Текст книги "Менестрели в пальто макси (ЛП)"
Автор книги: Юргис Кунчинас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
У фотографа снова дел по горло – птичка едва успевает из объектива и обратно. У Фонтана фотографируются выпускники средней школы и семинаристы в двубортных пиджаках. Семинария совсем недалеко. Разумеется, не духовная, а учительская. Фотографируются главным образом после успешно сданных экзаменов. Перед «дембелем» снимаются сержанты и ефрейторы. Их погоны черны, как донбасский уголь. Танкисты. «Три танкиста курицу щипали, экипаж машины боевой». За такую песенку можешь подзалететь, ой, можешь! Три танкиста! Завтра по домам. «Прощай, Алитус, время золотое, прощай, девчонки, давайте стоя!» Фу, как неприлично! Однако на такую похабщину поморщится разве интеллигент смятоновской поры. А таковых немного уж осталось.
Слезами наполнил бы весь Фонтан, только бы снова стала Литва, – прошептал господин Г. самому себе. Кому надо, тот услышит. В один отнюдь не прекрасный день господина Г. вызывают в великолепное здание недалеко от парка. В окно кабинета виден Ангел, уже без трубы. Скоро и его самого не станет. Что, – начинает синий китель с малиновыми погонами, – оплакиваем, господин Г.? Что ж, в Сибирь мы больше не возим, исчерпали лимиты. Что же нам теперь с вами делать? Господин Г. жалобно улыбается, похоже, в самом деле готов расплакаться. Может, эти люди подслушивают и мысли? Но есть и другие способы, не унывайте, господин Г.! – успокаивает китель. И: пошел вон, засранец! Едва ли не пинком в то место, где спина теряет свое благородное название – как выражаются французы. Коллега Ф. говорит господину Г.: – Эге, братец, тут тебе не Бахчисарай. Там имеется «Фонтан слез». Пушкин воспел.
Фонтан журчит, как журчал. После смерти Сталина. После свержения Ангела. Даже после денежной реформы. Лишь поздней осенью сторож завинчивает вентили. Дощатые колпаки накрывают кусты нежных роз. Что и говорить, не Бахчисарай. Розы утеплены. Тепло и парочкам на эстраде, за плотно составленными лавками. «Прошла зима, пройдет и лето, спасибо партии за это», – мрачно декламирует какой-то несознательный элемент.
Первый секретарь горкома утверждает, что Фонтан следует каждую весну запускать. Это положительно действует на людей. И чтобы пиво. И оркестр!
Жизнь идет. Не шатко и не валко, как поется в песне. Люди легко дышат и попивают янтарное пиво. Отплясывают на танцплощадке, потом бьют друг другу морды. Воруют доски, сметану, потом, с ростом благосостояния, тянут мясо, хлопок, запчасти -все, что плохо лежит. В том числе и розы. Да, между прочим, старик сторож помер, некому караулить. «Farfal»17, как говорит господин Пигага, «farfal».
У Фонтана сфотографируется разве что какой-нибудь чудак. А снимают одни любители, куда реже щелкнут затвором мастера художественной фотографии. Таких в городе двое. Один – сюрреалист, другой – гиперреалист. Оба, стало быть, «исты». Другие – пессимисты, натуралисты, эгоисты, мазохисты, казуисты. Еще – пенсионеры, бывшие «стрибкѝ»18 и аппаратчики. Вот и весь расклад.
Давай сюда! Сфоткаю! Почему бы нет? Фонтан бьет с удвоенной мощью. Какая гидравлика! Хлещет во все стороны, аж в ушах звенит. Похоже на лопнувшую водопроводную трубу. Зато действует. И бассейн – как поилка в автоматизированном коровнике. Ну, шары те самые, были не бог весть что. Сами знаем – не Треви. Не Сан-Суси в Потсдаме. В некотором смысле аварийный резервуар пожарной службы. В прошлом году в нем кто-то утопил беременную кошечку. Что поделаешь. Теперь-то уж ничего, хоть ты плачь, хоть до краев наплачь. Вечная гидрофилия, а что толку?
Таким образом, заимеем свой собственный «фонтан слез». Что нам еще остается делать? Бить баклуши, чесать в голове. Хлопнуть рюмку, хлопнуть две. У всякого фонтана что-нибудь на дне, – торжественно возгласил профессиональный алкаш Р. Он же уточнил: всего не выпьешь. Золотые слова! Вот если бы фонтанная вода обладала какими-нибудь целебными свойствами, тогда другое дело. Или если бы пивом была.
Знаете что, дети? Старые, седые дети. Пошли, может, напоследок сфотографируемся у Фонтана. Пока еще бьет он, как лопнувшая кишка. Не беда, что нет больше эстрады, оркестра, танцплощадки, пива! Есть лето, есть сирень, дрозды. Пойдемте! Еще раз увидим, как из объектива вылетает птичка. Объективно рассуждая, почему бы нет? Должна! Вон она – вылетела и прощай. Вот и все. Спасибо за внимание. Вас много, а Фонтан один. Вот и фотки готовы. На фоне – струя, недавно восстановленный Ангел и вечно зеленые... Если приглядеться, в уголке фотографии можно увидеть другого ангела – летящего! Или это еще один удачный фототрюк?
1992
Менестрели в пальто макси
Песни viola d'amore на Заречье в семидесятые годы XX века
Издалека видно грозно-багровое обнажение над Вилейкой. Хочешь туда? Перейди деревянный мостик у доступных всеобщему обозрению теннисных кортов, обогни едва заметный мысок, где в незапамятные времена долго и упорно трухлявел открытый всем ветрам дощатый павильон с резными наличниками и нелепым шпилем, и сверни направо. Красный обрыв уже близко, вот-вот падешь на колени перед его величием. И вдруг ты, ошеломленный, останавливаешься. Ты видишь: для удобства усталых путников сколочен круглый дощатый стол, к нему прилагаются семь колод-сидений. В жухлой траве полегли павшие в неравной схватке с вином твои приятели – семь менестрелей в длинных пальто. Тряхни их за подмышки, прислони к мощным колодам – удобно ли сидится, любезные гуляки? Они и глазом не моргнут. Сидят, безвольно обмякнув, и молчат, как восковые фигуры в музее мадам такой-то. Глаза открыты, но они спят. Мои друзья менестрели. Как знать, когда-нибудь, может статься, один из них будет именно так, отрешенно, взирать на наших потомков в Национальном музее восковых фигур? Они и сейчас почти восковые. Белые губы, белые лбы, а щеки свекольного цвета. Менестрели в пальто макси. Усталые вильнюсские трубадуры. Барды Старого города. Гусары Бельмонта и казаки Вилейки. 1979 год, осень. Их разыскивает милиция. По ним скучает камера предварительного заключения – КПЗ. Больше вроде никто ими не интересуется. Деполитизированные, деградировавшие, депрессивные, делирные19, депортированные из всех городских кафе, забегаловок, пивных, бистро, вокзалов и закусочных, они расположились на отдых здесь, на берегу быстроструйной Вилейки, на пути к Красному Обнажению, недалеко от горы Каспара Бекеша, откуда рукой подать до солнечного Заречья – давней гордости нашего города, нашего Сорренто и наших Афин!
Они сидят так, как я их усадил. Застыв в самых неудобных позах. Без движения. Не шелохнутся. А вокруг, в жухлой траве, источающей тленный аромат, разложены и прислонены к стволам деревьев их верные viola d’amore и viola da gamba, воображаемые, само собой. Можно еще вообразить испещренные нотными знаками листки на свежесрубленном столе и колодах. Охотничьи сети пауков с пойманными жертвами – жуками и мухами. Лишь винные бутылки – подлинные: зеленые, бесцветные, темные – аккуратно уложены вокруг музыкантов. Семеро менестрелей погружены в сон. Все в черных шляпах, длинных белых кашне. Все в длинных черных пальто. Спят. Помнят ли они сказку о Кусте шиповника? Сентябрьские осы, забравшись в горлышки бутылок, незримыми язычками и хоботками высасывают последние капли «Агдама», «Рошу де десерт» и «Бiле мiцне». Опьянев, падают, опрокидываются на спинку, сучат лапками, потом тоже засыпают.
Спокойно здесь и торжественно! Лишь вдали каркает сытая, еще лоснящаяся сентябрьская ворона. Благословенная пора сновидений и грез! А в облаках вместе с ласточками гарцуют синтетические и поролоновые Белые кони. Порой они издают призывное ржание, пофыркивают, тогда кто-нибудь из менестрелей вздрагивает, как от удара током. И вновь погружается в сон. Сентябрьская сиеста... Эге, что там происходит? Люди, взгляните!
В сопровождении двух рослых милиционеров бредет по волнам Вилейки седовласый Христофор20 с подкидышем из Дома малютки на плече – в нежарком солнце светятся их нимбы, а когда светило скрывается за Трехкрестовой горой, ореолы прямо-таки пламенеют. Теперь они походят на пылающие обручи, сквозь которые в гастрольных цирках прыгают бенгальские тигры, славные обездоленные звери – их прибежища нынче не в глухих джунглях, не в бамбуковых зарослях, а в просмердевших падалью и испражнениями цирковых клетках.
Христофор бредет по воде. Милиционеры ругаются, спотыкаются о камни, но таков их долг, такая работа – сопровождать святого при переходе через речку – вперед да назад, туда и обратно. Целую вечность, пока не явятся сменщики.
Менестрели в пальто макси погружены в спячку, хотя до зимы еще далеко. Спят в черных пальто, черных шляпах, черных туфлях и белых кашне. У них белые лбы, а щеки свекольного цвета. Их пальцы желты, словно пергамент, а суставы хрустки, как осенние листья. Они выглядят печальными, романтичными и торжественными, как конец восемнадцатого века, хотя сами об этом и не подозревают. Просвечивают костяшки их пальцев, голубеют извилистые реки вен. Однако не вся их кровь голубая – возможно, лишь наполовину, а то и меньше. Над этим менестрели не станут ломать себе голову. Они спят.
Христофор с подкидышем на плече бредет в обратный путь. Вырванная с корнем сосна в руке у исполина подрагивает, болтаются пустые кобуры пистолетов на поясах у милиционеров. Постепенно темнеет. Осторожно, исподволь, очень даже постепенно. Совсем как в конце восемнадцатого века. Или в начале девятнадцатого. Грустно, что так...
А еще вчера я улыбался. «Под Галем»21, как выражаются виленские поляки, в овощном ряду верткий мальчуган спрашивал у менестреля: «Дядь, купишь морковку?» – «А как же! – отозвался деклассированный бард. – Беру! Айда на Бекеша грызть красную морковку и пить лиловое вино! Давай, парень, свой овощ!» – «Эй! – нагнал длинное черное пальто шустрый торговец. – Кто этот Бекеш у тебя?» – «Каспар Бекеш! – вагабунд22 поднял длинный указательный палец. – Каспар Бекеш – венгерский полководец, он вел литовцев в поход на Москву. Только – тс-с!» Затем, напевая жестокий романс, сунув морковки и руки в бездонные карманы невразумительного пальто, он направился к подворотне, где его поджидали приятели, потом, с полными бурдюками вина, все вместе двинулись к Муравейному ущелью близ Красного Обнажения. А по булыжнику рынка Галле с гулким стуком, разбрызгивая розовые растерзанные внутренности, катились большие арбузы, и мальчик долго глядел им вслед – вот это дяденька! Еще сегодня мне слышится романс – пошлый, но жестокий. Мелодия? Ну, допустим, чувствительная.
Ехал цыган на лошадке -
Король бессарабских степей.
С ним женка – красавица Радка
И восемь в кибитке детей.
Восемь детей – вот это да! Небось, хорошенькие! Как сейчас вижу своих товарищей, притулившихся к темным колодам-сидениям, в черных широких шляпах, нахлобученных по самые глаза, или наоборот – съехавших на затылок. Смотрю и насмотреться не могу, до чего же они прекрасны, обаятельны, эти никому не нужные шалопаи! А сентябрь, что за сентябрь! Но они спят, не шевельнутся, точно и впрямь восковые. Вот ярко-красные огрызки моркови с зелеными хвостиками. Но еще краснее обрыв рядом с горой Бекеша. Сизая дымка паутиной стелется над Муравейным ущельем. Приторный запашок увядания. Вороны, ангелы, белые кони... Неутомимый Христофор. Осень, осень... Мне томно, но не знаю, отчего... Тоже из романса. В окне плакат: «Вы еще не сделали прививку от Романса?».
В очередной раз перейдя речку, Христофор с подкидышем на плече присаживается отдохнуть, затем готовится вновь войти в реку. Однако оба милиционера уже выжимают воду из мокрых брюк. Сердито ругнув намокшие в карманах сигареты, бросают святому: «Все, в последний раз, оборванец. Наша смена кончилась. Хана. Топай один, коли есть охота!» Сплюнув, стража удаляется в сторону открытых теннисных кортов. Мячики подавать? Да нет же, следить за порядком, охранять покой граждан. Сущее отдохновение после караула при Христофоре. На радостях они и мячик подкинут, и досыта налюбуются шоколадными ляжками под коротенькими белыми юбочками. Менестрели стражам порядка не помеха, это не их участок, к тому же они спят, не нарушают. Великолепная семерка. Семь самураев. Семеро против Фив. Семерых одним ударом... Семеро менестрелей в пальто макси! Макси, макси до пят.
Что ж, прощайте, киваю я своим спящим друзьям – тунеядцам, бомжам, продуктам зрелого общества с начальным, незаконченным средним и даже высшим образованием. Прощайте, возвышенные, утонченные создания, я путь держу к Заречью золотому. Собственно, туда я и направлялся, там ждет меня любимая моя! На Заречье, в Независимую Зареченскую республику! В наше Сорренто, наши Афины, Монтре и Памплоне! Вот я уже пересек границу – Вилейку. Прощайте! Vale! Сейчас глотну из бьющего на берегу ключа. Что-то в горле пересохло.
Я поднимаюсь по крутой тропинке и на полпути оборачиваюсь. Точно: через шибкие струи вновь бредет Христофор – удачи тебе, святой! На берегу буреет дощатое здание кинотеатра – кино тут показывают до первых морозов, когда в зале изо рта валит пар. Нынче кинозритель избаловался! А это типичный кинотеатр времен вермахта: в лютый мороз здесь крутили фронтовую хронику. Марши, речи фюрера. Сегодня барак догрызают короеды и грибок. Однако он стоит себе, бурый такой, даже что-то еще показывает. А я, шаг за шагом, одолеваю крутой подъем, подошвы скользят по мокрым листьям, вязкой глине. За горой – уже Заречье. Сегодня отнюдь не солнечное, зато там живет моя Любимая, свет моих очей. Моя антилопа гну. Моя людоедочка, Доротея и Лаура!
Еще раз бросаю взгляд на золотую долину. Что за точки там шевелятся? Протираю глаза: ба, по низу долины в мою сторону движутся все семеро менестрелей! Семь длинных пальто очнулись и следуют ровной цепочкой. Подаются вперед, пошатываются, однако четко соблюдают дистанцию. Несут свои воображаемые инструменты, пюпитры с нотами, а двое замыкающих волокут бурдюки с пустыми бутылками от «Рошу де десерт» и «Бiле мiцне». А то как же! На Заречье еще действует добротно оснащенный пункт скупки стеклотары. Они приближаются. Не спеша, но уверенно. Я уже отчетливо различаю их violae d’amore, violae da gamba, слышу, как чавкает грязь под их усталыми стопами. Разбегаются белые кони, разлетаются ангелы – так уверенна и торжественна их осенняя поступь. Сейчас им предстоит одолеть подъем в гору, дорога здесь круто уходит вверх, но еще и с резкими поворотами, склизкая, с выпирающими корнями деревьев. Как вознести на кручу эти усталые опухшие телеса, как втащить хмельные инструменты и разбегающиеся по листам ноты – расскакались, словно поздние, но по-прежнему бодрые лягушки. По-моему, менестрели еще не вполне проснулись – бредут, словно лунатики, похожие на брейгелевых «Слепых». Не перебрасываются ни словом, не поют, лишь идут да идут. Я знаю: менестрели – народ гордый. Не допустят, чтобы кто-то втаскивал их за шиворот наверх. Они сами: шлеп-пошлеп! Вот их ведущий уже на арбалетный выстрел от меня, еще ближе... Ага, очухались как-никак, сонные короли! Вижу, как шевелятся их бледные губы – что они лепечут? Их протяжный речитатив не достигает меня. Что исполняют? Возможно, «Зелены лопухи» – милую, бесхитростную песенку. Все же нет. Вероятнее всего, репетируют «Выход гладиаторов». Потом вступят на зареченский птичий рынок и как грянут! Всем маршам марш. «Гладиаторы»? Возможно. Вот они уже на расстоянии верблюжьего плевка. Ничего не видят перед собой? Ага, исполняют «Тихо песня плывет над рекой». Истинно мужская песня. Какой простор для драматического тенора. Вспомнилась и вторая строка: «Ветер эхо несет домой». Песня Франца. Франца Карибута фон Тарвида. Мой старый дружбан Франц любил эту мелодию, а подзабыв слова, продолжал с закрытым ртом, это называется mormorando. При звуках его мягкого, вкрадчивого голоса у слушательниц той поры – веснушчатых студенток филфака в ситцевых платьицах – отсыревали ладони и другие интересные места. «И снова я встречу тебя». Студент романской филологии Франц – Тракайская волость, 100 кг, 191 см. «Ветер эхо несет домой». А мои менестрели понятия не имеют об этом самом Карибуте фон Тарвиде, они поют сами по себе, они уже одолевают подъем на Заречье, где и меня ждут неотложные любовные дела. Срочные дела. Как это говорится у философов: или – или. Даже, можно сказать, to be or not to be. Эй! Ого! Вот это мысль! Что, если привести их под балкон к Лауре Доротее? Великолепно! Вопрос, понравятся ли ей такие трубадуры, сердцееды, винохлебы, в прошлом юные ленинцы, мелкие монстры? Мои менестрели в пальто макси. Еще бы нет! Должны понравиться. Ведь нравится ей дрянной коньяк, ковры в стиле модерн, карбидные лампы, прохудившиеся медные чайники и кастрюльки, подъеденные короедами овальные рамки, выцветшие олеографии и прочие важные археологические находки. Очень даже нравятся. Значит, придется по нраву и эта банда в потрепанных длинных пальто. Рискнем, что ли?
Рискнем. А они как раз остановились, скинули свою драгоценную поклажу, арьергард так и рухнул вместе с увесистыми бурдюками – загремели пустые бутылки, настоящие бубенцы любви...
Вот они, точно паломники, опускаются на колени перед источником и жадно пьют ледяную воду. Не повредило бы голосовым связкам! Возможно, кто-то из них творит молитву. Mormorando. Как знать, может, и вслух. На звонкой латыни. Допустим, на тосканском наречии. Или они лишь смачивают губы, слегка полощут пересохшее горло, небо? Все же недавно пили вино. Семь менестрелей – двадцать одна бутылка «Рошу де десерт, Молдова. Алк. 18 градусов», отнюдь не по Цельсию. Сахар всего 6%. Классика! Классический менестрельский напиток по рубль двадцать две. По три бутылки на брата. Прихожане Св. Христофора, почитателя Вакха. Бомжи, псевдохиппи, бродяги вне закона. Маргиналы. Пожиратели моркови с трауром под ногтями. Умеют ли они вообще молиться? Сомневаюсь. Да верит ли хоть один из них в Resurrectio Domini23? Держали когда-нибудь их пальцы не рюмку, не граненый стакан, а, скажем, Biblium pauperum24? Что вы, никогда. Вздорные риторические вопросы! О, менестрели! Аполитичные завсегдатаи трущоб. Индифферентные пацифисты. Маркграфы и герцоги стеклотары. Какие уж тут инструменты – пустое воображение. Правда, при одном имеется губная гармошка. Другой владеет металлической гребенкой. Густой гребешок. Еще у одного – простой, однако с выпавшими зубьями. Когда инструмент резонирует в унисон с его собственным звучанием, извлекается почти уникальный звук, имеющий отношение к перистальтике. Правда, четвертый несет с собой гитару – в прошлом шестиструнную, однако одной струной музыкант подпоясывает брюки, другая предназначена для подвешивания над костром котелка – не назвать ли данный инструмент цитрой? Прежде чем наклониться к источнику, каждый менестрель торжественно снимает шляпу. Мне, стоящему у выворотины на склоне холма, видится древний обряд: похмельные менестрели пьют из источника. Из того самого, где некогда, быть может, утолял жажду герцог Кунстут, как его называли тевтоны, а позднее и Стефан вместе с Каспаром Бекешем. Кто еще приникал к живительной струе? Целого часа не хватит, чтобы перечислить! Монахи, бродяги, путаны, солдаты и генералы... все!
Вот они и напились. Вновь надевают свои черные головные уборы, черными обшлагами рукавов вытирают губы, свои молодые, утомленные жизненными ритмами и мелодиями лица и уже наклоняются к инструментам, хотя реальным является лишь мешок с пустыми бутылками. Он явственен, как этот сентябрьский день. Как старые покрышки, искореженные, ржавые койки, искалеченные детские коляски в порожистой Вилейке. О них спотыкается Христофор, их обходят ангелы-хранители в милицейской форме. Все здесь подлинное, как глухое рокотание самой воды.
Сущие привидения – юные призраки, бредущие на Заречье. Менестрели в пальто макси. У одного вислый, как у пеликана, нос – это Губерт Стефан Эга. Других по именам не знаю. Вон тот с кудрями цвета воронова крыла, а этот походит на Максимилиана Шелла в юности, еще один – вылитая Мона Лиза. По улыбке. Решено, найму их!
– Братцы! – я вышел из укрытия. – Господа! Стоп. Внимание, уважаемые!
Они молча остановились и переглянулись. Их зрачки начали расширяться, ушные раковины заработали как локаторы.
– Uwaga! – я хлопнул в ладоши. – Achtung! Попрошу внимания! Ставлю всем два... нет, три! Ящика! Пива! – они окружили меня, они обратились в слух. – Постойте! – продолжал я. – Не задарма! Пиво за услугу, не даром! Послушайте! Вы бы не согласились немного попеть под балконом моей возлюбленной?
Менестрели переглянулись. Они согласны. Поснимали шляпы и раскланиваются, как на сцене. С достоинством. Старшой мне отвечает:
– Наша жизнь – песня. Суровая, мрачная, она вышибает скупые мужские слезы. Городская песня. Песня улицы. Песня менестрелей. И учтите, сударь, это вам никакие не шлягеры.
– Разумеется, – кивнул я. – Никаких шлягеров. Что-нибудь между Марлен Дитрих и Фрэнком Синатрой. Между Энрико Карузо и русским романсом.
– Угу, – согласился старшой. – Что, пошли?
– Постойте, ребята! – крикнул я. – Минутку! Я сейчас.
Я сбегал в скупку, почти задаром отдал свои серебряные шпоры, инкрустированный самоцветами кортик, несколько древних фолиантов. Эй, пива мне! И поволок его, давая знак менестрелям. Где же нам его выпить?
– Опять, что ли, под небом Андалусии? – съязвил прыщавый, запыхавшийся от усталости менестрель.
Определенно собирается дождь – не новинка в наших широтах. Небо стремительно затягивается, и мне приходит в голову спасительная мысль. Нагрянем к зареченскому мэтру, рыжебородому литографу Герберту фон Штейну. Он усердствует неподалеку, в шорной мастерской рядом с аптекой, Apotheca – возвещает вывеска. Герберт фон Штейн поймет. Он примет, он будет рад. Я знаю, маэстро работает над большим циклом офортов на тему Дон Кихота. Закончу, сообщил он мне как-то, и в ту же ночь отправлюсь в Иберию. Вдруг кто-нибудь из менестрелей подойдет ему как натурщик? Мало ли что.
Мы тащим ящики с пивом в мастерскую шорника, в полуподвал. Мои благодетели, не теряя времени попусту, уже репетируют.
Ты помнишь ли черемухи цветенье
Над сонною, над тихою рекой...
Подходяще. Очень даже годится. Интонация! Надо лишь дождаться сумерек. Тогда уж. Лирические шансоны. Гребенки и гитара. Без смеха.
– Обождите, ребята! – кричу им. – Загляну проверить, имеется ли маэстро в своей берлоге. Покараульте пиво.
Все складывается как нельзя лучше – маэстро на месте. Задыхаясь, спешу обратно во двор, а они уже, гляжу, став полукругом, взявшись под руки, медленно покачиваются и тянут мощно и мрачно:
Придет весна,
Вернутся птицы!
Но не вернуть твою любовь!
– Прекрасно! – откликаюсь я. – Но хотелось бы чего-то зазывного...
Они переглядываются многозначительно, шепчутся, затем:
Я жду под березой в родимом краю,
Ты жди под березой, – сказала тогда.
Я жду, заглушая боль и тоску,
Когда ты придешь сюда.
Каждый год береза зеленеет,
Иней кудри вдруг посеребрил.
А любовь пылает все сильнее,
Словно прибавляет сил...
Я остолбенело уставился на их черные локти. Эх, распотешу твою гордую душу, любимая! Гряньте, друзья, дальше! Продолжайте! Певцы переводят дыхание, меняются местами. Теперь Максимилиан в центре, а «Гриф» переходит на задний фланг к прыщавому. Глубокий вдох.
Ярко цветы орхидеи
Цветут за далеким окном.
Я вспомню, как очи горели,
Когда мы гуляли вдвоем.
Любовь, ты меня не покинешь,
В какой бы я ни был стране.
Пускай отцветут орхидеи -
Я верен, я верен тебе.
И эта подходит. Как раз то, что надо. Ого, я знаю, многие не поверят, что эти менестрели, трубадуры, – просто подвыпившие бездельники, орут пошлые песенки. Нет, драгоценные, нет! Надо услышать самим. Надо, чтобы стоял золотой, а потом пасмурный сентябрьский денек, чтобы с кровли шорной мастерской стекали печальные капли дождя и чтобы рядом с полукругом поющих менестрелей стояли три ящика с янтарным пивом. Это обязательно. А мне и без всякого антуража нравится, как они поют, о милейшие полутрупы. Бархатный басок того, с пеликаньим носом, дискант прыщавенького, гибкий, успешно миновавший мутационные ухабы альт Максимилиана. А вокруг такие естественные, непринужденные декорации – мокрые листья, вымощенный булыжником двор, поднятые воротники пальто и ржавые водосточные трубы. На предполагаемом заднике – Красное Обнажение и балкон -так близенько. Там ломает белые руки прекрасная Доротея-Лаура, моя возлюбленная, и мне чудится, я уже слышу ее нежный голос и шорох ресниц... Все так замечательно подогнано одно к другому – черные пальто, драматичная, леденящая кровь мелодия и меланхоличный шелест дождя. Неповторимо! Слеза или то капля дождя сползает по твоей щеке? Бенефис на городской окраине. Убьешься, до чего трогательно. Милосердия, взываю я, а его и нет, милосердия этого. А вообще – всего вдоволь? Заречье. Когда-нибудь сюда доберутся небритые киношники с лицами бухгалтеров и гениев – будут искать заглохшие колодцы, грязных облезлых кошек, пьяниц с зажатыми в кулаках «перышками» – и всё найдут. Но никогда не увидят менестрелей в пальто макси, исполняющих такие до обалдения прекрасные песни. Под открытым небом, близ горы Каспара Бекеша, под аккомпанемент губной гармошки и щербатой гребенки. Viola d'amore и viola da gamba. Кто это, кто такие? Вы что, забыли? Лирики и делирики. Национальный продукт. Мирные граждане Бангладеша. Их разыскивает милиция. Они умрут под забором. Гримасы буржуазного мира. Их нравы. А тут по рыжей, еще живой траве извергается лопнувшая труба. Плывут детские игрушки, старые матрасы. Ужас – а они поют! Дождь стекает по их впалым щекам, капает с черных полей шляп, впитывается в рыхлую ткань пальто. Кошачья или собачья кровь на мостовой, а они поют. Может ли быть что-нибудь более печальное, более величественное? Сумеешь ли ты понять, моя дорогая?
Ладно, ребята, говорю, все отлично, пошли! Придем, отогреемся, обсохнем и – под балкон! Я покажу, где, это недалеко. К тому времени и стемнеет порядком, глядишь, и дождик уймется. Ну-ка, вперед!
Менестрели кивают головами – теперь они походят на заводные игрушки или манекены, – вновь выстраиваются в шеренгу, прячут свои инструменты под мышками и сходят по ступенькам в полуподвал, где в дверях, скрестив руки на груди, в белых галифе и просторном вельветовом пиджаке, с мягким платком на шее, стоит, улыбаясь, Герберт фон Штейн, литограф, досужий поэт, бывший троеборец, бывший вратарь-регбист, бывший преподаватель алхимии. В его руке уютно дымится пенковая трубочка. Он все понимает, этот великодушный человек, все безоговорочно одобряет. Широким жестом приглашает войти в душную мастерскую шорника, где сейчас, на закате двадцатого столетия, возрождаются наивные дон кихоты и санчо пансы. Едва войдя, менестрели не теряются – хватают по темно-зеленой бутылке и залпом выпивают до дна. Я в восторге от их поглощающей способности. Одна нога откинута вперед, левая рука крепко уперта в бок чуть повыше широкого ремня или простой веревки, поддерживающей брюки. Голова поднята под определенным углом, чтобы пенистый напиток поступал равномерно и бесперебойно. Они заняли всю площадь мастерской – от входа до старого граммофона. Утоляют жажду, а заодно и босяцкую печаль. Завершают. Аккуратно ставят бутылки в красный пластмассовый ящик и спокойно берут еще по одной. Снова вытирают рты. Потом присаживаются на какое-то дубовое бревно – неожиданно выясняется, что это надгробие. Герберт фон Штейн предусмотрительно сработал его уже сейчас. Красивое, удобное, ласкающее взор надгробие. Ого! Мои менестрели как по команде закидывают ногу на ногу, набрасывают на эту живую вешалку свои шляпы и без всякой просьбы запевают:
Пишу тебе я напоследок,
Как мне горько, как больно!
И словно слышу голос звонкий:
Я ухожу – довольно!
Ты помнишь ли черемухи цветенье?
Кружила нас душистая метель.
И мы блуждали, словно тени,
В блаженном забытьи весь день.
Нам не догнать ушедших дней!
И не вернуть тех слов!
Что наши клятвы, что слова -
Когда ушла любовь?!
Они поют серьезно – ни тени иронии. Вживаются в образ, в душе ураган, а лица – застывшие маски. Открываются и закрываются только рты, а из них на всю шорную мастерскую Герберта фон Штейна распространяется кисловатый вино-пивной дух. Вы скажете – душок? Ладно, пусть душок, будь по-вашему. Я не стесняюсь приводить их динамичные тексты – они бьют прямой наводкой в любящее сердце, будоражат и растравляют мою боль. Литограф и тот принимается часто-часто попыхивать трубкой. Невольно шмыгает своим красноватым от простуды, дыма, осени и вина носом. Еще, ребятки, еще, кивает он, давайте еще! И выставляет две бутылки чешской сливовой «Палинки» с рельефным горлышком, по пять пятьдесят со стоимостью посуды. О, «Палинка»! Будь благословенна! Она мгновенно развязывает языки менестрелям – они перешептываются, пересмеиваются, держат совет... Прыщавый, похоже, собирается исполнить соло что-то скабрезное, но Мона Лиза одергивает: брось, перестань, охальник. Какие тексты – простенькие, душещипательные, а бесхитростное сопровождение на губной гармошке и гребенке с дребезжащей гитарой – так за душу берет!
Ах, неужели всё мираж
И сон туманный,
И были сладкие мечты
Пустым обманом!
В душе я знаю – никогда
Не быть нам вместе.
Побудь со мной еще хоть миг
На этом свете!
Не спрашивай, откуда эти слезы -
Как больно мне терять былые грезы!
Когда они наконец замолкают, исполнив mormorando полный рокового предчувствия припев, я увидел: Герберт фон Штейн сидит, облокотившись о мраморный столик, добела сжимает кулаки и беззвучно плачет. В чем дело? Почему все и всегда плачут беззвучно? Скажите мне – почему? Менестрели как будто смущены, удивленно поглядывают в мою сторону: что-то не так? Всё в порядке, всё как надо! Сейчас отчалим, братцы, а пока отдохните. Нет, нет, они уже наотдыхались на природе. Какой-то благожелатель их подпер, и они совсем даже недурно выспались. Эй, они бы еще сбегали сдать пустые бутылки? Можно, шеф? Порядок. И еще: где тут у вас продают это чудо – «Палинку»? Самый настоящий напиток трубадуров и менестрелей. Вот как – через дорогу? Замечательно!
В самом деле, все отлично. Ясно, связался с пьяницами, подонками, но при всем том они – менестрели в пальто макси, что ни говори. И точка. Только бы не перебрали этой «Палинки», как после нее петь? Ничего, ничего. Это литограф меня успокаивает. На дикой жаргонной смеси поясняет: trzeba dutki paszmorowacz, что, очевидно, означает: надо трубы охладить. Пусть! Золотой человек этот литограф!
Они возвращаются. Они со смаком и чинно выпивают. Они снова исполняют свою любимую: «Зелены, зелены лопухи...» И мы выступаем в поход. Туда, под балкон.








