412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юргис Кунчинас » Менестрели в пальто макси (ЛП) » Текст книги (страница 5)
Менестрели в пальто макси (ЛП)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:15

Текст книги "Менестрели в пальто макси (ЛП)"


Автор книги: Юргис Кунчинас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

Так и быть, на этот раз она меня пощадит. Добром так добром.

Мы возвращаемся в зал и выпиваем, выпиваем. Курим, громко распеваем песни военного времени. «Где крутые берега по-над речкой» и – почему-то – «Темная ночь». В углу засели темнокожие люди, кавказцы или курды, не разберешь. Пожирают глазами Долорессу, но не пристают. Видать, устали, бледные такие. У ног – оружие, на поясе гранаты. Разговаривают по-русски или как-то еще, кто их знает. Нас не трогают, только уходя, сплевывают в нашу сторону. Едва успеваю удержать Долорессу. Официант является со счетом. Долоресса приставляет бритву к горлу врио администратора – шеф-повару. Слегка даже надрезает его жирный тройной подбородок – она, Доля, мастер на такие штуки. Не шутки – шесть лет в стране, где небо в клеточку!

Шипя угрозы и понукая, она ведет этого типа на кухню, где приказывает наполнить наши рюкзаки курами, паштетами, свеклой (вареной) и рыбой. Ну и, разумеется, бутылками вина, водки и пр.

– И сигарет! – командует она. – И попробуй только сболтнуть кому-нибудь. – Все это относится все к тому же врио.

Комендант Б. имел право расстрелять нас на месте. Без суда и следствия. Ведь сейчас его, комендантский, час. Но мы в обнимку ковыляем по вымершему городку, вполголоса напевая песню военного времени – и ничего, все благополучно. Я с трудом волоку неимоверно тяжелую сумку, набитую свиными головами и ногами. Кровь капает на щербатый тротуар, тихо накрапывает дождик, не за горами и весна. Мы выходим к устью реки, садимся в гамак, качаемся и выпиваем.

После полуночи вижу: подплывает плоскодонка. Покойник лежит очень даже смирно. Кто-то застегнул его пальто на все пуговицы, поправил узел галстука. Светлая прядь волос упала на лоб – вылитый Вайдулик. Лодка зацепилась за упавший ствол ивы и встала. Долоресса Луст бережно вынимает Вайдотаса-Вайдулика, укладывает его в гамак и медленно покачивает, напевая себе под нос колыбельную из фольклора людоедов.

Потом мы садимся в лодку. Сидим, как две тени, – один на носу, другая на корме. Не производя и малейшего шума, выплываем на середину реки. Она черна, лишь с оконцами созвездий.

Я привязываю Долорессу, делаю еще несколько глотков водочки, закусываю вяленым мясом и вспоминаю, что невзначай захватил тетрадку, там... Ну да, когда волокли Вайдулика к лодке, из нагрудного кармана пальто выпала тонкая синяя третрадь. Теперь я достал ее и принялся разбирать еле видимые в лунном свете слова:

Шел третий день нашего лыжного похода вдоль реки. Подтаявший снег по ночам смерзался в наст, на склонах близ родников блестела наледь. Река текла вровень с берегом. Рыбачьи тропы оказались под водой, идти было трудно. Поэтому никто нас не останавливал, не требовал показывать ни пропуск, ни паспорт, ни половые органы.

Про кого это? Да ведь про нас с Долорессой Луст, про нас, ну, конечно, про нас, думаю я, пока лодка медленно погружается в черную воду. А звездные окошечки знай светятся да светятся... Это и странно... именно это самое странное... это и есть...

1992

Большая Женщина


Из жизни

Я думал, таких мест на свете нет давным-давно – замшелых, унылых, как горе-злосчастье, серых, точно шифер, злых, как пьяная песня, когда ее тянут от безысходности, ярости и полного наплевательства, из последних сил, надсадно, хрипло, с остановками на откашливание, отхаркивание, исполняясь новых сил и посылая свой зов сквозь пустыню полуночи в сторону Польши.

Едешь, трясешься по этим лесам, а им ни конца, ни края не видно – тускло-зеленые, с белесым мхом, скованным первым зазимком, все они да они. Но вот глядишь, одна поляна, другая, все чаще мелькают гнусные железобетонные столбы, вырастают неясного назначения силикатные здания с плоскими, залитыми смолой крышами, вдруг да мелькнет ржавый указатель цвета синьки: ВИКТАРИНА 3 КМ – и, смотри-ка, сходишь в самом настоящем городке с пивными крышками и зелеными осколками на единственном тротуаре, с маленькой намалеванной гуашью афишей прямо на заборе: ЭЛЬВИРА МАДИГАН – и заправленной под стекло газетной простыней возле казенного домика СДТ10 – облупленного зданьица с красномордыми мужиками там же, в свете того самого дня – белесого, застывшего, безучастного. А ты, Юдицкас, заливал! Молочные реки, кисельные берега, так и говорил. Полное разочарование. Лучше уж леса да леса, хутора или деревни с улицами, – всё лучше, чем такие унылые и якобы тихие городки.

– Допердолил, стало быть? – развязно спрашивает водителя моего грузовика полупьяный знакомец с тротуара. – Шо такого маеш??

Дальше не слышу – иду на реку, там надо сговориться насчет бревен. При мне бумажка: ул. Сукацкене, 8, Балинас. В кармане пиджака имеется рекомендательное письмо, которое, даром что заклеенное, я вскрыл и дорогой прочел: «Антанас, это тебе задаток за дровишки. Устрой на ночлег, с едой и питьем, за нами не станет, после сочтемся. Будь здоров, пока! Юдицкас Матас». На словах было велено сказать: «Бревна, Балинас, доставай, откуда хочешь, отгрузи, и как можно скорее. Юдицкасу они позарез нужны, вот это задаток, шестьсот, остальные – когда доставишь, а везти теперь не в Базорай, а в Миклусенай, там спросишь сам».

Я разыскал подвыпившего Балинаса, трезвую его жену, обоим вслух зачитал рекомендательное письмо, вручил деньги, отказался от борща, хлопнул стакан горькой и уснул под овчиной при открытом окне. Отсыпался до вечера за три бессонных ночи и дня. Снилась мне Онега Мажгирдас на ладожском льду, снился городок Бемпфлинген, где я никогда не был, а когда началось сновидение «О беглом платье Набелии», я получил здорового тычка.

– А ну кончай дрыхнуть! Пошли!

Множество комнатных растений, святых образов, деревянный стол, молочный суп, самогонка, хлеб. Ради того, что ли, нарушен мой сон?

– Ну нет. В корчму двинем.

Да как топнет ногой, едва женка сделала попытку оторвать ягодицы от лавки.

Видал я то, что у них зовется корчмой! Честно говоря, я полагал, что таких уже давно не бывает. Всюду успели понастроить современных поилок с отсыревшими стенами и облупленными панно «Литовцы обороняют замок от крестоносцев». Или «Пир чертей с ведьмами». Бывают и двухэтажные, с вонючими кухнями, засоренными клозетами и фанерой вместо стекол в окнах. А эта корчма сохранилась здесь еще годов с пятидесятых – с угрожающе низкими потолками, длинными столами вдоль стен, мигающими лампочками, открытой бочкой пива и с мужчинами, мужчинами, мужчинами, везде и всюду – во дворе, за и под столами, у буфетной стойки, в темных сенях и на улице – извергающими под стенку избыток влаги.

Балинас заказал тарелку соленых огурцов, вареного окорока – две тарелки, шесть бутылок пива и бутылку «Прозрачной».

– На почин, – широко улыбнулся он. – Ты это, не боись, – прибавил он. – Все тут выкобениваются. Лают, а не кусают.

Это еще как сказать. Вон идет от стойки с разбитым носом, кровь каплет на пол, а он, дюжий детина, ноет: «Господи Боже...» А недопитый бокал пива – шасть мимо самого уха, трах-тарарах – об стенку совсем рядом с нами.

– Охо-хо! – веселится Балинас. – Ну, дают, байстрюки! Ну, давай, выпьем.

Запах прелой одежды, испарения, дым разъедают глаза, радиоточка, заглушаемая мужским рокотом, визгливые выкрики буфетчицы в форточку: – Где ссышь, гад? – внезапное затишье и едва различимые голоса Куодиса-Гириетаса11 из радиоточки, прикорнувший в пивной луже старичок, ни с того ни с сего душераздирающий вопль молодой женщины: – Робертас, скотина, ну, па-айдем отседова, боже мой!

– Ну, выпили! – кивает мне Балинас. – Вишь, как оно тут у нас... Ну, тебе, городскому, может, скучновато покажется, у вас там, в городах, по-другому бесятся. А нашенским знай лишь бы упиться. Ну, давай, что ли!

Кому-то на ногу свалилась гиря со стойки – парень взвыл. Погнался за буфетчицей, схватив засаленный нож, которым она только что нарезала нам окорок. В этот момент распахнулась дверь, и вошли в сопровождении овчарки пятеро вооруженных автоматами русских пограничников. Они встали у буфета, и воцарилось безмолвие, которым замечательно воспользовались Куодис с Гириетасом.

– Как всегда! – распорядился старшой. То есть старший лейтенант, долговязый блондин с бабьим лицом. Даже в тусклом свете слабой лампочки видно, какие они все усталые, изнуренные, грязные, запаршивленные и залубеневшие. Лейтенант швыряет светло-зеленую купюру, женщина выставляет пять бутылок водки. Они оживляются, открывают бутылки. Все пятеро выпивают до дна. Аккуратно ставят бутылки, где взяли. Торопливо поедают сало, собаке не дают. Никто не произносит ни слова. Лейтенант щелкает каблуками, пытается козырнуть. Все молчат. Люди в зеленых фуражках гуськом покидают заведение. Впрочем, фуражек не видно -все в плащ-палатках, с капюшонами.

– Поляка, что ли, ловят, – замечает Балинас. – Как же, изловишь тут...

Рычит, не желая заводиться, военный «газик». Наконец отбывает. Тот, кому на ногу свалилась гиря, пытается возобновить преследование буфетчицы. Правда, уже без ножа. Он заталкивает ее за грязный полог – смешки, повизгивание, затем слышно лишь, как горестно вздыхают тяжелые ящики с пивом и консервами. Будто и не было никаких пограничников!

И тогда входит она, Большая Женщина, – никогда не забуду этот миг.

Входя, она согнулась чуть не пополам, такая большая. Большая и крупная. Именно крупная, а не толстая или еще какая-нибудь. И не такая, как при слоновой болезни. Совсем иная – она сбитая, эта большая женщина. У нее черные волосы, черный жакет из какой-то толстой материи. Можно сказать, пальто. Юбка метет пол, даже башмаков не видно.

С чего это мой Балинас осеняет себя крестным знамением? Почему мужики как-то примолкли, пятятся? Даже Куодис-Гириетас молчит. Он-то при чем? А Большая Женщина шагает напрямик через все помещение, стуча деревянными подошвами, и никто не шелохнется. Я вопросительно гляжу на Балинаса – кто она, в чем дело? А он крепко прижимает палец к побелевшим губам, и шрама не видать, – тс-с-с! У Женщины в руке большая корзина, за спиной еще более вместительный рюкзак. Она уже у стойки. Вот:

– Кагора, – произносит она. – Дай мне кагора, милая.

– Пожалуйста – кагор, – наивежливейше отвечает буфетчица, наливая полный жбан. – На здоровье вам, Вероника!

– Разминулись! – прерывает молчание Балинас. -Знаешь, кого они искали, пограничники? Веронику!

Оказывается, ее боятся. Стараются избегать, не попадаться на глаза. Она сюда заглядывает примерно раз в два месяца. Большая Женщина. Сущая правда, ее рост – два метра шесть сантиметров. Врач Руйбис измерил следы на снегу, потом с месяц занимался какими-то расчетами и установил: два метра шесть!

Тем временем Вероника в глухой (так назовем ее) тишине не спеша выпивает жбан кагора и принимается укладывать в корзину колбасы, сыр, ветчину, консервы, хлеб, бутылки водки, вина «Пилякальнис» и «Жильвитис», пристраивает и «Мятную», бутылочку крупника, лукаво подмигивает публике и придвигает к буфетчице горстку золотых монет.

– Золотые, аккурат золотые, – усердно кивает у меня над ухом Балинас. – Руйбис да с Цехановичем проверяли!

Цеханович – это заведующий лесопилкой.

– Сама-то она в Польше проживает, в бору, – поясняет Балинас. – На той уж стороне. Потому так редко захаживает. И как не боязно? Завсегда одна да одна.

Вероника упаковывает селедку и шоколад, мятные леденцы и пироги, спички и сигареты «Орфей». Там ей все понадобится.

Два метра шесть. Большая Женщина.

Большая Женщина подсаживается к нам с Балинасом. Балинас придвигает к ней свой стакан. Вероника благодарит, выпивает и смотрит на меня. И я на нее смотрю – большая. Гляжу, запрокинув голову. Мы с Балинасом выпиваем из одного стакана, она из другого. Еще ни слова не вымолвила Вероника, и страха я не испытываю. Неужели перебрал?

– Пошли, – неожиданно обращается она ко мне. – Одевайся и пойдем.

И мы идем, идем мы с Вероникой по этим закоченевшим белым мхам, по хрустко-ломкому ледку луж, при мерцании Божьих лампад, вращаемых ангелами вокруг Земли, мы идем да идем – я, пошатываясь и не выпуская ее большого пальца, головой упираясь в ее локоть, она – прямо, быть может, слегка откинувшись от тяжелого рюкзака за спиной.

Садимся на пенек передохнуть. Я от усталости тяжело дышу.

– Не сопи так громко, – говорит мне Вероника. – И не кури здесь.

Мы встаем, чтобы продолжать путь. Вероника велит:

– Стой! Полезай мне на плечи. Полезай, говорю. Надо, чтобы остался один след. Знаешь, эти... Давай, полезай.

Как топором отсекла. Я обхватил ее шею, она дернула книзу мои ноги. Встала и шагает как прежде – одинаково ровной поступью. Моя голова плывет вровень с макушками молодых сосенок, сзади тянется наша исполинская тень, лунный диск высекает золотые искры, когда по моим векам стегают сосновые иглы...

Теперь мы бредем по воде. Порой, я это чувствую, она проваливается чуть не по пояс. А у меня и подметки сухие. Где-то вдалеке мирно стрекочут автоматы. Умолкают и снова татакают. Далеко разносится.

Кустарники, дебри, мелкие березки, мглистый сумрак. Мы все идем да идем.

И вот она бережно спускает меня со своей спины:

– Пришли.

В доме тепло, чисто, сухо.

Мы пьем кагор, закусываем печеньем.

Потом Вероника раздевается до пояса. Большая, пропорционального сложения женщина. Исполинское тело и ни капли жира. Две груди – каждая с две моих головы. Я тоже раздеваюсь. Она берет мою голову, погружает в глубокую впадину своего тела -и, словно нырнув в омут, я засыпаю.

Не знаю, как долго я спал. Не знаю, сколько вообще времени провел там. Так бывает лишь в сказках. Например, в «Карлике Носе» или других. Многое помнят гномы, но они же отличаются свойством забывать то, что не положено знать другим. И я забыл эти ночи вигилий, ненасытные стоны Большой Женщины, забыл мучительство и ласку, странствия по ее гордому, особенному телу – оно было жадным и мудрым, она всегда вовремя отпускала меня на волю из своих тисков, изгибов, ложбин, ущелий, пропастей. Отпускала, иначе я умер бы, а Веронике этого не хотелось.

Вечерами мы молились. Просили Всевышнего отпустить нам грехи. Обещали жить честно, по заветам Божьим. Слезы блестели в глазах у Вероники, скатывались на стол, с шипением гася свечи, и она тотчас же забывала свои жаркие клятвы. О, Вероника! Своей шалью она отирала мои слезы, когда я умолял отпустить меня. Еще недельку, говорила она. Еще хотя бы две! Она могла унести меня назад точно так же, как принесла. Нет, говорила она, когда подморозит. Когда затянет все болота. Глядела мне прямо в глаза и лгала. Я это знал, и она тоже. Вдали стрекотали автоматы, иногда доносился собачий лай, и я словно опять видел перед собой пятерых пограничников со взмыленной овчаркой -пять порожних водочных бутылок в мгновение ока вставали там, где только что стояли полные.

Два метра восемь – таков был подлинный рост Вероники. Я измерил его, пока она спала: до копчика метр сорок девять. До чего же все-таки прекрасно сложена и даже красива. Еще совсем недавно были у нее муж и малое дитя, они бежали в Польшу, вроде бы в Кельцы, такие оба малюсенькие, забавные. Она рассказывала и плакала. Гасли свечи, Вероника сажала меня к себе на колени. Рассказывала страшные случаи из прошлого – о восстаниях, войнах, послевоенной разрухе, что было страшнее всего. Я силился не верить, но все равно верил – настолько образно и убедительно выглядели ее рассказы. Она приводила подробности, каких человек не выдумает. Говорила, будто ей сто пятьдесят лет, но ей уже давно столько, и больше она не старится. Она пережила двенадцать мужей – кто умер, кто пропал без вести, кто сбежал, а одного она догнала и убила, слишком много знал, гаденыш. Да еще пытался деньги прихватить.

Перед тем, как уснуть, она с каким-то облегчением вздыхала, брала меня на руки и укладывала в широкую люльку – боялась меня заспать: так она, оказывается, ненароком задушила графа Корево, забредшего сюда для глухариной охоты... О, еще до Великой войны, самой первой...

Однако все приедается – кагор и крупник, и сказки о волшебной лампе Аладдина. Воспоминания о 1812 годе, когда один французский генерал приказал своим гренадерам заласкать ее до смерти, а она, расшвыряв всех лягушатников, завалила самого генерала, и он испустил дух, едва только лег под нее... понимаешь, малыш?

Тогда мне было года двадцать четыре, трое моих сынишек уже бегали в Латвии, дочурка мыкалась в Гуди, не был я никаким малышом. Но ей, Большой Женщине, не было до того дела. Временами я вспоминал Юдицкаса – достал ли он свои бревна? Хороши ли? Подошли? Мастерит ли Юдицкас-богорез своих божков? Кто мог ответить мне на такой вопрос? Я лелеял одну надежду – вот закончится кагор, тресковые консервы и растительное масло, не останется моченых яблок... и тогда...

– Завтра! – сказала Большая Женщина однажды вечером, однако ночью так расхворалась, что я испугался: не конец ли это? Она поднялась, три недели просидела у окна, что-то бормотала, но поправилась.

– Ну, пойдем! – вымолвила она и залилась слезами. Было светло, и не было нужды зажигать свечи. На мое счастье. Солнце было в глаза, когда мы вышли к тому месту, где я забрался к ней на закорки. Она шла, ломая болотный лед, ступала затрудненно, цепляясь за березовые стволы, но шла. Когда мы выбрались на сухую твердь, запихнула меня к себе за пазуху, и я долго возился там, а она лишь ласково вздыхала. Вот это Женщина! Выпускает на свободу, как ручного зверька. А я и не верил, боялся, что удержит на веки вечные.

Она дала мне золотую монету, которая, едва я достиг этого хмурого городка, взяла и пропала.

– Где ты был? – накинулся на меня Балинас. – Мы тут всю ночь шуруем, с ног сбились. Целую ночь на ногах!

Ничего я ему не ответил. Выпили по стаканчику, плотно позавтракали. Потом еще по капельке. Балинас оживился:

– Видал вчерась бабу? Так вот. Слышно, концы отдала. С погранзаставы, ну, эти, подстрелили. Долго за ней гонялись-то, ой, долго. Вероника та самая. Ну и ладно, спокойней бу...

Я молчал, а он не удивлялся. Встрепенулся.

– Ну, лады! Дровишки мы погрузили. Как золото, говорю те. Я такой человек. Винцас едет, может взять. А если порядок, побыл бы, что ли... Ввечеру ишо сходим, а?

Он дал мне с собой крутых яиц, котлет, творожного сыра. Нацедил бутыль самогона. С Богом!

И вновь леса, леса. Можно подумать, нет на свете никаких городишек с лесопилками, шиферными кровлями, домишками райсоветов. Леса да леса – сухие, однородные, солнечные или угрюмые. Всё сосны да сосны, местами ольшаники или березовые лоскутки. В Польше, говорят, тоже такой пейзаж. В Гуди – это уж наверняка. Да какая там Польша! Есть, как выражается Балинас, Грузиния, есть Германия, Америка, даже, уверяет он, существует Украйна, а Польши никакой нет, все выдумки. Нет и никакой Вероники, сказки одни.

В таком случае откуда этот золотой луидор, обнаруженный мной в кармане двадцать лет спустя? Надо бы съездить туда, непременно! И лишь постыдный страх останавливает – а что, если снова? Ведь, шагая в обратный путь по болоту, Большая Женщина обернулась и вполголоса спросила: ты вернешься? Вернешься?

Я сходил с этим луидором в скупку, потом в банк, еще показал одному жуликоватому знатоку. Всюду та же процедура: смотрят через лупу, но не прикасаются. Потом отмахиваются: ой, нет, нет! Нечистые это деньги. Кровь на них!

А ведь солидные, уважаемые люди, считаются компетентными.

На днях заглянул к Юдицкасу и как бы невзначай осведомился: не нужно ли ему дубовых бревен? Он несказанно удивился, вытаращил глаза:

– Что еще за бревна? Не надо мне никаких бревен!

Да, правда! Он уже давно мастерит мелкие украшения, не приходится подвозить сырье грузовиками.

– Вот, – я показал ему луидор Большой Женщины. – Сделай мне что-нибудь из него.

Он взял и глазом не моргнул. Только вдруг его пальцы почернели, на виске затрепетала жилка, на губах выступила пена. Он швырнул прочь монету – неизвестно куда она закатилась.

– Давай забудем, давай! – только и выговорил Юдицкас и посмотрел мне прямо в глаза. Достал бутылку кагора. Кагора!

Как тут забудешь?

1992

«Deutschland»


Кинетическая скульптура

Он давно обещал показать мне свою пластику. Все это обилие кувшинов и чайников, ваз и горшочков, миниатюрных лукавых гомункулов и исполненных мудрости Будд. И всяких разных статуэток. Одну я видел на молодежной выставке: симпатичная черепашка ползет по животику молодой восточной красотки. Это же керамика, – помнится, воскликнул я. Он так рассердился, что целую осень со мной не разговаривал. Но когда пошел снег, сам позвал меня в свою стылую мастерскую, угостил анисовой водкой и безвкусными крабами. О работах даже не обмолвился. Мы взяли по фонарику, нацепили кепки с жесткими козырьками и отправились к ближним развалинам чуть не в самом центре города. Там, уверял он, когда-то была аптека, еще за царским часом12. И верно: он обнаружил две бутылочки толстого зеленого стекла, одну с рельефной надписью: «Кавказские минеральные воды, 1911». Я выгреб половинку лазурного изразца с замысловатым орнаментом. Не зря старались! Мы выбрались из аптечного подвала, когда над городом нависала меланхоличная луна. Он показал мне желтый дом в стиле модерн, а потом и балкон, на котором стояла героиня Достоевского, приказав никому не разбалтывать, – я с готовностью поклялся. Мы пили из горла. На балкон выползла старуха и обрушила нам на головы порцию помоев. А мы лишь посмеялись.

Я встречал его чуть не каждый день, потом надолго терял из поля зрения. В его глазах таилось нечто меня пугавшее. Определенно, я его избегал. Теперь-то я знаю, что таилось в его глазах: фантазия и талант безумца. Поэтому ему было трудно ужиться с другими художниками – порой ленивыми, порой болтливыми и пустыми, по-моему, в те времена их было гораздо больше. Жил он мучительно, много выпивал, еще больше работал. Его глаза горели, изо рта исторгалось пламя – он искал не только зеленые бутылки с рельефными надписями, он искал новых форм. Новых форм, – говаривал я, – искали уже египтяне и греки, но он только морщился или отмахивался.

Иногда он заглядывал ко мне в редакцию, где я заведовал отделом эстетики: этакий завотделом в стоптанных ботинках и с вечно заложенным носом. Отдел, однако, так назывался, чем я виноват? Босой, он присаживался на корточки на зеленом линолеуме редакционного пола и громко зачитывал свой великолепный рифмованный бред о шелковистых с мраморным отблеском девушках, о спаривающихся мотыльках и мыслящем студне. Иногда он разражался рыданиями, иногда нет. Возможно, было в этом нечто от позы: как-никак он являлся босиком, в одном лишь вывернутом наизнанку нагольном тулупе. Однажды нас застигла заведующая редакцией: он как раз читал небольшую поэму о друзьях-привидениях. Заведующая остановилась как вкопанная, затем, заливаясь краской, бочком, то есть наискосок, удалилась. Он даже не заметил ее. Позже я пояснил начальнице, что его папа – второй человек в Комитете по делам печати. Она лишь покачала головой, но ничего не сказала.

Летом мы с ним выбрались на свалку – он искал детали для каких-то каркасов. Он был трезв и печален. Я нашел красивый мельхиоровый подстаканник, но он и внимания не обратил. Добрый час обстоятельно объяснял мне свой замысел – это будет памятник Нерожденным Младенцам. Я насторожился, услышав, где он будет установлен – оказывается, в Париже, рядом с Нотр-Дам. Собственно говоря, он будет глубоко под землей. Такой зародыш, понимаешь? Он показал мне эскиз. Я одобрительно кивал головой, поддакивая ему.

Бывало, мы натыкались друг на друга на улице, сталкиваясь плечами. Или острый край его черной шляпы чиркал меня по глазам где-нибудь в троллейбусной давке. Я был уверен: он не прикидывается. Он в самом деле меня не замечал. Его прямой взгляд был устремлен на меня, но ничего не видел. Чего там, говорил я себе, ладно уж, так даже лучше. Ведь он так легко возбуждается. Чуть что – в слезы. Не важно, что на нем не та черная дубленка, а длинное черное пальто.

Однако в то, теперь уже давнее, лето он меня узнал. Схватил за руку, втащил в таратайку своего приятеля и, не произнося ни слова, повез за город, куда-то в северо-восточном направлении. Автомобильчик с грохотом отбыл, мы остались в лесу одни. Теперь ты кое-что увидишь! – обещал он, потирая руки, – теперь-то уж увидишь. Он не давал мне наклоняться за земляникой или черникой, торопил, пока сквозь заросли не забелела вилла его предков.

– Погоди, – спохватился он. – Пойду гляну, нет ли папаши... Он, знаешь ли, крутой. – И через минуту уже махал рукой: – Давай сюда!

Я шагнул через двустворчатую дверь в просторную светлую гостиную. Потянуло сыростью и – совсем чуть-чуть – плесенью. Дрожащими руками он налил мне большой фужер темного вина и тотчас же куда-то исчез. Я не торопясь выпил, закурил и стал ждать. Было слышно, как он осторожно возится в соседнем помещении. Или на кухне?

Я не надеялся узреть какое-то чудо. Ну, покажет еще компанию человечков, родичей Будды. Или чайник с тремя носиками и шестью ушками. Таких я насмотрелся досыта. Я поставил фужер, а он как раз крикнул: готово! Можешь войти!

За стеной находилась поместительная кухня. Мой друг стоял у полуоткрытого окна, его лицо сияло. Ну? – вопрошали его темно-карие глаза, – теперь видишь? Я пристально вглядывался. Видеть вижу, но все-таки... Да вот же! – он ткнул прокуренным указательным пальцем в сторону высокого каркаса из тонких лучинок, скрепленных пластилином. Вот! Deutschland! Германия! Ты видишь? Германия!

Я пожал плечами. Очередной трюк. И ради него он волок меня в такую даль? На торчащих перекладинках каркаса висели бурые пакетики спитого чая. Ты видишь? – орал он. Вижу, вижу, успокаивал я его и даже потрогал один сухой, съеженный, давно утративший аромат рыжий мешочек. Таких пакетиков тут было около дюжины. Куда уж больше – каркас высотой около полуметра. Белые щепки, черный пластилин, рыжие мешочки. Моя сдержанная реакция его ничуть не смутила. Он стоял, уперев руки в боки, а глаза горели, как у сиамского кота. Эй! – воскликнул он. – Смотри! После этого он распахнул входную дверь. Налетел порыв ветра, и я отодвинулся в сторону. Теперь сухие пакетики чая зашевелились – они качались, дрожали, даже кувыркались, точно живые. Deutschland! – снова крикнул он. – Видишь? Да вижу, вижу, – ответил я, – не слепой. Это Германия, если угодно. Мне захотелось поскорее уйти отсюда. Но он произнес слова, которые заставили меня вздрогнуть:

– Ты что – не видишь? Через Германию идут сквозняки! Через всю Германию!

Я совладал с собой и попросил: сделай милость, закрой окно. Он закрыл. По инерции пакетики еще какое-то время трепетали. Раскачивались, точно маленькие висельники. Тотально? – выкрикнул он. Я кивнул: а что, вполне тотально.

Я наведывался к нему все реже. При встрече он никогда не упоминал каркаса Deutschland. Лишь от других я слышал: его дела идут в гору. Лепит только восточное, а в лесу, рядом с виллой предков, возводит исполинскую Германию – Deutschland.

В полном одиночестве. Каркас высотой в семнадцать метров и «настоящие» повешенные. Манекены, подобранные на свалках и в старых складских помещениях, – безногие, безрукие, безголовые. Надо же! Где же достанет он им сквозняк такой мощности? Ну, отвечали знакомые, это не проблема. Deutschland будет стоять на горке, ветра там хватит. Как бы то ни было, я чувствовал себя перед ним в долгу. Во-первых, потому что должным образом не оценил его кинетическую скульптуру. Кроме того, в трудный момент жизни (моей!) он снял с себя и подарил мне свое черное полупальто из искусственной кожи. Я не мог вернуть ему вещь -вскоре ее сняли с меня упитанные акселераты в День поминовения, когда я возвращался с кладбища. Он уверял, что это было полупальто офицера СС, и оно тоже предназначалось для сооружения в качестве атрибута. Пуговицы, расположенные в определенном порядке, должны были предохранять от ножа и даже от настоящей пули. С другой стороны, его самого я уже несколько лет не встречал. Ходил слух, будто он обосновался в Париже и не собирается скоро вернуться. Есть сведения, что ему там нелегко. Некоторые соотечественники, ненадолго залетев в родные края, уверяли, будто он спятил. Другие сердито поправляли: этот сумасшедший, чего доброго, своего добьется. С него станется убедить мэра Парижа установить памятник нерожденным детям рядом с Нотр-Дам! Больше нигде этот безумец, мол, не соглашается.

Упрям, это мы знаем. И здесь был таким же.

Однажды я услышал, будто он намерен вернуться. Он снова примется за Deutschland. Такие люди не изменяют своей мечте. Понятно, сегодня найдутся умники, которые посоветуют назвать кинетическую скульптуру иначе. Хотя бы «Империя». Нынче все горазды советовать. Я не уверен, что он согласится. Deutschland и больше ничего.

Чтобы хоть как-то воздать ему за его добро, я начал искать манекены. Вдруг да пригодятся? Голые, некоторые основательно потрепанные, они валяются в углу моей комнаты. Лица тупые, застывшие. В них – безграничная скука и равнодушие. Ладно, посмотрим, когда налетит сквозняк!

Ночью мне иногда кажется, что они там, в углу, возятся, шушукаются, совещаются. Словно намереваются сбежать. Я знаю, это сущая ерунда, но все равно с нетерпением жду, когда он приедет. Только бы убрал их отсюда, да поскорей. Манекенов уже вполне достаточно, о сквозняках же позаботятся сама природа и вечно недовольная, вечно воротящая нос от всего на свете наша широкая общественность. Найдется кому негодовать: философы усмотрят одно, коммунисты совсем другое. Интересно, что скажут дипломаты Bundesrepublik Deutschland? Счастье, что он истинный художник, – не пойдет на попятный. Коль скоро в Париже убедил...

Поживем – увидим. Чего-чего, а сквозняков предостаточно в нашем краю зеленом.

1991

Капштадт


Путевые впечатления

Если едешь, куда-нибудь да приедешь.

Под вечер я приехал в Капштадт. Задувал ветер. Тяжело свисали сиреневые гроздья. Где-то вдалеке отбивали косу. На другой околице выбивали дурь. Загорелые морщинистые мужчины разгуливали по единственной кривой улице. Смолкла коса, выплакался ребенок. У одного старика были очки с насадками. Мне объяснили: это от лучевой болезни. Вообще было спокойно.

Я заглянул в ближнюю избу. В одном ее углу сводили счеты, в другом сводили с пути истинного юную туземку. Пыль стояла столбом там и тут. Ап-чхи! – не выдержал я. Сводившие счеты на небольшом коврике уступили его гостю. Мы расположились: сводившие счеты и сводившие с пути, хозяин, мой конь да я.

– Будет война? – вежливо поинтересовался кто-то.

Все почему-то глухо молчали. Лишь поверх голов пронесся зеленый цилиндр с крылышками. Вроде некоего ангела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю