Текст книги "Яков-лжец"
Автор книги: Юрек Беккер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Сегодня ночь не холодная, во всяком случае, не из самых холодных, Лине придется спать одной, Гершль Штамм весь день страшно потел. Яков приходит к ней, он приходит к ней каждый вечер, Лина лежит с закрытыми глазами. Яков точно знает, что она не спит, и она точно знает, что он это знает, каждый вечер она ждет от этой игры нового сюрприза. Яков достает из кармана фунтик, в фунтике морковка, он кладет ее на комод возле кровати, а потом начинается сегодняшнее развлечение. Он надувает пакетик, хлопает по нему, тот с шумом рвется, но Лина начинает смеяться раньше, когда еще держит глаза закрытыми, потому что сейчас что-то произойдет, наверно смешное. Оглушительный хлопок, Лина приподнимается на подушке, чмокает Якова в щеку, он заслужил поцелуй, и заявляет, что ей гораздо лучше. Завтра она наконец встанет, такой кашель не может продолжаться вечно, но этого Яков не может ей разрешить. Он потрогал ее лоб.
– Есть еще температура? – осведомляется Лина.
– Совсем маленькая, если мой термометр показывает правильно.
Она берет морковку, спрашивает, что такое температура, и с хрустом откусывает.
– Это я тебе объясню в следующий раз, – говорит Яков. – Был уже сегодня профессор?
– Нет, еще не был, но вчера он сказал, что дело идет на поправку, и пусть Яков не начинает опять про следующий раз, а объяснит, что такое противогаз, эпидемия, аэростат, осадное положение, остальное она забыла, а теперь он ей еще должен температуру.
Яков с удовольствием слушает ее болтовню, у нее уже совсем бодрый вид, может быть, он с некоторой грустью вспоминает о тех трех сигаретах, которых ему стоила эта морковка, в другой раз он постарается достать дешевле. Так они болтают о том о сем, Лина великий мастер вести беседу, у нее просто талант поддерживать непринужденный разговор.
– Что на работе? – спрашивает она.
– Все в полном порядке, – говорит Яков, – спасибо, что спросила.
– У вас тоже была такая страшная жара? Здесь здорово припекало.
– Ничего, терпеть можно.
– Что вы сегодня делали? Ты опять ездил на паровозе?
– С чего ты взяла?
– Как же! Ты же недавно ездил до Рудополя и обратно, ты уже забыл?
– Ах да. Но сегодня нет. Паровоз на днях сломался.
– Что случилось?
– Одно колесо отлетело, а новое пока не привезли.
– Жалко. Как дела у Миши? Он уже давно не приходил.
– Он очень занят. Хорошо, что ты о нем напомнила, он передает тебе привет.
– Спасибо, – говорит Лина, – ты ему тоже от меня.
– Непременно.
Такой разговор может продолжаться часами, растянуться хоть на двадцать морковок, – до тех пор, пока не открывается дверь и не входит Киршбаум.
* * *
Если бы я с самого начала не задумал рассказать именно эту историю о Якове, я рассказал бы историю о Киршбауме. Может быть, я когда-нибудь это и сделаю, искушение велико. Хотя мы встречались всего два-три раза, случайно. Собственно, я знаю его только со слов Якова, он упомянул его мимоходом, остальное досказало мне мое воображение. Киршбаум не играет большой роли в этой истории, но не забудем, что он вылечил Лину. Раньше Киршбаум был знаменитостью, с печатью и факсимиле и тысячей почестей, главный врач больницы в Кракове, кардиолог, попасть на прием к которому считалось большим счастьем, доклады в университетах по всему миру, свободно по-французски, по-испански, по-немецки, говорили, что он состоял в дружеской переписке с Альбертом Швейцером. Кто хотел у него лечиться, должен был пустить в ход все свои связи; он и сегодня держится с достоинством уважаемого человека, и к нему относятся с почтением, хотя он ничего для этого не делает. Костюмы его из лучшего английского сукна, на коленях и локтях уже слегка потертые, но, как и прежде, безукоризненно сидят на нем, всегда в темных тонах, очень эффектно выглядят при его седине.
Киршбаум никогда не давал себе труда задуматься над тем, что он еврей, еще отец его был хирургом, – что в том, что они еврейского происхождения, немцы заставляют человека быть евреем, а сам ты не имеешь никакого представления о том, что такое еврей. Теперь вокруг одни только евреи, впервые в его жизни никого, кроме евреев, он ломает себе голову над вопросом, чем они схожи между собой. Напрасно. Он не может найти видимого сходства, а с ним у них и вовсе ничего общего.
Для большинства он оригинал, чудак; Киршбауму это неприятно, лучше дружеские отношения, чем отчужденное уважение, он старается добиться расположения, но делает это неумело, в то время как каждый ожидает от него особенного; кроме того, он совсем лишен чувства юмора, а юмор очень помогает в таких случаях.
Киршбаум приходит в комнатку на чердаке, приносит полную кастрюльку супа для Лины, у него пружинистый шаг, как у тридцатилетнего, теннис помогает сохранить форму.
– Всем добрый вечер, – говорит он.
– Добрый вечер, господин профессор.
Яков, сидящий на краю кровати, уступает место Киршбауму, который сейчас будет выслушивать Лину, она уже снимает рубашку, все равно суп слишком горячий, каждый раз ее сначала выслушивают, а потом она принимается за суп. Яков подходит к окну, оно открыто, маленькое чердачное окошко, и все-таки из него можно увидеть половину города. Может быть, это случится, когда будет закат, дома в серо-золотом свете и кругом мир. Русские пройдут по всем улицам, ни одной не пропустят, проклятые звезды снимут с дверей, и на них останутся светлые пятна, как от уродливых картин, которые слишком долго висели на стенах, а теперь, как того и заслуживали, перекочевали на свалку. Наконец у Якова, как у всех людей, находится немного времени для радостных мыслей. Он будет жить тихо, не пускаться в рискованные приключения с женщинами, пусть молодые кидаются с головой в любовные авантюры, кафе надо будет отремонтировать, освежить стены и, может быть, добавить несколько столиков, хорошо бы получить лицензию на продажу водки, тогда никаких шансов на нее практически не было, теперь посмотрим. В помещении, где он хранил запасы продуктов, можно устроить комнатку для Лины, будем надеяться, что не объявятся родственники и не захотят ее забрать, он отдаст Лину только родителям, но неизвестно, живут ли они еще на свете. На будущий год она пойдет в школу, смешно, девица девяти лет сидит в первом классе. В первом классе будет полно переростков, может быть, они что-нибудь придумают, чтобы детям не терять столько времени. Неплохо бы начать ее учить уже заранее, хотя бы читать и немного считать, почему ему раньше не пришло это в голову, пусть только выздоровеет.
– Теперь я вам могу сказать, – говорит Киршбаум, – что дела у этой юной дамы обстояли весьма неважно; но когда юные дамы слушаются старших, почти всегда удается кое-что сделать. Мы здесь у нее внутри уже все починили. Глубокий вдох! Не дышать!
В шкафу на нижней полке лежит старая книжка, описание путешествия по Африке или Америке, она хорошо подойдет для ученья, там и картинки есть. Нужно постараться, чтобы ей понравились занятия, потому что, если ей не понравится, можно хоть на голове стоять, она учиться не станет. Как только будет возможно, я ее удочерю, сначала, конечно, наведу справки о родителях, но она, Боже сохрани, не должна знать; чтобы взять девочку, надо выполнить массу формальностей, побегать по учреждениям, надо же, на старости лет оказываешься с ребенком. С помощью немцев и с помощью русских, чья доля больше? Я ей скажу, теперь хватит бесконечно рассказывать сказки, не все слушать про принцев и ведьм и волшебников и разбойников, действительность выглядит по-другому, ты уже большая, вот это «А». Ручаюсь, она спросит, что такое «А», она захочет знать, для чего оно нужно, у нее практический ум, в ее возрасте дети донимают вопросами, вот когда мне придется трудно. Она уже восемь лет как ребенок, а я только два года как отец.
Киршбаум приложил стетоскоп к груди Лины и сосредоточенно слушает, вдруг он делает удивленное лицо, смотрит на нее большими глазами и спрашивает: «Что там у тебя внутри? Там что-то свистит!»
Лина лукаво смотрит на Якова, он и не заметил, что начал тихонько насвистывать, но теперь продолжает свистеть, он не станет портить Киршбауму его нехитрую шутку, и Лина смеется над глупым профессором, который никак не поймет, что свистит не в ее груди, что это дядя Яков.
* * *
Как, спрашивается, распознать тень, что отбрасывают впереди себя великие события? Нигде никакой тени, проходят несколько незначительных дней, незначительных для историка, никаких новых распоряжений, никаких внешних событий, ничего определенного, что позволяло бы вывести заключение о предстоящих переменах. Некоторые утверждают, что заметили, будто немцы стали сдержаннее, другие считают, поскольку ровно ничего не происходит, что это затишье перед бурей, я же говорю, что это вранье насчет затишья, потому что буря уже наступила, чувствуется ее дыхание, шелест и шепот в комнатах, когда высказываются опасения и строятся расчеты, рождаются надежды и когда молятся, – началось время великих пророков. Если двое спорят между собой, то о планах на будущее, мой лучше, чем твой, все занимаются этим с воодушевлением, все уже знают о событиях, которые так огромны, что не умещаются в голове. Кто о них еще не слышал, тот, стало быть, чудак-отшельник, не каждый знает, откуда приходят новости, гетто велико, но русские занимают мысли каждого. Всплывают на поверхность старые долги, о них смущенно напоминают, дочери превращаются в невест, перед Новым годом отпразднуют свадьбу, люди посходили с ума, число самоубийств упало до нуля.
Кого расстреляют теперь, когда все вот-вот кончится, тот, как вдруг оказалось, упустит свое будущее, ради всего святого, не дать повода отправить тебя в Майданек или Освенцим, если для этого вообще требуется повод, осторожность, евреи, крайняя осторожность и ни одного необдуманного шага.
Давно уже образовались две партии в каждом доме, вдоль всех улиц, у Якова есть не только друзья, две партии без устава, но с вескими аргументами, платформой и искусством убеждения. Одни лихорадочно ждут новостей, что произошло прошлой ночью, какие потери на каждой стороне, нет такого самого незначительного сообщения, чтобы нельзя было сделать из него те или иные выводы. Другие же и так слышали слишком много – партия Франкфуртера; для них радио – источник постоянной опасности. Яков так легко мог бы их успокоить, я слышу их продиктованные страхом сомнения на товарной станции и по дороге домой и в доме. Болтает по своей глупости и наивности, предостерегали они, а все эти разговоры будут стоить вам и всем нам головы, немцы не глухие и не слепые. И приказы по гетто не правила хорошего тона, там черным по белому написано, что значит для тебя слушать радио, и еще там написано, что случится с теми, кто знает, что кто-то слушает, и не донесет. Поэтому оставьте нас в покое и ждите тихо в своем углу. Когда русские будут здесь, тогда они здесь и будут, от ваших разговоров они раньше не придут. И прежде всего перестаньте болтать об этом злосчастном радио, об этой вполне вероятной причине тысячи новых смертей, приемник надо разбить на мелкие кусочки и лучше это сделать прямо сегодня.
Таково положение дел; итак, у Якова есть не только друзья, но он этого не замечает, он и не может это узнать. Те, кто жадно выспрашивают его, кому не терпится скорее узнать новости, сотни Ковальских, – они поостерегутся сказать Якову, потому что он может передумать и вдруг замолчать, лучше уж помолчат они сами. А боязливые тем более ничего ему не говорят, не отправляют к нему делегаций с предупреждением о тяжелых последствиях легкомыслия – слишком рискованно. Они обходят Якова стороной, чтобы никто не мог показать, что видел их с ним рядом.
Гершль Штамм со своими пейсами, например, из тех, кто не хочет ни слышать, ни видеть, боится, что его обвинят – он-де знал про радио. Когда мы на товарной станции, прикрыв рот рукой, обсуждаем полученные от Якова свежие новости, успехи русских за последние сутки, он останавливается в некотором отдалении, но не очень далеко, я думаю, на расстоянии голоса. Его главная забота – чтобы со стороны не показалось, будто он принимает участие в разговоре, хитрость разгадать нетрудно. Глаза Гершля равнодушно блуждают по рельсам или встречают кого-нибудь из нас неодобрительным прищуром, но не исключено, что уши свои под потогонной меховой шапкой он навострил, как заяц.
Неисправность в электросети, превратившая на несколько дней приемник Якова в пылящийся ящик, источник смертельной опасности, он считает своей личной заслугой. Правда, он не заявляет это во всеуслышание, Гершль не из тех, кто любит хвалиться, мы знаем это от его брата Романа, который каждый вечер и каждое утро проводит с ним в одной комнате, а каждую ночь в одной кровати, кому знать, как не ему. Когда мы спрашиваем Гершля, как он сумел устроить этот фокус – ведь не шутка испортить электричество на нескольких улицах и на несколько дней, – на лице его появляется кроткое выражение, почти улыбка, но он отмалчивается. И тогда мы спрашиваем: Роман, как это было? Как он это устроил?
Полчаса перед сном, рассказывает Роман, посвящены молитве. Гершль молится тихо, в углу, не только со времен радио, это у него старая привычка. Роман терпеливо ждет в кровати, когда можно будет натянуть на голову общее одеяло, он давно уже не требует от Гершля, чтобы тот поторопился и наконец шел спать, до его сведения довели тоном, не допускающим возражений, что молитва и спешка не имеют между собой ничего общего. Роман не обращает внимания на монотонное, похожее на пение бормотание, нет никакого смысла – так как он не знает ни слова по-древнееврейски, но с недавнего времени до слуха его доносятся и знакомые звуки. С тех пор как у Гершля есть что сообщить Господу Богу из конкретных сведений, а не только обращаться с обычными смиренными просьбами насчет защиты и изменить все к лучшему, он все чаще пользуется общепонятным языком. По отдельным словам Роман может теперь понять, что волнует и мучает его брата, ничего необыкновенного, если бы он сам молился, он тоже не сказал бы ничего другого. Вечер за вечером Бог получает рассказ про голод, про страх перед депортацией и побоями охранников, невозможно, чтобы это происходило с Его одобрения, пусть Он, пожалуйста, распорядится, что тут можно сделать, и по возможности поскорей, это очень срочно, и пусть подаст знак, что Он услышал его, Гершля. Для Гершля это было блестяще выдержанное испытание на стойкость, потому что ждать пришлось долго. Пока в конце концов Бог не подал долгожданный Знак, неожиданный, как все небесные знамения, и такой потрясающей силы, что даже у самых неверующих слово сомнения должно было замереть на устах.
Каждый вечер разговор идет о радио, в данный момент это самая большая тревога, заслонившая все другие. Гершль самым подробным образом объясняет Богу, какие страшные последствия, какие невообразимые несчастья может навлечь на людей легкомыслие и недостаточная осторожность, болтовня дойдет до немецких ушей, и вот она, беда, на пороге, болтуны – такой здесь закон – будут привлечены к ответственности, те, кто говорил, и те, кто знал, но молчал. И если они будут утверждать, что все мы знали, что новость никого не обошла стороной, они даже будут правы. Кроме того, это не обязательно должен быть немец, который случайно стоял поблизости, есть и тайные немецкие уши, только Ты знаешь, сколько среди нас крутится доносчиков. Или кто-нибудь, чтобы спасти свою шкуру, побежит доносить сам, подлецы есть везде, это Ты тоже знаешь, без Твоего согласия их не было бы на свете. Не допусти, чтобы так незадолго до конца наших мучений на нас свалилось великое несчастье, если уж Ты все эти годы милостиво простирал над нами десницу Свою, не допусти, ради Себя самого. Не допусти, чтобы немцы узнали про радио, Тебе известно, на что они способны. Или еще лучше – если позволено мне внести предложение – уничтожь проклятое радио, это было бы самым удачным решением.
И как раз когда разговор дошел до этого пункта, лампочка под потолком вдруг начала мигать, сначала Гершль не обращает на это внимания, потом расширившимися глазами смотрит наверх, мгновенно на него нисходит просветление, он понял, что это означает. Бог услышал его, молитвы были не напрасны. Он шлет Свой Знак, подтверждение, что сообщение принято и практические действия начаты, на то Он и Бог. Без электричества приемнику крышка, свет мигает тем сильнее, чем истовее Гершль молится. «Давай, давай!» – кричит ему Роман, но Гершль сам знает, что поставлено на карту, он не нуждается в советах насмешников, когда вознаграждением ему с высоты светит блаженство. Он пускает в ход все свои связи со Всевышним, он молится с жаром, пока чудо не свершилось, лампочка окончательно гаснет, последнее слово сказано. Гершль бросается к окну, его испытующий взгляд проверяет другую сторону улицы, нигде, ни в одном окне сквозь занавески не пробивается свет, в доме Якова Гейма тоже темно. Мы заставили тебя замолчать, мой миленький, теперь воцарится божественное спокойствие, бери свой страшный ящик и неси его к черту, теперь он тебе ни к чему. И не воображай, что потухшее электричество, которое ты в своем неведении и легкомыслии объясняешь аварией в сети, завтра зажжется. Короткое замыкание по приказу наивысшей власти не так-то быстро исправляется. Гордый и счастливый, насколько позволяют обстоятельства, Гершль, исполнив свой труд, ложится в постель и со спокойным достоинством принимает поздравления своего брата Романа.
* * *
На Якова смотрят озабоченные лица, что же будет, сидим на мели и понятия не имеем, какие события происходят в мире. Третий день продолжается такое непереносимое состояние, это уже не отключение электричества, это стихийное бедствие, катастрофа, надо же было такому свалиться на нашу голову. Поспешили привыкнуть к хорошим известиям, дрожат от нетерпения, пока не услышат каждое утро о нескольких километрах, а потом целый день есть на что надеяться и что обсуждать. И вот уже несколько дней удручающая тишина. Первый шаг ранним утром – к выключателю, некоторые вставали даже среди ночи, мы поворачивали выключатель и получили ответ, которого боялись: Яков знает ровно столько же, сколько и мы. Только электричество сделает его всеведущим, только когда во всех комнатах снова будут гореть лампы, свет его знания засияет для нас особенно ярко, но когда это будет.
Единственный человек, кого это новое обстоятельство не беспокоит, – Яков, его в виде исключения не затронул этот удар судьбы. Его связи с внешним миром не прерваны, ибо не может перестать существовать то, чего не существует. С ума сойти, какие наряды выискивает себе счастье, чтобы вдруг явиться к тебе, – переодеться в испорченное электричество! Пусть очень скромное счастье, только бы оно длилось, пока первые русские лица не испугают постовых на краю города.
Во всяком случае, Яков может дышать спокойнее, он опять имеет право быть таким, как все, никто не заставляет его знать больше других, однако он должен продолжать играть свою роль. Он все время должен притворяться, изображать огорчение из-за отсутствия электричества, не такая уж мелочь, несмотря на облегчение. Вы же видите, друзья, я делаю все, что в моих силах, пока было возможно, я снабжал вас самыми свежими и лучшими новостями, ни одного дня не оставлял без утешительных известий, я бы с удовольствием и дальше передавал их каждый день до долгожданного часа, но у меня связаны руки, вы сами видите.
Утром Ковальский прибежал, будто за ним кто-то гнался. Он несет с Яковом ящик, но Яков вдруг стал не больше чем самой обыкновенной рабочей силой, немолодой человек со слабыми руками, никто не рвется носить с ним в паре. Ковальский подошел к Якову скорее по привычке или по старой дружбе, во всяком случае, они таскают ящики вместе. Давно они не работали в таком молчании, ящики кажутся Якову немного легче с тех пор, как Ковальский и другие не засыпают его вопросами, Ковальскому, наверно, тяжелее с тех пор, как нет ответов, вес, как мы видим, величина не абсолютная. На последний вопрос, не погас ли, не дай Бог, свет и у Якова в доме, Яков ответил просто и правдиво «да», он был счастлив впервые за долгое время иметь право сказать чистую правду, и с тех пор вокруг него тихо.
Когда Свисток объявил перерыв, они садятся рядом на солнышке. Ковальский вздыхает, зачерпывает из своей миски, снова вздыхает; не из-за супа, который не хуже и не лучше, чем каждый день. В последнее время Яков стал бояться соседства Ковальского, Ковальский был самым дотошным из выспрашивающих, он не давал ему ни есть, ни спать спокойно, он безжалостно использовал Якова как средство удовлетворения своего любопытства. Но сегодня соседство не может пугать Якова, задавать вопросы – пустая трата слов, солнце светит, они сидят молча и мирно рядышком и едят, а где-то вдалеке с неизвестной скоростью приближаются солдаты Сталина.
– Как ты думаешь, сколько еще будет продолжаться эта история с электричеством? – спрашивает Ковальский.
– Будем надеяться, что лет двадцать, – говорит Яков.
Ковальский поднимает от миски обиженные глаза: что за тон между друзьями? Понятно, последние дни были для Якова нелегкими, единственная связь с внешним миром, с событиями, которые происходят за этими запертыми воротами, кто же оставит такую возможность неиспользованной, тебя осаждают, тебя выспрашивают, нельзя утверждать, что это совсем уж безопасно, но в нашем положении разве жалко потратить немножко усилий? Кто бы на твоем месте поступил иначе, поищи такого среди нас и не найдешь, и вот на твой скромный вопрос слышишь в ответ такую грубость.
– Почему ты отвечаешь с такой злобой? – спрашивает Ковальский.
– Ты никогда не додумаешься, – говорит Яков.
Ковальский пожимает плечами и продолжает есть, сегодня с Яковом невозможно разговаривать, может быть, у него плохое настроение, случались дни, когда он и раньше был, непонятно почему, очень раздражительным. Придешь, бывало, в его неуютное кафе в самом лучшем расположении духа, сядешь за один из многих пустых столиков и спросишь Якова совершенно нормально, как обычно спрашивают, как идут дела, нет бы ответить нормально, мол, дела идут так и так, как ожидаешь от взрослого человека, нет, он на тебя набросится: не задавай идиотских вопросов, оглянись лучше по сторонам!
Не совсем случайно к Ковальскому и Якову присаживается Миша, он привел с собой Швоха, младшего компаньона фирмы «Лившиц и Швох. Штемпельные подушки оптом и в розницу». Сначала Яков думает, они пришли потому, что здесь есть свободное место и пригревает солнце, пока не заметил, что они все время переглядываются. Миша смотрит на Швоха ободряюще, у Швоха в глазах нерешительность. Теперь Яков знает, что это не случайность, в игру вступила неизвестная величина. Он научился обращать внимание на самые тонкие нюансы. Взгляды Миши требуют: говори же, наконец! Глаза Швоха отвечают: нет, лучше ты. Этому переглядыванию не видно конца, и тогда Яков говорит между двумя ложками супа:
– Я слушаю.
– У нас есть одна мысль, – говорит Швох.
Что ж, прекрасно, от хорошей идеи всегда может быть польза, хорошие идеи, как воздух для дыхания, послушаем, что вы придумали, потом посмотрим.
Но, разогнавшись для разговора, Швох замолкает, снова смотрит на Мишу, и глаза его просят: лучше говори ты!
– Дело в том, – начинает Миша, – мы подумали, если электричество не приходит к радио, тогда радио должно прийти к электричеству.
– Что это за загадки, – спрашивает обеспокоенный Яков, хотя в словах Миши нет ничего загадочного, они означают не более и не менее как то, что на какой-то улице в этом гетто все же горит свет, сейчас услышим, на какой, обладая здравым смыслом, нетрудно сделать вывод.
– На улице у Ковальского горит свет, – говорит Швох.
Эти обнадеживающие слова, сказанные, чтобы объяснить Якову ситуацию, настигают Ковальского в тот момент, когда он выскребает из миски последние остатки еды. Рука его останавливается в воздухе, на секунду он закрывает глаза, губы его горестно шепчут: пусть этого Швоха гром разразит, и он отодвигается в сторону. Недалеко, на символические несколько сантиметров. Он ничего не слышал, пусть эти сумасшедшие говорят, что им вздумается, его это не касается.
Яков сделал про себя это маленькое открытие, жаль, что нельзя позволить себе улыбнуться, предстоит нечто более важное прежде, чем кончится перерыв, и Миша и Швох не расскажут еще кому-нибудь о своем плане, и его не признают вполне приемлемым. То, что с Ковальским у них ничего не выгорит, Якову ясно как апельсин, с этой стороны опасность не грозит, кто столько лет жил с Ковальским по соседству и слышал его голос, даже сидя у себя дома, тот знает, что герои выглядят иначе. Подстричь тебе бороду по новейшей моде и так особенно уложить тебе волосы, что люди на улице на тебя оглядываются, это он, пожалуй, может, но слушать под страхом смерти запрещенные передачи и распространять их содержание – ищите себе других дураков.
Проблема вовсе не в Ковальском, беда в том, что может найтись другой, улица, слава Богу, длинная. Может прийти другой и сказать, давай сюда ящик, он у нас заговорит и запоет и объявит, что наступил рай на земле.
Им нужно внушить раз и навсегда, что весь план от начала до конца никуда не годится, нужно найти слова, которые опорочат саму идею и докажут ее полную неосуществимость. Значит, выкладывай, Яков, доказательства, но откуда их взять в такой спешке, может быть, Ковальскому придет что-нибудь путное в голову. Потому что наконец он стал союзником Якова, наконец они сидят в одной утлой лодке, Ковальский тоже изо всех сил будет подкапываться под план Миши и Швоха, он скажет все, но только не то, что боится. Нужно загнать его в угол, тогда он волей-неволей заговорит. Остается надеяться, что за эти минуты на него снизойдет озарение и ангел нашепчет ему подходящие слова.
– Ты слышал, что они от тебя хотят? – говорит Яков.
Ковальский поворачивает голову в его сторону, он делает вид, будто в мыслях был далеко отсюда, и наивно спрашивает – по его мнению, он с совершенством сыграл наивность: «От меня?» – и потом Швоху: «В чем дело?»
– Насчет электричества, – терпеливо объясняет Швох. – Можно перенести радио к тебе?
Ковальский изображает на лице удивление, будто услышал глупую шутку.
– Ко мне?
– Да.
– Радио?
– Да.
– Исключительная мысль!
Эти идиоты хотят меня погубить, скорее всего, думает он, они хотят разрушить мою жизнь, будто у меня без них недостаточно неприятностей, и они говорят о моей погибели, словно это самая естественная вещь на свете.
– А ты, Яков? Что ты на это скажешь?
– Почему бы нет? – говорит Яков. – Все зависит от тебя. Я согласен.
Это только выглядит так, будто он играет с огнем, он точно знает, что такое Ковальский, кроме того, если Ковальский скоропалительно превратится в героя, всегда можно передумать. Но по человеческому разумению в этом не должно быть необходимости, Ковальский – задачка для первого класса.
– Ты знаешь, чем ты рискуешь? – спрашивает Ковальский, безмерно удивленный столь легкомысленной неосторожностью. – Что это вообще значит: можно? Кто принесет? Ты, я, он? Что это значит: можно? Вы хотите нести радио среди бела дня через все гетто? Или еще хуже, ночью, может быть, после восьми? – Он в негодовании откидывает назад голову, это уже почти смешно, что они хотят навязать человеку, а еще считают себя умными! – Они хотят устроить целую процессию! Патрули и постовые отправятся на это время спать, а когда все кончится, тогда мы с ним пойдем, разбудим их и скажем, можете сторожить нас дальше, радио в безопасности у Ковальского!
Швох и Миша озабоченно смотрят друг на друга, если разобраться в подробностях, их план вовсе не выглядит блестящим, да еще многозначительные взгляды Якова, он тоже встревожен и в сомнении.
– Кроме того, есть еще один важный пункт, – говорит Ковальский, – о том, что в гетто находится радио, узнали многие, но кому известно, что оно стоит у Якова? Нам, здесь, на станции, и в крайнем случае еще его соседям. Если пока все сходило благополучно, иначе говоря, немцы ничего не пронюхали, то это означает, что у Якова в доме живут порядочные люди. Но откуда вы знаете, что и в моем доме все сойдет благополучно? У меня трое соседей, кто вам может дать гарантию, что надо мной, рядом со мной или подо мной не живет предатель или трус? И что он не побежит сразу в гестапо?
Долгая пауза, слова Ковальского оцениваются и взвешиваются, потом Швох произносит тихо:
– Дело дрянь, он действительно прав.
Миша нерешительно пожимает плечами, а Яков встает и говорит:
– Ну, если вы так считаете…
– Не надо так торопиться, ребята, зачем рисковать, – говорит Ковальский, – исправят же когда-нибудь электричество. Если не завтра, так послезавтра. И тогда Яков успеет сказать нам, как они за это время продвинулись.
Когда Свисток свистит всех на работу, план Миши и Швоха отвергнут и похоронен. Его подробно обсудили, как положено среди умных и разумных людей, рассмотрели во всех слабостях, что называется, при свете дня и увидели, что при свете дня он померк. Жаль, так хорошо придумали, но умный человек открыл им глаза. Швох и Миша ставят пустые миски на тележку, они почти последние, и охранники нетерпеливо и угрожающе смотрят в их сторону.
Яков и Ковальский опять одни рядышком, с каждого свалилось по одной заботе, это дело они провернули.
– Надо же такое придумать! – говорит Ковальский развеселившись, скорее себе, чем Якову, и на том кончается эта глава.
* * *
Лина стоит, лениво прислонившись к входной двери, и смотрит на Рафаэля и Зигфрида, которые сидят на кромке тротуара и тихо разговаривают, чересчур тихо и осторожно, так ей кажется. Как только кто-нибудь проходит мимо, они замолкают и начинают невинно моргать глазами. Напрасно Лина прислушивается, она ничего не может разобрать, ей надоело сдерживать любопытство, надо же выведать, о чем шепчутся эти задавалы, и она прогуливается по мостовой. До нее долетают слова Зигфрида, что осталось уже недолго, а Рафаэль сказал, у них дома считают, самое большее, несколько дней.
На этом месте ее засекли. Мальчики смотрят в сторону, изображая полное равнодушие, и ждут с непроницаемыми лицами, когда же она пройдет – досадная помеха во время важного разговора. Но пусть не надеются, долго же им придется ее ждать, Лина не собирается уходить, она останавливается там, где ее заметили, и мило улыбается. Она стоит до тех пор, пока Рафаэль не поднимается с места.
– Пошли. Наши дела не ее ума дело, – говорит он.
Точно такого же мнения и Зигфрид. Он встает перед Линой во весь рост и не скрывает от нее, что они бы ее отколошматили, не будь она жалкой девчонкой. Лина принимает угрозу стоически, не двигаясь с места, потому что оба они поворачиваются к ней спиной и исчезают в своем подъезде – что ни говори, отступили. Лина ждет еще немножко, Яков строго запретил ей заходить в чужие дома, но Яков далеко. Когда она осторожно просовывает голову в дверь, ведущую во двор, то успевает заметить, как Зигфрид и Рафаэль заходят в сарай, она проскальзывает на цыпочках во двор и усаживается тихонько на земле под окном сарая, где в благословенные времена у столяра Панко была мастерская, еще сегодня там пахнет клеем. В окнах нет ни одного стекла, Лина это знает точно, она сама видела, как Рафаэль с первого броска разбил последнее. Пожалуйста, обсуждайте свои секреты, она готова.








