает его, Сёму, весёлого и загорелого. Накатывает тошнота, он сидит, пережидает. Трёт висок – нет привычного шрама, под пальцами гладкая кожа. А, ну да, конечно.

Он набирает телефон родителей Андрея Андреича. Трубку берёт Танюшка. Знакомый тягучий голос дочери – в свои одиннадцать лет она выпевает слова, совсем как её мама когда-то:

– Дядя Сёма? – Да, конечно, он ей больше не папа, но всё равно как удар под дых. – Дядя Сёма, мы вас ждём, все уже собрались, только папы нет и вас!

Несколько секунд невозможно дышать. Наконец он выдыхает:

– Танюшка, где твой брат? У тебя есть брат?

– Нет… – растерянно говорит девочка. Трубка клацает о тумбочку, слышны шаги.

– Сёма, что случилось? – Танин голос звучит иначе, ярче, он так давно не звучал.

– Таня, Таня! Где твой второй ребенок, где мальчик? – он пытается говорить спокойно и не замечает, как срывается на крик: – Таня, одно слово, я прошу! У тебя только Танюшка – и больше нет детей?

– Да, нет, конечно. Погодите, Сёма, вам сейчас Андрюша из университета перезвонит.

Он сгибается, как от боли в животе, сползает на пол. Сына не существует и не существовало никогда. Это самое страшное – что его никогда не было. Жена и дочь, они есть, они живые, хоть и чужие. А Юрчик… Он теперь только в Сёминой памяти, больше нигде. И по мере того, как память будет стираться, он будет исчезать, как пар на стекле.

Надо что-то сделать, чтобы не было так скверно. Куда-то себя деть. Сёма медленно, спотыкаясь бродит по квартире. Забирается в кладовую и скукоживается на полу под полкой с пустыми банками от маминого варенья. Ему нужно полежать здесь в темноте, потому что там, где свет, невозможно быть сейчас. Звонит телефон, Сёма не поднимается, не выходит из кладовой. Женский голос в автоответчике:

– Сёма! Это я, Марина. Да сними же ты трубку!

Кто-то чужой, ненужный отпирает дверь своим ключом, ходит по комнатам, стучит каблуками, зовет чужим ненужным голосом. Наконец хлопает дверь. Становится тихо. Нет, не тихо – где-то кричит женщина. Сёма узнаёт этот крик, это она, та самая женщина из Акапулько.

Завтра он, наверное, соберёт ненужные теперь книги, вынесет их как мусор. Может быть, по дороге к нему придёт идея, он замрёт и будет долго смотреть в одну точку, держа тяжёлые книги на весу и не замечая этого. Но это будет потом.

Он выйдет из кладовой завтра. Или послезавтра. Или через неделю. А пока он лежит в темноте, свернувшись калачиком, слушает крик той женщины из мексиканской гостиницы и пытается разобрать слова. Он сжимает ладонями голову, силится вспомнить их – и вспоминает. Семь лет он, оказывается, хранил их на дне памяти, чтобы они выплыли сейчас. Его губы шевелятся, шепчут, выговаривают незнакомые древние слова – и ему кажется, он начинает их понимать.

Александр Сивинских
Rasputin
Рассказ
Петербург, 30 декабря 1916 года. Около 3 часов пополуночи.

Надрывно хрипя и матерясь от тяжести моего тела и своих грехов, меня волоком подтащили к проруби, пешнёй выбили зубы, каркнули что-то не по-русски и столкнули тело под лёд. Чёрная, смертельно-холодная вода расступилась сразу до дна – будто открылся колодец в Преисподнюю. Течение с натугой перевернуло меня лицом вверх, смыло грязь стянувших тело пелён, раскинуло руки крестом и понесло. Я то открывал глаза, то вновь закрывал; от этого почти ничего не менялось. Толстый лёд вверху, колючий лёд под веками, вечный лёд в груди. Но вдруг, весь в шлейфах пузырьков, на меня рухнул пожарный багор. Кованый крюк вонзился под нижнюю челюсть, сразу глубоко, до языка.

На этом всё кончилось – для моих убийц, моего Отечества, моего Государя.

Для меня – только началось.

Ленинград, 12 июля 1944 года. Время неизвестно.

Сладко ли нежиться в меду? Спроси у того, кто провёл в нём четверть века и ещё три года, и получишь по роже.

Хранители разбили коньячную бочку, топорами скололи с моего тела засахарившийся до стеклянной твердости мёд, а остатки смыли горячей водой. Грохочущие цепи спустились с потолка, чтоб подхватить под мышки мясницкими крючьями, но я гневно оттолкнул их, воздвигся на колени и вознёс хвалы Господу. Не подложному божку никониан-щепотников, милосердному и всепрощающему, а истинному, карающему, грозному Вседержителю старого обряда.

Потом я начал падать, и крючьям нашлось-таки применение.

Те, кто управлял ими, не церемонились, да я и не ждал сестринских нежностей от этих женщин с мужскими лицами и в мужской одежде. Тем больше удивился, когда на железном корыте с колёсами привезли меня не к выгребной яме и не в пыточную, а к лекарю. Величавый старик в белом халате и с нелепой шапочкой на темени долго мял меня сильными пальцами, выстукивал молоточком, светил в глаза слепящим лучом, ковырялся в телесных дырах блестящими инструментами, а под конец больно сжал ятра.

Я отбросил его руку прочь.

– Прекрасно, прекрасно, – сказал лекарь. – С учётом того, что вам довелось перенести, можно сказать, что вы настоящий крепыш. Раны зарубцевались, мышечный тонус высокий, все реакции в норме. Немного подлатать, подкормить, и будете как новенький. Простите за каламбур. – Он сделал паузу, ожидая моей реакции. Пауза затянулась сверх всякого приличия, и он не вытерпел: – Ведь ваша настоящая фамилия Новых?

Я безмолвно перебирал бороду, разделяя слипшиеся волоски.

– Почему вы молчите, Григорий Ефимович?

Растянув губы в ухмылке, я обнажил беззубый провал рта.

– Ах вот оно что! Ну, это не страшно, протезы мы вам вставим. Желаете золотые? Фарфоровые?

– Из воронёного златоустовского булату, – прошепелявил я, брызжа медовой слюной. – Да смотри, чтоб с молитвой делали!

Ленинград, 19 июля 1944 года. 17–30.

Зубы вставили через неделю, да так ладно, что казалось – свои. Наконец-то я смог поесть варёной телятины, и ржаного хлеба, и хрустящего малосольного огурца, а не той сладковатой размазни, которой меня потчевал не то слуга, не то тюремщик – косоглазый и кривоногий киргизец Федька.

Трапеза ещё не была закончена, когда в комнату вошли трое военных. Два солдатика с револьверами сразу встали у двери. Третий, обладатель твёрдых, будто щебень, глаз, прошагал к столу и по-хозяйски уселся за него.

– Хлеб да соль, Григорий Ефимович.

– Мы снедаем, а ты не облизывайся, – ответил я, как учил отвечать незваным гостям отец, и отодвинул пищу на край стола.

– Не волнуйся, я сыт, – сказал камнеглазый. – Меня зовут Виктор Семёнович Абакумов. Начальник контрразведки Наркомата обороны СССР.

– Наркомат и Эсэсэсэр – имена воистину демонские. Сатане служишь?

Так просто вывести из себя Абакумова не удалось.

– Я служу своей стране, – сказал он спокойно. – Союзу Советских Социалистических Республик. Одна из республик – Советская Россия. Наркомат расшифровывается как народный комиссариат. Впрочем, у моей организации есть ещё одно название. СМЕРШ. Можешь называть так, если больше нравится.

– Ладно, – сказал я. – Говори, что надо.

– Сейчас идёт война, Григорий Ефимович. Война с Германией, большая и очень тяжёлая. Мы побеждаем, но платим громаднейшую цену. Миллионы советских людей уже погибли и неизвестно, сколько погибнет ещё. Тебя оживили, чтобы ты уничтожил Гитлера.

Я нахмурился. Распутина убивали многажды, но Распутин не убивал никогда.

– Кто таков этот Гитлер? Кайзер? Император?

– Фюрер. Главный вдохновитель немецкого народа. Если его не станет, гитлеровцы мгновенно растеряют боевой дух. Тогда мы их просто раздавим.

– Россия воюет с германцем в одиночку? – Произносить этот самый Союз каких-то там Республик у меня язык не поворачивался.

– Нет. Соединённые Штаты Америки и Великобритания – наши союзники. Япония, Италия и куча мелкой европейской сволочи вроде румын и венгров – на стороне Гитлера.

– Франция?

– Франция разбита. Польша разбита. Сербия сражается. Немцы очень сильны. Поэтому их нужно обезглавить. Гитлер сейчас находится в своей главной военной ставке – «Вольфшанце». Туда тебя и забросят.

– «Вольфшанце»? – переспросил я. Слово было мерзостным и ранило рот, словно обломок зуба.

– «Волчье логово». Это в Восточной Пруссии, район Растенбурга. Операция готовилась совместно отечественной и британской сторонами.

– Обманут вас джентльмены.

– Ты мне эту панику прекрати, – с угрозой сказал Абакумов. – Пророк херов. Своё убийство предвидеть не мог, а туда же…

– Какая паника? Ведомо мне, что так будет. Они ведь всегда обманывают. Умный народ, но подлый. А смертушку-то свою я видел. Как в синематографе видел. Да бежать от неё не желал. Ибо всё в руке Господней. – Я размашисто перекрестился двуперстием.

Абакумов поморщился, будто и впрямь был клеймён Сатаною.

– Далее. Диверсионных групп будет несколько. На случай, если ты не дойдёшь. Кроме того, у нас имеются союзники в окружении самого Гитлера. Главный расчёт – на них. Завтра, с двенадцати до часу пополудни, они взорвут бомбу в кабинете совещаний. Если по какой-либо причине Гитлер останется жив, его наверняка попытаются эвакуировать. Либо бронепоездом, либо самолётом. Будешь ждать фюрера в районе аэродрома. Но не один, а с напарником, который в тонкостях знаком со всей операцией. Тем не менее, командуешь ты.

У него и в мыслях не было, что я откажусь. Да я и не собирался.

– Что за напарник?

– Англичанин. Вернее, еврей. Надеюсь, ты не антисемит?

– Галилеяне – божий народ. Моего секретаря звали Арон Симанович.

– Вот и прекрасно. – Абакумов повернулся к солдатикам: – Позовите мистера Даяна.

Воздушное пространство над Польшей,
ночь с 19 на 20 июля 1944 года.

Огромный, выкрашенный в густо-чёрный цвет аэроплан стряхнул наш планер в ночном небе, как мужик стряхивает соплю с пальцев. Аппаратик из дерева и шёлка клюнул носом, у меня перехватило дыхание, но Мойша выровнял полёт за считаные секунды. Я покрутил головой, однако не смог ничего рассмотреть. Даже звёзд не было. Будто мы не в небесах парили, рядом с ангелами и птичками Божьими, а тонули в океане, заполненном вместо воды отменной китайской тушью. Да и впрямь, какие ангелы ночью? Не встретить бы бесов.

– Долго лететь? – спросил я, наклонившись к затылку галилеянина.

– Часа полтора!

– Тогда спать буду. Разбуди перед приземленьем.

Он соорудил кружок из указательного и большого пальцев.

Надеясь, что это не изображение срамного места или другой какой пакости, я закрыл глаза и в минуту заснул. Приснилась Хиония Гусева, но не сующая с дикими проклятьями нож мне в живот, а ласково кормящая грудью – большой и мягкой, как у Аньки Вырубовой.

Восточная Пруссия, лес Гёрлиц,
20 июля 1944 года. Раннее утро.

Облачённый в пятнистый балахон русского пластуна, гибкий и подвижный, галилеянин был почти незаметен в лесу. Плоская тридцатифунтовая банка с керосином, висевшая у него за спиной на лямках, и скорострельный пистолет-пулемёт Дегтярёва были обмотаны зеленовато-бурыми тряпками – для маскировки. Лицо закрывала тёмная противокомарная сетка, сквозь которую едва виднелась золотая звезда пророка Давыда на чёрной кожаной заплате поверх пустой глазницы.

Я же не скрывался. Незачем. Не тать, но архангел воздаяния, идущий, чтоб свершить Божий Суд. Чёрная косоворотка отменного шёлку, плисовые штаны с лампасом, заправленные в низкие яловые сапожки; расшитый петухами алый кушак. Смазанные коровьим маслом волосы блестели под ранним солнцем. Борода топорщилась дворницкой метлой. Тощий солдатский сидор с немногими нужными вещами был по-таёжному смещён на грудь.

Жадный лесной гнус не приближался ко мне ближе, чем на аршин. Зоркие глаза лесных тварей не видели меня, чуткие носы не обоняли, настороженные уши не слышали. И лишь трепещущие неизъяснимым ужасом сердца гнали прочь – хоть хищника, хоть жертву.

Шагалось легко и даже весело. Лес был не по-нашему чист. Ни бурелома, ни сухих деревьев – всюду чувствовалась рука привыкшего к порядку германца. На что им сдалась Россия, дуракам? Дикую да вольную, её не обиходишь и за тысячу лет. Будь ты хоть сам император Карл Великий.

Спустя три часа резвого хода я поднял длань.

– Стой. Можешь перекурить и оправиться.


Пока галилеянин шумно мочился в ложбинке за кустом черёмухи, я достал из сидора лаковый портсигар с вензелем дома Романовых. Раскрыл. Внутри, в замшевых ямках, лежали востроносые ампулы тёмного стекла и стальной шприц с гранёной иглой. Быстро закатав рукав, я перетянул левый бицепс кушаком, сжал кулак. Синие вены вздулись сибирскими реками в половодье. Из разломленной ампулы потянуло не то цветами, не то коньяком.

– Э-э-э… – протянул мой спутник. – Морфий?

– Прополис. На бензольном спирте. – Я вогнал иглу в вену и медленно надавил на плунжер шприца. Через миг тело затрясло как в лихорадке.

– Ого. Но, кажется, прополис – это сперма пчёл. – Мойша усмехнулся. – Вводить её себе? Отдаёт гомосексуализмом.

Я выждал до поры, когда трясучка начала стихать, и ответил:

– Не сперма, но уза. Клей. Да и тому ли, чей народ горел в Содоме и Гоморре за грехи мужеложества, корить меня?

Галилеянина словно ударили по лицу – упоминание о гибнущих в огне единоверцах срезало его улыбку как ножом. Он щёлкнул зажигалкой, остервенело втянул едкий дым.

– Затуши, – приказал я, опоясываясь. – Выдашь нас своей коптильней.

– Сам разрешил перекурить, – огрызнулся он.

– Затуши.

Он пробурчал какой-то вздор о протухшем кишмише, присел и растёр тлеющий конец сигары о каблук. Башмаки у него были безобразные видом, но крепкие – рыжие, шнурованные, с высокими голенищами и толстенными рубчатыми подошвами. Такими только яйца давить. Или, положим, челюсти. Я провёл пальцем по занывшим вдруг булатным зубам с гравировкой «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа» и скомандовал:

– Двинули. Я первый.

Теперь идти следовало более осторожно. Патрулей я не опасался: даже столкнувшись с нами нос к носу, они и их псы пройдут мимо. Куда страшней были минные поля, петли, ямы и другие подлые ловушки, которыми густо нашпиговали лес немцы. Будто самый цивилизованный народ Европы превратился вдруг в раскрашенных дикарей Нового Света, добытчиков скальпов и пожирателей человечины.

– Что это? – Галилеянин схватил меня за плечо. – Вон там. Трупы?

В широкой, но неглубокой ложбинке, почти сливаясь цветом с травой, виднелось несколько удлиненных бугорков. Над ними вились мухи.

– Посмотрим, – сказал я.

Тела, истоптанные и разорванные в клочья, уже начали припахивать. Судя по одежде и оружию, это были солдаты, но не русские и не немцы. На некотором отдалении валялся виновник их гибели: боевой тевтонский кабан. Огромный зверь с аршинными клыками, от пятака до хвоста закованный в железные доспехи. Часть бурых от крови броневых пластин была сорвана. Перепаханная пулями плоть под ними напоминала паштет. Приживлённая к кабаньему загривку голова погонщика – белобрысого подростка лет двенадцати в рыцарском шлеме – удивлённо смотрела в небо белёсыми чухонскими глазёнками через дыру на месте отвалившегося забрала.

Экая мерзота! Германцы и впрямь одичали, раз творят такое. Я с гневом плюнул на бесовскую тварь.

Мойша перевернул тело одного из погибших, чертыхнулся.

– Наши.

– Англичане?

– Американцы. Группа «Бастэрдс» лейтенанта Рейна. Я думал, парни действуют во Франции. Какая бесславная гибель – быть затоптанным свиньёй…

– Подбери сопли, – сказал я. – И вперёд. У нас мало времени.

Аэродром военной ставки «Вольфшанце»,
20 июля 1944 года. 13–10.

Фюрер немецкого народа, человек, заливший полмира кровью, выглядел жалко – трясущийся мелкий сморчок, контуженный, посечённый щепками, в запорошенном известковой пылью мундирчике. Я взял поганца за шкирку, как Руслан Черномора, поднял на уровень лица и посмотрел ему в глаза. Он пискнул и тотчас опустил синюшные, набрякшие веки. Но я успел разглядеть в зрачках то, чего не видел никто. Нет, это было не безумие, не одержимость; это была смертная тоска гусеницы, заживо пожираемой изнутри личинками осы. Когда-то этот человечек впустил в себя паразита, надеясь на величие, которое тот пообещал. Величие было достигнуто, только какой ценой? Человечек больше не принадлежал себе. Паразит питался его добротой и любовью, упромысливал его в мозг длинным ядовитым стрекалом и обильно срал ему в душу.

Душа, превращённая в уборную, смердела.

Мне встречались такие страдальцы и раньше. Обычно это были люди гордые, честолюбивые, часто богатые. Купцы, дворяне, писатели, актёришки. Фабриканты, военные, куртизанки. Даже священники. Ко мне самому во время радений на Афоне приходил такой паразит. Червяк в локоть длиной, а толщиной с мизинец, мягкий и кольчатый. С маленькими ручками числом четыре, крошечным личиком непорочной девицы, но бесстыдными чёрными губами дудочкой. Непостижимым образом выполз из обычного камня, весь в сиянии, будто святой, и приступил ко мне, обещая милым голоском безбедную жизнь, злато и власть над людьми. Нужно было лишь впустить его к себе внутрь, чтоб он улёгся вдоль позвоночника. Я порвал гадину надвое и в ужасе отбросил корчащиеся останки. Они светились всю ночь, как бы вопрошая: не ангела ли ты убил, Григорий?

Наутро пришли монахи, забрали увядший прах искусителя и рассказали, что подобные аспиды живут на Луне, в гигантских пещерах, где у них целые города, и являются не демонами, но лунными людьми. К нам попадают со звездопадами. Убивать их грешно, а только и принимать в себя грех сродни прелюбодеянию. Изгонять их должно строгим постом. Одного не сказали монахи, как поступать с изгнанными аспидами.

Позднее оказалось, что изгоняются они также хлыстовскими оргиями, молитвами, оскоплением, тяжёлым трудом, удушением, прижиганием либо утоплением, а вместо убийства можно отдавать их курам. Глупые птицы клевали ползучих лунных человечков веселей, чем мочёный в вине хлеб.

Я видел сотни лунных аспидов, но разжиревших до такой тучности, как у плюгавого фюрера, – никогда. Изгнать его было невозможно. Только убить.

Сунув Гитлера вверх ногами в мешок – он уместился почти целиком, – я поворотился к галилеянину. Тот с бесстрастным выражением на одноглазом лице забивал черномундирных офицеров из усыплённой мной свиты Гитлера. Точно библейский патриарх козлищ. Ножом в сердце. Рука мерно вздымалась и опускалась. На кулаке, обмотанном кожаной повязкой, поблёскивал золотой магендавид. Я ждал, что Мойша будет при этом творить иудейскую молитву или выкрикивать проклятия, но он молчал.

– Хватит, – сказал я. – Уходим.

Он замер с поднятой рукой.

– Я должен прикончить всех. Даже этого будет мало, но я должен…

– Нет, – оборвал его я и, крякнув, забросил мешок с фюрером на плечо.

Мойша разжал пальцы. Нож брякнулся о бетонный пол ангара. Галилеянин аккуратно смотал повязку с кулака, обтер о штанину и надел на голову, спрятав под кожаной полосой пустую глазницу.

Второй глаз был пуст ничуть не менее.

Восточная Пруссия, лес Гёрлиц,
20 июля 1944 года. 15–30.

Мы остановились в знакомой ложбинке. Усадили Гитлера верхом на канистру и примотали медной проволокой, чтобы не сползал. Похоже, он окончательно перестал понимать, что происходит: мелко кивал головой, сбивчиво лопотал, время от времени тихо, но яростно вскрикивал. Я предложил сжечь вместе с ним тела американцев, но Мойша воспротивился.

– Не дело славным парням гореть рядом с падалью.

Фюрер вдруг замер, выпрямил спину, вскинул голову. Прояснившимся взглядом уставился на галилеянина и, тряся сальной чёлкой, прокаркал фразу из трёх и ещё трёх слов. Не русскую, не немецкую, не иудейскую. Вообще не человеческую. Это был язык лунного аспида. Очнувшегося после контузии, собравшегося с силами и приказавшего убить меня.

Сопротивляться силе, способной повелевать целыми народами, Мойша не мог. Он вздрогнул и рывками, как заводной манекен, демонстрирующий в витрине модную шляпу, потянул с плеча пистолет-пулемёт.

Тогда я обеими руками вцепился в бороду, рванул её – до боли, до хруста в челюсти – и промолвил:

– Умри!

Вместе с последним звуком из пылающего жерла моей глотки вырвался снаряд, в который сплавились пули Пуришкевича, юсуповские цианиды, моя дикая ненависть и моя святая вера. Оседланного лунным аспидом сморчка разорвало надвое; рухнувшие наземь останки мгновенно вспыхнули, будто охваченные адским пламенем. Я сшиб оцепеневшего галилеянина с ног, упал рядом.

Взорвалась канистра.

…Мойша раздавил башмаком то, что осталось от фюрерского черепа, вмял прах в землю и глубоко затянулся трещащей сигарой. Ладони у него были сплошь в мозолях: хоронил американцев. Хоть почва в ложбинке и была песчаной, но для рук, отвыкших от крестьянской работы, рытьё братской могилы стало тяжёлым испытанием.

– Бросал бы ты всё-таки курить, – сказал я. – Бесовская привычка.

– Может быть, после войны. Что ты там вырезаешь?

– Закончу, увидишь.

Когда я отошёл от берёзы, по стволу сверху вниз тянулась надпись: «Здесь погребена собака»[2]2
  На месте сожжения трупа человека, опознанного как Григорий Распутин, на березе были начертаны две надписи. Одна на немецком языке: «Hier ist der Hund begraben» («Здесь погребена собака»). Вторая гласила: «Тут сожжен труп Распутина Григория в ночь с 10 на 11 марта 1917 года».


[Закрыть]
.

Подмосковье, 21 ноября 1944 года.

В этот раз Абакумов пришёл один, без солдатиков.

– Вчера утром Гитлер покинул «Вольфшанце», – сказал он. – Говорят, очень плох, почти потерял голос, подавлен. Но всё-таки жив и продолжает командовать. Десять дней назад лично отдал приказ атаковать союзников в Арденнах.

– Не он. Не настоящий. – Меня колотило после недавнего укола, язык онемел, поэтому я старался говорить коротко. – Двойник. Или артист.

– Теперь это не имеет значения. Наша операция провалилась. Гипноз, магия, сжигание колдунов на кострах окончательно дискредитировали себя. Только броня, снаряды, самолёты. Да ещё русский Ваня со вшами, матом и трёхлинейкой. – Абакумов хлопнул ладонями по столу. – Ты нам больше не нужен, Григорий Ефимович. Ни в каком качестве. Приказом от двадцатого ноября ты лишен инъекций. Сегодняшние уколы – мой личный подарок.

Против воли вырвалось бабское:

– Я же сгнию.

– Ну-ну, отставить нытьё. Не такие мы и звери. Бочка с мёдом уже готова. Мёд алтайский.

– Не пойду в бочку, хоть казните. – Я изо всех сил сжал кулак. Стальная трубка шприца смялась как бумажка.

– Что же, – спокойно сказал Абакумов, – мы ждали такой реакции. Поэтому приготовили альтернативное предложение. Вода Ледовитого океана. Холодная и солёная. Товарищам из экспедиции «Северный полюс» будет поставлена задача не только наблюдать за дрейфом полярных льдов и тем, как любятся белые медведи, но и присматривать за объектом «Г.Е.Р.». Выбирай.

Океан ледяной солёной горечи против бочки тёплой душистой сладости. Разве это выбор? Это готовое решение.

– По лицу вижу, Ледовитый тебя устраивает, – сказал Абакумов. – Признаюсь честно, рад. Свыкся с тобой. Есть в тебе что-то правильное. Основное, первоначальное. Исконное. То, что мы незаметно потеряли вместе с проклятым царизмом. – Он усмехнулся, впервые за время нашего знакомства. – Хочешь что-нибудь напоследок? Женщину? Спиртное? Цыган с медведем?

– Помолиться, – сказал я. – За победу русского оружия.

Воздушное пространство над проливом Маточкин Шар.
22 ноября 1944 года. 13–00, полярная ночь.

Грозный русский вал, ускоряясь, нёсся на Запад. На глазах у потрясённой планеты Россия меняла пол, превращаясь из строгой и целомудренной Родины-матери в жадного до крови и плотских радостей Перуна. Он могучими толчками всё глубже и глубже вторгался в тело Германии, чтобы в конце концов под рёв артиллерии выплеснуть своё торжество алым полотнищем над Рейхстагом.

А меня всё дальше и дальше на север уносил огромный ТБ-3. Там, где пролегает граница между открытой водой и подвижными льдами, пилоты снизятся, отворят бомболюк, и я шагну вниз. Ледовитый океан примет меня и укроет ещё на семьдесят лет. Вернусь я, когда исполнится ровно век со дня моей гибели. Вряд ли большие и малые фюреры с аспидами внутри к тому времени полностью исчезнут. А значит, мне понадобится дюжина прожорливых кур, керосин, медная проволока и решительный помощник. Не обязательно галилеянин.

И уж тем более не обязательно – одноглазый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю