Текст книги "Менестрели в пальто макси (ЛП)"
Автор книги: Юргис Кунчинас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Есть он и у Герберта фон Штейна. Правда, его интересуют еще и приемы восточной борьбы, манят джунгли, сафари, нуклеиновые кислоты. Эх, он бы с удовольствием побеседовал с этим блистательным шведским скворцом, да как научиться птичьему языку? Правда, несколько фраз Герберт фон Штейн освоил! Так, на консилиуме литографов он ни с того ни с сего пустил такую трель, что все только ахнули. Фьюить, фьюить, д-р-р-р-р-р-р-р!
Вот почти что и все.
Расстаемся, вроде бы ничего не сказав о Герберте фон Штейне – человеке, гражданине, литографе. А к тому времени ему стукнуло пятьдесят лет! Где же суть? У курицы под хвостом? Едва ли. И ничего нового? Совсем ничего?
Как! Мало вам смытого моста? Руин мало? Носителя шведского гражданства – скворца и Потенции Винокур? Ишь ты, вам всегда всего мало. Вам подавай одни лишь пикантные подробности из жизни знаменитых людей. Хотя бы той самой щепки – ученицы литографа. Небось, напридумывали бог знает чего. А там всего лишь трудные литографские упражнения, зеленая бутыль молока или пива.
Они сочиняют стихи и посылают их в журнал для подростков. Им отвечают письменно магистр Аннабелла Ли и бакалавр Онега Мажгирдас. Иногда пишет и Долоресса Луст, уборщица редакции. Так мчатся, уносятся дни. По-моему, достаточно наглядно?
Любезный читатель! Лучше оглянись вокруг. Сколько тобой вытоптано газонов? Умеешь ли дистанционно пользоваться WC? Сколько всего не познано! Установил ли ты хоть одну кормушку? Эх ты.
Между прочим, в эту субботу литограф Герберт фон Штейн опять отправляется на семнадцатый километр по Лидскому шоссе. На сей раз едут не только ученицы, СМИ и пожарные, но и родители учащихся. Познавательная экскурсия. Намечается грандиозное событие – падение Большого Донжона. Отбываем на пригородном автобусе или дизель-поездом. Едем до Яшун, а оттуда уж и рукой подать.
1991
Концерт по заявкам
Из истории радиоточки
Удобно устроилась, смерётушка? Смотри у меня, возьми все сразу! Чтобы потом не вставать, не выбираться, не ныть и не ворочаться. Вот, еще пепельница. А теперь цыц! Сейчас начнется концерт по заявкам. Как всегда по воскресеньям, в обед. А нам с тобой самое время отдохнуть – когда вчера легли-то? Никак не мог выставить вон твою подружку... с каким-то ее... Но я всегда помню: воскресенье, концерт. Чем ты еще недовольна? Лежишь, вот и лежи, помалкивай. Сегодня точно никого не пущу. Не холодно, не жарко, мухи не кусают, спокойно...
И чего тебе еще? Хватить бубнить. Срать тебе на этот концерт? Ишь ты, смотрите... Как бы потом не пришлось пищать. Давай лучше выпьем по чарочке и послушаем... Вот уже и начинается: дорогой бабусе в день ее...
Знаешь, костогрёмушко, сегодня ты мне почти нравишься. И фонаря под глазом, извините, почти не видно. Ась? А с какой стати вчера орала, мяукала? О, хорошо пошло. Может, это моя большая ошибка, что полез к тебе в этот подвал. Кто теперь разберет. Могу, говоришь, встать и убраться? Когда-нибудь так и сделаю. Может, прямо завтра. Я человек интеллигентный – не говорю: интеллигент, нет! – видал и жизнь получше. Но бывало и похуже, это ты совершенно справедливо заметила. Какой роман получился бы из моей жизни! Даже, быть может, что-то вроде Раскольникова, слыхала такого? Конечно, где тебе! А ведь литовец написал, Достоевскис. Еще кино такое было, две серии. Знаешь, у меня писатели есть знакомые – целых два, ходят утром на базарчик выпить пивка. Ага, и этот тоже. Со шрамом который. Попьет, попьет, потом домой и – пишет, пишет. А другой, тот говорит: знаешь, я насчет пива не очень, я хожу на людей смотреть, типажей ищу. Балда! Дадут в рыло, сразу все писания вылетят. Но, по-моему, это не совсем так. Они домой приходят и дальше пьют, а пишут, если вообще что-то пишут, – ночью. Эти писатели, я так считаю, люди как люди. Нахлебаются, сходят за угол и дуют... Что, не веришь? Да они почти такая же голь, как мы с тобой, ну, не все, конечно. Цыц, говорю! Что, не веришь? Ага... сейчас пойдут чесать языком... брату, служит в... Сначала они тем, кто просит народное, потом запускают симфоническое. Чайковский там, Бизе, еще что... а уж под конец дают песни-люкс. «Ах, на том звонком берегу... мы были счастливы с тобою...» А? Знаешь такую? Вдруг сегодня дадут. Во, эта тоже ничего: «Ой ты, косынка белая...» Ничего. Слова Бложе. Я этого Бложе один раз видел. Нет, не на базарчике, что ты! В театре. Маленький такой, чернявенький, с повязкой, как индеец. Точно яблонька в белом цвету... А ты, гадюченька, хоть раз поздравила свою мамку? То-то! Небось, и не помнишь, что есть такая на белом свете. Конечно, мое дело десятое, это ты верно. А хочешь знать, пил я осенью с таким из радио. Из Комитета по радиовещанию и телевидению. Все мы там, говорит, вахлаки. Прямой такой парень. Он мне и рассказал, как они составляют эти заявки. Сперва отбирают письма всяких там заслуженных, деятелей. Обязательно, чтобы были и деревенские, и городские. И чтобы всего было поровну – классика там всякая, эстрада, народное. Если добираются до простого человека, смотрят возраст. Хорошо, если тебе девяносто, тогда ты первый. Восемьдесят девять – уже второй, ну и дальше. Тебе неинтересно? Можешь не слушать, твое дело. Будем считать, я сам себе рассказываю. Могу, между прочим, и помолчать. Могу даже уйти. Во, допью вино и пошел. Что ты, кукавочка, будешь делать без меня? Конечно, на первых порах не пропадешь, станут тебя трахать все кому не лень. Это факт. Слушай, если будешь так смотреть, я могу рассердиться. Лучше не думай. Дай мне спокойненько послушать концерт по заявкам. Хор рабов, о, я знаю! О-о, патрия ми-и-и-ия... Ты сторонка родная, кошелек доставая... Помоги, сторона, водки дай и вина... Ха, музыка меня успокаивает, как всякое животное. Не знала? Факт – птичек, зверушек, хо! Вот, тоже неплохая. Грамотку я напишу, напишу... Ты хоть раз получала грамотку, лягушик? Небось, одни повестки в суд, да? Соколика попрошу, попрошу... Унеси-ка, унеси-и-и-и! Что нам остается делать, а? Телевизор второй год капут, кто тебе его починит! Никто не починит. Как подумаешь, сойдет и радиоточка. Тарелка, как говаривала моя бабушка. Не надо никаких батареек – раз. Тока тоже не берет – два. Если война – сразу сообщат, ты же первым и узнаешь. Концерт по заявкам прервут, если понадобится. Что им стоит! Этот парень из Комитета говорил – у них есть готовые записи на всякий пожарный случай. Если что -мигом запустят. Больно нам надо слушать известия. Лучше выпьем. А они пускай себе поют да играют. В этом подземелье и сдохнуть недолго. Лето, а сыро, как в могиле. Холодно здесь, слышишь? Не кури в постели! Сколько раз на дню эта же точка докладывает: сгорел от курения в кровати. Теперь они мало-помалу объясняют, что да как. Знаешь, такие точки даже в тюрьме висят. Даже в одиночках смертников. Всё по порядку: известия, концерты, интервью. Только когда хочешь, не включишь как вот мы с тобой, и не выключишь, а все время включено. Когда зайдет в ум, читают свои указы-приказы. А так дают и музыку послушать. Там ведь я, сама знаешь, и привык к этим заявкам. Бывало, слушаю и думаю: вот бы сейчас взяли и объявили – эту вот песню желает послушать такой-то да такой-то, в настоящее время отбывающий срок в... мало ли где. Неважно, пусть даже из классики. Хор рабов, а что! Нет, так не бывает. Не положено. Да что я – люди на воле по полгода ждут, а тут вдруг... нет уж, и не мечтай. А тарелка в каждой камере, это точно. Гремит, трещит, поет, вдруг – т-р-р-р... – это оперок вызывает к себе.
Знаешь, о чем я думал по воскресеньям, пока на нарах лежал? Ну уж! О тебе – меньше всего. Думал я – нет, ты послушай – думал: выйду из этой клетки, накуплю – думал я – белого хлеба, масла, мармелада, сыру, колбасы, сахару, чаю... Толсто-претолсто намажу масло, а сверху положу сыр, на него мармелад – сливовый или там яблочный, не важно! И буду пить чай – ага, просто чай, необязательно чифирь. Буду жевать медленно, куда спешить! – смачно, и буду слушать концерт по заявкам... А еще думал: вот возьму и сам напишу на радио, сам себе пошлю музыкальный привет. На выдуманную фамилию, я-то буду знать. Ну, скажем, Стасику Реклайтису Вера Кайзер посылает... Реклайтису, проживающему на Заречье, по улице Маргитес... нет, ни улицы, ни номера они никогда не объявляют... посылает... что она может мне послать? Как ты думаешь? Может, эту, знаешь... Ку-уда идешь... Холодный дождь и ве-етер... Никто тебя мне не вернет... А ты одна моя на свете!.. Ни хрена! Вот-вот, эту часто поют. Куда иде-е-ешь... Не затеряйся в мире... По радиоволнам... Эй, кажется, я опять перебрал? Ты не хочешь? Ну, спи, спи... Потом еще разик сгоняем черта в ад. Как этот писал, хо-хо... декамерон... Все-таки иногда что-нибудь промемекай. Мне покажется, кто-то слушает, все веселее базарить. Не пойму, что это со мной такое – только подопью, обязательно охота выбазариться. Базарил и базарить буду – так и писатель один сказал, я слышал. Он хотел про меня написать, потом передумал. Говорит, он только юморное сочиняет, мне, мол, не понравится. Ага, ты уже в порядке, хорёчек? Рад видеть. Сейчас, сейчас, тебе положено. Дуй! А я сделаю-ка ерша – даст как следует. Сейчас закончится эта симфония, и запустят самое лучшее. Челентано! Пугачиха! А Высоцкий – ух ты!
А у психов жизнь – так бы жил любой:
Хочешь – спать ложись, хочешь – песни пой!
Предоставлена им вроде литера -
Кому от Сталина, ну а кому от Гитлера...3
В общем, и так далее. Ага, Челентано уже пропел. Что теперь пошлют по волнам своего эфира? Я бы хотел еще «Возвращаются ребята...».
Валюкевичюте, что ли, поет. Ва-азвращаются ребята... Исполины... Ну, это не про нас. Ого! Нет, ты слушай! Надо же, так угадать! Прямым попаданием! Крутани погромче! Можно сказать, специально для меня. Ух ты, жаль громче не берет. А то бы на всю катушку... Ис-по-ли-и-ны! Словно вихри! Мурашки по спине! Будь здоровенька! Хор-р-рош! Молчи, не ори. Поболит и перестанет... Нечего столько пить. Еще! Словно вихри! Что ж, пора вставать, что ли. Эй... эй, ты! Чего ты, горюшко? Ам-м! Скажи что-нибудь! Чего ты... бля, никак готовенькая? Хрюкала, хрюкала... минуточку? Тюх, тюх – по щечке, по щечке. Да что же это... готовая, правда... Не шевелится. Эге, надо поскорей уносить ноги. Только, прости, дорогая, возьму у тебя эту трехрублевку. Знаю, где заныкала, тама... Эй, шлюшенция, кончай царапаться! Ну и курва ты! Думал, правда, хана. А она-то... Я хвать, она – цап! А как прикинулась-то! Трясешь ее, вертишь, по щечкам хлопаешь. И не стыдно, кобылушка? Как не выругаться! На тебе, на-ка! Теперь можешь плакать. Всё! Пошутили и хватит! Трешка все-таки у меня.
Схожу, возьму еще пива. Сама сходишь? Когда нам хватало? До вечера еще далеко. Только, слышь, мигом! Ну и концерт по заявкам, никогда такого не было. Идешь? На вот шестнадцать копеек, возьми заодно пачку «Примстона»4. Как кошка, ну, точно кошка. Уж холодеет, уж и коченеет, а как вскочит! Ничего, ничего... Не сегодня – завтра, когда-нибудь. Знать не дано... Одно счастье... Эх, не все ли равно... А ведь пересрал, ишь, сердце как колотится... все из-за тебя... надо же, как стучит! Жди теперь дожидайся этого пива... все... хватит... да ладно... сплю... ага, сплю... я...
1991
Дно
Рецепт блюда «Рис по-корейски»
Дружочек ты мой! Говоришь, знаешь, что такое Дно? Ну и? Дно – это почти то же, что Другая Жизнь, – говоришь, потряхиваешь каштановыми кудряшками и, чтобы я не разглядел твои редкие зубки, отворачиваешься, хихикаешь. Смейся, сколько влезет, а вот если окажешься на самом Дне, ой, поплачешь кровавыми слезами. Кровью изойдешь и соленым потом – он разъедает любую краску и безобразными пятнами портит вещи, постель, пол. Хотя... хотя, возможно, ты и знаешь, по крайней мере, где вход в это самое Дно.
Так внезапно нагрянула ты в мое съемное жилье на Мавританской улице, уверенно распахнула тонкую фанерную дверку в мои владения, пригляделась, потянула носом и упала без чувств. С полки свалились «Немецко-литовский словарь» Шлапоберского, пустая пивная бутылка и сапожная щетка. Ты упала в обморок! От всей этой духоты, спертого воздуха, от запахов, плывущих из кухни сударыни Клейн-Комар, от вони пригоревшей еды и помойного духа. Хорошо, что ты не вошла в кухню, где закисают мокрые тряпки, загнивают объедки, где в грязной постели разлеглась Старая Корова – она жалобно мычит: пи-ва! Да, во всем виновата, как мне кажется, она – Старая Корова, та самая Клейн-Комар. Мычала все громче да громче? Пи-ва! Что тебе оставалось? Прикрыла алый ротик розовой ладошкой и шлеп на пол – бесшумно укатился в сторонку зеленоватый флакончик лосьона. Я поднял тебя и уложил возле печки на матрац – один край его был измазан кровью, из другого торчала обгорелая вата. Кровь и пепел. На дворе сияло апрельское солнце, с потолка сыпалась штукатурка, мир просыпался в очередной раз, а ты лежала и не двигалась.
Ладно. А зачем сюда полезла? На что надеялась? Я же говорил: работаю киномехаником, люблю выпить. Охота была самой поглядеть? Да уж, это тебе не папочкины апартаменты. Здесь живут простые скромные люди, и жизнь их крепко потрепала. Увидишь еще. Понятно, и они теряют сознание – на улице, в поезде, на базаре. У всякого случаются минуты слабости. Встречаются и такие: оцарапают хлебным ножом палец и – хлоп на пол, так действует вид собственной крови. Ты сомлела от недостатка кислорода, вполне понятно.
А мы-то как перепугались! Комариха, старая кляча, мигом забыла о пиве, набросила ватник на голое тело, схватила подойник и помчалась к водокачке. Она в соседнем квартале, у Четвертого управления. Комарихина дочь, престарелая Матильда, кинулась массировать твои ляжки, я с трудом ее оттащил. Затолкал в угол, там она сразу уснула. Она жалобно сопела и не увидела, как из соседней квартиры выбежала вдова Мирски и стала совать тебе эфедрин, нюхательный табак и анисовые пастилки. Брысь, ведьма, – крикнул я, – сгинь. А, ты не знаешь: Мирски не выносит, когда ею командуют. Она плюнула в мою сторону, вытащила из-за пазухи кухонный колун и подскочила ко мне. Лезвие проехало по спине, не причинив никакого вреда: моя сорочка вся задубела от кухонной сажи, пыли, солей и песка. Да и колун давно не встречался с точилом. Надежда Мирски проворно сбегала к себе и вернулась с маникюрными ножничками. Возможно, ей показалось, что ты рожаешь. И тогда тебя напугала Старая Корова – она опрокинула на тебя целый подойник студеной воды. Ты приоткрыла левый глаз, уверенно вымолвила: умираю! – и вновь погрузилась в нирвану. Вид ты имела исключительный! Ангел на помойке, мелькнула мысль. Ты себе лежала, а Комар и Мирски успели поцапаться, помириться и уже вслух обсуждали, где бы понадежнее спрятать твой трупик – в заглохшем колодце или в позабытом со времен войны убежище. Я как-то заглядывал туда – ржавые железные лавки, такие же коробки от противогазов и выпавшее в осадок настоящее время. Крыс – и тех там нет. Вот оно где могло быть, твое заветное Дно!
Я обратился к этим дамам в нескольких не слишком учтивых выражениях. Лексика возымела действие – обе так и присели от злости, отвернулись, подоткнули подолы и дружно показали мне два плоских посинелых зада. Мы добра желаем, про-фыркали они, а ты, гад, ругаешься! И пошлепали на кухню доедать свою воробьятину, запивая чесночным соком. Ведьмы – они ведьмы и есть. Затем Старая Корова, порыгивая, разделась, вышла во двор и окунулась в ржавую ванну с марганцовкой. Она лечилась от чирьев – чирьи гноились и воняли. На нее резво накинулись слепни и навозные мухи, однако из ванны торчал один лишь острый нос, а сама несчастная лежала, плотно прилепившись к дну ванны.
Что я мог теперь сказать тебе? А то, что не упади ты, мы бы с тобой потерялись бы совсем. Ты россомахой мызгнула бы вон из моей смрадной дыры, как в свое время разумно сделали Заира Гимбицка, Терезия Каунасская, кореянка Лю Ван Хо, Миля и Довиля. Yes, darling! А ведь не лыком шиты, живали в лагерях беженцев, шанхайчиках, блокгаузах и фортах. Но ты сломалась, и это наше счастье. Двенадцать часов пролежала, как полено, ничто не действовало. В стенку постучал оппортунист Чешуякис. Полпятого, сообразил я, поскольку в это время всегда подвозили свежее пиво. Я вернулся спустя добрый час с полным ведром этого благородного золотистого нектара. Попивая безостановочно, с жалостью поглядывал на тебя – где раздобыть стекло? Я вознамерился схоронить тебя в стеклянном гробу. Смастерил пивной компресс, положил тебе на лобик. Щеки начали понемногу розоветь, на губах выступила здоровая пена. Старая Корова высунула морду и бросилась к пиву, но я топнул ногой, и она мгновенно слиняла. Ты выговорила: Венеция, Венеция... – опасность миновала. Мирски выступила с воробьиной гузкой и рюмкой чесночной настойки, но была изгнана. Та же участь постигла и Клейн-Комар, даром что хозяйка квартиры. Я уже говорил, она не любит, чтобы ею помыкали. Комар дважды спасала мне жизнь – палила из двустволки и оба раза мимо. Все они сейчас вились, суетились, предлагали разнообразную помощь, запугивали сбоями менструального цикла, твердили заклинания и изрыгали ругательства – ёксель-моксель, холера ясна, так твою растак. Я не выдержал, достал последнюю сотню, огромную, как мужской носовой платок, с Александром III. Послал Мирски к оппортунисту, чтобы разменяла; она вернулась с десятью розовыми бумажками – на них был Ильич в кепке. Я отобрал три красненьких и вручил Мирски – на всей Мавританской улице она владела самыми внушительными запасами водки. Через одиннадцать минут она доставила полный бидон свеженькой водочки, зачерпнула полную эмалированную кружку и подала мне. Я отпил, а ты все еще лежала бездыханная. Лишь когда я раскрыл тебе рот, когда плеснул мавританского эликсира, ты вскочила как ошпаренная и, ко всеобщему ликованию, залпом осушила кружку. Так ты вернулась к жизни, неужели и впрямь вернулась? Ведь с того самого раза ты не обходишься без пяти-шести кружек на дню. Так вот и живем.
И чего тебе не хватает? Старую Корову упрятали в венлечебницу, Мирски вчера повесилась у себя на балконе. Матильда? Чем нам мешает Матильда? Ага-а-а-а. Ну, ладно, ладно, все в порядке, кончено, больше не полезет. Смеешься? Кудряшками вверх-вниз. Спит она, Матильда, вернулась из тюряги, со свидания. Миллеру еще трояк мотать. Она себе спит да спит, видел я: приволокла откуда-то мешок таблеток – и есть не надобно. Ну, правда! Мирски тогда еще предлагала дать тебе крови бешеной собаки, так сказать, клин клином, бешенство бешенством. Бешеной не нашлось. Мирски своими руками удавила своего Фобоса и нацедила крови. Ты выпила и глазом не моргнула. Назавтра старуха приготовила свою собачку по-корейски – утушила с рисом и черносливом. Уписывали все за обе щеки. А вчера вот Мирски повесилась – затосковала по песику... Понимаешь, какие тут люди – от умиления дыхание перехватывает. Сначала собаку принесла в жертву, потом и себя. Ты уже настолько поправилась, что приняла участие в похоронах. Мы зарыли нашу Мирски недалеко от барбакана5, на пустыре, придавили камнями и залили асфальтом, чтобы бродячие кошки не растаскали бедняжкины косточки. Ты и слезу смахнула, а я бросил на могилку пучок сухих былинок. Не помнишь? Ясное дело – едва держалась на ноженьках. А все же тот пучок и венки из вялых лопухов напоминают, что тут покоится старушенция Мирски, добрейшая душа. А ты-то вполне оправилась! Тащила меня к нам на Дно, требовала водки, махорки, луковки... Сырая Фобосова печень, натертая чесноком и подвешенная на клоке вонючей ваты, вернула тебя к жизни. Поставила не на ноги, а сразу на руки. Так ты и обошла всю комнату – на руках. Потом метким попаданием плюнула в остолбеневшую от изумления крысу и послала меня в Четвертое управление. Я преподнес начальнику удилище тюремной выработки (Миллер потрудился), шариковую ручку, и он прописал тебя на Мавританской. Теперь ты полноправная жилица Дна, никто тебя не обидит и не тронет – свято! Правда, начальника еще придется угощать, а он тебе не все подряд пьет. Отнесу ему трехлитровку валерьянки, будет орать, как мартовский кот. Эге, скажи, пожалуйста, зачем ты бегаешь на улицу Бокшто к Старой Корове, зачем таскаешь ей чеснок? Сверточки с подтухшей треской и кучи свежих «бычков»? Кончай, не то схлопочешь по физиономии, я такой.
Нет уж, ты замечательно прижилась на Дне, так отлично вписалась, что даже я слегка побаиваюсь тебя. Вечером могли бы закатиться в кинцо, но обещался зайти один поэт. Ханыга, само собой. Каждый день заливает глаза, зато как пишет! Молодой, а лысый, будь готова. Может, слушай, и ему рис по-корейски? Он весь худущий, вечно голодный, говорит, солитер у него. Эх, нравится мне, когда обо всем начистоту. Может, правда, рису ему, а? Что тут смешного? Смотри, рис вроде бы еще остался. Как там его готовят по-корейски? А ну-ка, почитай! Ну, ладно уж, я – ты уже не разбираешь. «Осторожно надрезать брюхо живой собаки, вынуть внутренности... заполнить тремя килограммами риса... затем брюхо зашивается, а собака – еще живая! – подвешивается на крюке и избивается до тех пор, пока рис не набухнет и не станет мягким». Нет. Спасибо. Можешь сама готовить. Я покамест...
Эй, ты чего? Что делаешь? Кончай, слышь?! Ты что задумала, а? Да брось ты этот нож, ну его. Фрау Комар, помогите! Матильда! Мирски! Не-е-ет! Люди! Она ведь меня... Ой!
Ой! Режь осторожней! Ради тебя все вытерплю. Сможете оба с этим недоумком... Ой! Ну, с поэтом... Отодвинь ты мои кишки да вместе с тазом подальше... вонища же, я ведь уже налакался... Больно! Поаккуратнее накладывай рис-то! Хватит! О-о, хватит уже...
Эй, не колоти так больно! Ага, теперь бей, а ну, давай, давай! Хор-ро-шо! Еще! Помнишь, как я...
Как ты... Как мы с тобой оба... Ух ты, садомазохисточка, ученица Леопольда фон Захера! Ой, еще! Отлично работаешь, крепче, с оттяжкой! Ого, наш рис, сдается мне, набухает. Погоди, давай-ка сейчас я... Тс-с... Так, вот так... сеяли мы мак!.. До дна! До самого дна! А, поэт уже здесь? Садись, Полинер, обожди, мы сейчас! А-а-а-а-х! Садись, говорю, наливай... Н-ну! Столько риса! А соус какой!
Я тебе говорил, что здесь Дно, зачем пришел?
Мавританская, четырнадцать. Пей, Полинер. Ну, садись, что ли. Второй этаж, окна во двор. Пей и ты, Ангел свалки.
Дно и Дно. Вечером в кино. В подвале покажут «Робина Гуда». Производства 1938 года.
Ух ты, Комар вернулась! И Миллер! И Матильда здесь. Что, и Мирски? Полинер? Ведь она... Ну, ладно, ничего, садитесь, фрау Мирски. И ты, дорогая, присаживайся, смелей!
Теперь будем жить долго и счастливо!
Очень долго и очень даже счастливо. Мы постигли свою глубину.
Иные никогда не постигают.
1991
Брод
Pro memoria6
Встретились, как уговаривались, четверть века спустя. Четверть пришлась на 1985 – 1990 Anno Domini. Мы – шестеро седых юношей в черных костюмах и Долоресса Луст – старая красивая девушка в облегающих черных брюках.
С коричневыми коленкоровыми чемоданчиками, с шестью раскрытыми зонтами на длинных рукоятках, мы отправились в сквер близ башен св. Иоанна, где двадцать пять лет назад вовсю бурлил и пенился Пивной ларек. Молча склонили головы и возложили к этому месту скромный венок. Потом выстроились ровной шеренгой. Вынули из чемоданчиков принесенные бутылки, соорудили из них импровизированный прилавок, и Долоресса Луст, горластая торговка, принялась разливать янтарное пиво. «Мартовское», «Рижское», «Жигулевское». По капельке отлили на мостовую – духам былых времен.
После этого мы, шестеро парней в черных костюмах, белых сорочках, с узкими галстуками, отправились на Площадь. Из рухнувших надежд, идей, скверных воспоминаний, невинных творческих опытов, бесчисленных удостоверений и билетов всевозможных организаций, просроченных акций и банкнот сложили и зажгли великий Костер четверти века. Когда он как следует разгорелся, вынули свои брандспойты и излили свежее пиво на его жаркий пепел... Тогда в него опустилась на колени бывший секретарь комсомольской ячейки Долоресса Луст, резидент американской разведки в нашей Альма Матер. Послышалось уютное пш-ш-ш! – и все было кончено. Мы постояли, держа в руках черные шляпы. Плыли шелковые паутинки. Началось бабье лето.
Бабье лето... Мы взошли на холм за Вилейкой. Наши востроносые черные туфли побелели от пыли. Щеки обстрекались крапивой, а у Долорессы Луст даже ягодицы. Достигнув наконец вершины, мы встали среди зарослей боярышника и вербы у небольшой лощинки. Она походила на гробницу любви. Да, – прошептала Долоресса Луст, – здесь. Здесь, в этой впадинке, ровно Четверть века назад наша сподвижница Долоресса Луст благополучно рассталась с девственностью. Ее почти шутя сорвал канатоходец заезжего цирка. Не то Мурза, не то Джалиль, а может, Мурза Джалиль в одном лице. Долоресса Луст смахнула чистую слезу. После чего улеглась в лощинке, такая же трепетная и хрупкая, как и в те невообразимые времена. Мы, шестеро седовласых юношей, снова выстроились в аккуратную шеренгу...
Сойдя с холма, гуськом промаршировали в парк Серейкишкес. Там, где некогда красовался популярный дансинг «Сарай», мы откололи чарльстон, похлопали в ладоши и прокричали: «Twist again». Покидались каштанами там, где когда-то гремел тир ДОСААФ. Сами над собой посмеялись близ руин Комнаты смеха. Потом разделили арбуз. Его сок и семечки разлетались там, где в свое время несколько ныне знаменитых поэтов учинили физическую расправу над бригадиром советских критиков Пятрасом, отнюдь не классиком. Сок и семечки разлетались, обращаясь в культурный слой.
В аудитории номер семь, где некогда наш коллега Людвикас сложил «Оду Транзиту», мы присели на подоконник. Ода, ее дух, реяла в воздухе. И мы сказали: о, да! Вспомнить – и то приятно. Она получила высокую оценку. Премию Баварского ландтага, малый янтарный приз братьев Диргел, исключение из alma mater с волчьим билетом и два года вольных строек. Людвикас зачитал ее вслух. К сожалению, она оказалась далекой от совершенства и наивной, однако несколько поседевших юношей сумели возбудиться и здесь же, на черных лавках, они еще раз доставили удовольствие ненасытимой Долорессе Луст, американской шпионке... В седьмой аудитории... На черных партах... Под портретами Миронаса, Валкунаса и Мицкуса (завхоза)...
В ближайшей парикмахерской, в знак протеста против приказов давно несуществующей военной кафедры и полковника Степы Степанова, мы все остриглись наголо. Долоресса Луст солидарности ради сбрила свой снопик.
Ликуя, поспешили мы в «Литературную светлицу», место вечного успокоения. Былое место успокоения. Теперь мы скинулись по две с половиной тыщи и получили отдельный столик в центре. Хотя в зале не было ни одного живого или полумертвого литератора, наши бритые затылки внушали робкое почтение. Никто нас не выгнал.
Там, где некогда гудел бар, мы возложили венки из еловых веток и побегов спаржи. «Павшим в неравной схватке поэтам и прозаикам» – было начертано на траурных лентах. И мелким шрифтом: «Мы за вас отомстим! Мы будем пить за вас!».
Безмолвно вышли мы, унося черные зонты и мертвецки пьяную Долорессу Луст. Она еще выкликала: «Мусса! Мусса». А по проспекту в полной боевой форме дружно печатали шаг полицейские подразделения нашей древней alma mater, гарцевала конная гвардия. Долоресса умолкла.
Тогда я вспомнил о Броде через Вилию между Дворцом Слушки и Вытрезвителем. Решили недолго думая переправиться на Другой Берег. Над нашими головами со скоростью крейсера совсем низко пронеслись души знаменитых профессоров. Выйдя к Реке, мы снова построились.
Вода оказалась совсем не холодной. Когда мы забрели по горло, хватились Долорессы Луст. По течению плыла лишь ее черная шляпка... Оказалось, никакого Брода давным-давно нет. Как нет Пивного Ларька, Сарая, Комнаты Смеха, Тира, Военной Кафедры, Зарембы, Стуоковки7, что и говорить! Но мы все равно шли дальше. Даже когда по течению одна за другой поплыли наши черные шляпы, мы знай брели да брели под водой... Может, вернуться? – прошептал мне коллега Франц Теодор М. Я лишь покачал своей уже мертвой головой – боясь захлебнуться: н-е-е-е... Ведь Другой Берег совсем рядом. Всего пара шагов под бурлящей водой. Если мы не пойдем, кто покажет то место, где когда-то пенился Пивной Ларек? Лощинку, где Канатоходец так лихо провел дефлорацию нашей Долорессы?
Коллега вздохнул, сделал шаг, и его шляпа понеслась вниз по течению. Я вдохнул ила и двинулся следом за ним. На Другом Берегу, на Лавке Душ, о чем-то жарко споря, нас ожидали наши верные друзья.
1991
Пикник на взморье
История нравов
Людоеды прибыли на взморье на двух больших «Икарусах» выпуска 1960 года. Автобусы поставили так, чтобы они хотя бы отчасти заслоняли северный ветер, и высыпали на белый, как сахар-рафинад, пляж. Кучка мужчин немедленно отправилась в ближний лесок – засверкали топоры, один за другим стали ложиться стволы. Мужчины обрубили сучья, бревна отволокли на берег и развели огромный костер. Женщины выгружали из транспорта мешки с пряностями, закопченные котлы, катили бочонки с вином, расстилали облезлые шкуры для лежанок под открытым небом.
Костер взметнулся ввысь, его черный дым смешался с низкими кучевыми облаками, и тогда разгорелось ясное, почти белое пламя. Кто-то сверху бросил охапку свежесрубленных веток с хвоей – пламя чуть утихло. К дюнам поползли змеистые зеленоватые, багровые и фиолетовые клубки.
Из-за туч проглянуло солнце. Людоеды разделись до пояса, а некоторые вовсе догола – от костра валил нестерпимый жар. Они развели костер не тепла ради – днем этот дым мог привлечь суда, следовательно, и свежее мясо. Поэтому они усердно тащили бревна, швыряли их в костер, а вождь -рыжекудрый великан с гнилыми зубами – все требовал поддерживать огонь и не жалеть топлива.
Крупные женщины, ощерив желтые пасти с изъеденными гнилью зубами, возились неподалеку, раскладывая лук, чеснок, перец, лавровый лист, а дряблые груди натирали зеленым соком сосновой хвои. Они хотели благоухать для себя самих и не хотели, чтобы другие ощущали их запах. У каждой под рукой имелся длинный острый нож, и они мрачно поглядывали в сторону полуголых мужчин, пристально глядевших в открытый, безбрежный морской простор, – он был безжизнен.
Возможно, не столько от жажды, сколько от скуки, ярости и просто от распущенности они уже выбили втулки из нескольких бочонков с вином. Расположившись неправильным полукругом, пустили по косматым рукам деревянный ковш вместимостью около полуведра и молча пили. Отхлебнув положенное, издавали рычание и грязными пальцами, искривленными артритом и прочими гадкими болезнями, вытирали губы и снова ждали, когда ковш обойдет полукруг.








