Текст книги "Яков-лжец"
Автор книги: Юрек Беккер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Последующие ночи, в которые ему не надо будет упрекать себя в смерти Ковальского, эти последние ночи Яков проводит в поисках последней правдоподобной лжи. Она должна объяснить, почему радио перестало работать, он должен избавиться от этой самой страшной муки, но эту ложь придумать труднее, чем все предыдущие.
Я представляю себе: Якову пришла в голову простая идея заявить, что радио у него украли. В гетто много крадут, почему бы не украсть радио, пропадали вещи менее ценные и нужные. Я представляю себе, как все гетто ищет бессовестного вора, люди испытующе смотрят друг другу в глаза, в гости ходят, только чтобы высмотреть, не припрятано ли оно где. Вечером прислушиваются у двери соседа, может быть, он как раз включил Лондон, может быть, он и есть тот подлый человек, разве не было чего-то подозрительного в его взгляде, от чего давно предостерегал внутренний голос. Только одного нельзя понять – что за выгода от воровства, ровно никакой, он и теперь не узнает ничего другого, что и без того узнавал от Якова или через третьи руки, только что все остальные бродят в потемках, в чем же смысл? Как можно объяснить его действия? Только моральной низостью. Я представляю себе дальше: поиски вора принимают устрашающие масштабы, создан нелегальный исполнительный орган, который после работы прочесывает дом за домом. И предположим, что среди нескольких тысяч обитателей гетто есть еще один такой, как Феликс Франкфуртер, один-единственный, который тоже прячет радио и в отличие от Франкфуртера не уничтожил его.
Я отдаю себе отчет в том, что существование этого единственного человека мало вероятно в нашей истории, или он, как и Франкфуртер, никогда из страха его не слушал, или он его слушал и тогда должен знать, что ежедневные сводки Якова не более чем ложь, кроме сообщения о бое за Безанику. И все время молчал. Как ни невероятна каждая из этих возможностей, пусть они существуют еще следующие три строчки, так как этот человек – можно сказать, плод фантазии, мимолетная игра воображения. Во время обыска у него найдут радио, в порыве гнева его убьют – хорошенькая игра воображения – или его не убьют, это ничего не меняет. Радио приносят Якову, законному владельцу, выражение его лица стоит того, чтобы выдумать весь этот эпизод. Затем дела продолжают идти своим обычным ходом. Яков слушает и передает сообщения, спустя несколько недель все еще говорят о возмутительном случае, как может человек вести себя так подло, ни с того ни с сего.
Но хватит об этом, Якову не приходит в голову идея с кражей ни в настоящем конце, что меня удивляет, ни в моем. У меня он безрезультатно мучается, он не может избавиться от радио, тогда он решает избавиться от евреев. Он не хочет видеть посетителей, просто не открывает дверь, на товарной станции держится особняком, свой суп съедает в отдалении от других, возле немецкого каменного дома, то есть там, где его не могут спрашивать. И сразу же после окончания работы исчезает, как призрак, по дороге домой делает большой крюк, чтобы не попасться на глаза тем, кто его поджидает. Время от времени его все-таки настигают, несмотря на все предосторожности, и спрашивают, что с ним вдруг произошло, почему он больше не рассказывает.
– Нет ничего нового, – говорит он тогда. – Если будут новости, обязательно скажу.
Или, что производит более сильное впечатление, он говорит:
– Теперь, перед концом, я не хочу рисковать. Сделайте мне одолжение, не спрашивайте больше.
За такие слова его стали недолюбливать, только немногие входят в его положение, великий человек стремительно теряет популярность. Его называют трусом и ничтожеством также и потому, что он упрямо отказывается передать радио кому-нибудь другому, у кого от страха душа не ушла в пятки. На него смотрят глазами, взгляда которых можно испугаться, за его спиной шепчутся и говорят такое, что лучше этого не слышать, но Яков не меняет своего решения. Пусть считают его подлым, на их месте он думал бы точно так же, пусть показывают ему при каждой возможности, чем пахнет презрение, все это лучше, чем сказать им правду.
Люди, которые были к нему расположены, не совсем отвернулись от него, я думаю, что Ковальский и Миша остались с ним. Миша по-прежнему таскает с ним ящики, Ковальский время от времени, хоть и реже, чем раньше, говорит:
– Ну, как дела, приятель? Мне-то ты можешь хоть намекнуть? Никто ничего не заметит.
Яков каждый раз отказывается, его не останавливает риск потерять старинного друга. Он его не теряет, Ковальский оказался упорным другом.
Однажды Миша сказал ему:
– Яков, мне неприятно говорить тебе, но ходят разговоры, что надо отнять у тебя радио.
– Отнять?
– Да, – говорит Миша, – насильно.
Яков смотрит на одного, на другого, значит, тот, а может быть, этот готовы применить силу. Яков хочет знать, кто именно.
– Ты не можешь удержать их? – спрашивает он.
– Каким образом? – спрашивает Миша. – Я бы рад. Но ты можешь меня научить как?
– Скажи им, я его так спрятал, что они ни за что не найдут, – говорит Яков.
– Это я скажу, – говорит Миша.
Дома Яков строжайшим образом запрещает Лине находиться в его комнате, когда его нет, из осторожности он не оставляет больше ключа в дверной раме, теперь его там нет ни для Лины, ни для кого-либо другого. Она должна сидеть у себя на чердаке, он приносит ей наверх, чтобы она не скучала, книгу об Африке, по ней она может научиться читать, от этого больше пользы, чем от болтания по улице и ничегонеделания.
Последующие дни становятся тяжким испытанием для истрепанных нервов Якова, приходится сидеть сложа руки и ждать освободителей и насильников, и об обоих неизвестно, придут они или нет. Миша говорит, что он понятия не имеет, изменила ли партия противников свои намерения, с тех пор как заметили его симпатию к Якову – когда он предложил свои услуги в качестве посредника, – его не допускают на обсуждение, несмотря на все заслуги. Более того, и на него падает частичка презрения, то же самое по отношению к Ковальскому.
Я не задумывался над тем, как я сам отношусь к этому, на какой стороне стою, друг я Якову или враг. Но насколько я себя знаю и вспоминая, как много значили для меня его ежедневные сообщения, я его враг, и притом из злейших. Будем считать, что я решительно выступаю за то, чтобы не поддаваться на его отговорки и отнять у него радио как можно скорее, лучше сегодня, чем завтра. Многие со мной согласны, но слово берут евреи, думающие иначе, например, те, кто с самого начала считали радио опасностью.
Они в глубине души довольны поворотом в поведении Якова, они говорят: «Нечего сразу поднимать такой крик! Русские так и так придут, если придут вообще».
Другие же считают: «Подождем еще немножко, может быть, Гейм сам образумится».
Так или иначе, но к нему не вломились – в том конце, который я придумал.
Эти трудные дни стали испытанием для нервов Якова и в другом отношении; в один прекрасный день он вынужден был прийти к выводу, что остался верен своей уже теперь почти старой привычке, опять переоценил свои силы. Он был убежден, что волна враждебности, появление которой он должен был предвидеть, глубоко его не заденет, он сможет перенести ее без потерь, он подбадривал себя мыслью, что у него есть опыт в таких вещах, все годы в его кафе были, по существу, тем же – борьбой одного против всех. Это было легкомысленное и ошибочное заключение. Оно не учитывало времени после Безаники, когда Яков купался в благожелательности, симпатии и уважении, в уверениях, что незаменим, – к этому до смешного быстро привыкаешь. А теперь отношение к нему прямо противоположное, самое большее через десять дней волна враждебности накроет его с головой, и невозможно перенести презрение.
Лина замечает перемену в настроении Якова, которую она не может себе объяснить, она покорно выполняет его указания, остается у себя на чердаке и потому ничего не слышит. Она видит только, что Яков приходит теперь к ней погруженный в грустные мысли, молчаливый, он даже не выражает, как положено, удивления, когда она читает целую фразу из книги об Африке без подсказки. Когда Лина взбирается к нему на колени, то сидит там, как на стуле, а еще недавно он сам сажал ее к себе на колени; теперь же он будто ее не замечает. Если она просит рассказать ей сказку, он говорит, что больше не знает, и обещает рассказать, если снова что-нибудь вспомнит. Лина спрашивает:
– Ты на что-то рассердился?
– Рассердился? Почему ты так думаешь?
– Потому что ты такой странный.
– Я странный? – говорит Яков, и у него нет сил скрыть несправедливое раздражение. – Занимайся своими делами и оставь меня в покое.
Лина остается одна, у нее очень мало дел, которыми она могла бы заниматься, только Яков, с которым произошло что-то для нее непонятное.
Однажды вечером – для моего конца это очень важный вечер – в первых числах месяца, потому что первого всегда выдают продуктовые карточки, Яков стучится в дверь к Мише; проходит довольно много времени, прежде чем ему с опаской открывают. Миша удивленно говорит:
– Яков, ты?
Яков входит в комнату и первое, что он говорит:
– Если уж ты хочешь ее прятать, не оставляй на столе две чашки, дурак.
– Это верно, – говорит Миша.
Он подходит к платяному шкафу и выпускает Розу. Роза и Яков молча стоят друг перед другом, так долго, что Мише становится неудобно.
– Вы знакомы? – спрашивает он.
– Мы виделись один раз мельком, – говорит Яков.
– Садитесь же, – говорит приветливо и поспешно Роза, прежде чем Миша успевает спросить, когда был этот один раз. Яков садится и ищет, с чего начать, потому что он пришел не просто так, его просьба требует обстоятельного разговора.
– Вот в чем дело, – говорит он, – я хочу попросить тебя об одном одолжении, и, если ты откажешься, я не обижусь, я понимаю. Просто я не знаю никого другого, к кому я мог бы с этим прийти.
– Давай, выкладывай, – говорит Миша.
– Дело в том, что в последние дни я себя отвратительно чувствую. В смысле здоровья, я имею в виду. Годы, сердце пошаливает, и в спине боли, голова просто раскалывается, вдруг сразу все навалилось.
Миша все еще не может понять, о какого рода одолжении идет речь, он говорит:
– Да, неважнецки…
– Ничего, пройдет. Но пока я себя так чувствую, я хотел спросить тебя, Миша, не смог бы ты взять на это время к себе Лину?
Всеобщая растерянность, молчание, Яков ни на кого не смотрит, очевидно, нельзя слишком многого требовать от молодого человека – две незаконные жилицы в одной квартире, – но он же сразу сказал, что не обидится.
– Понимаешь, – начинает медленно Миша, и по его тону чувствуется, чем закончится фраза.
– Конечно, вы можете привести к нам Лину, – говорит Роза и смотрит на Мишу с упреком.
– Я бы никогда к тебе с этим не пришел, если б ты жил один, – говорит Яков Мише, у которого вид совсем несчастный. – Но так как фрейлейн Франкфуртер все равно целый день сидит в квартире, и Лина всегда одна…
– Я заранее радуюсь, – говорит Роза.
– А ты что скажешь?
– Он тоже рад, – говорит Роза.
Мише нужно немножко времени, чтобы привести в порядок свое лицо, то, что он не в восторге, видно всем, но он говорит:
– Что ж, приводи ее.
Яков облегченно кладет на стол продуктовую карточку, почти целую, отрезан только один талон, пусть Миша не боится, ведь он не просит, чтобы они взяли Лину на бесплатный пансион.
– Когда я могу привести ее?
– А когда ты думал?
– Может быть, завтра вечером? – спрашивает Яков. Миша провожает его, хотя Яков уверяет, что это абсолютно ни к чему, несколько шагов по улице. Когда Яков протягивает ему на прощанье руку, Миша задерживает ее в своей чуть дольше, чем требуется, и Яков видит в его голубых глазах вопрос, Миша совершенно прав, находит Яков, дружеская услуга заслуживает того, чтобы ответить на нее услугой, к тому же когда о ней просят так скромно.
– Ты хочешь узнать, как обстоят дела? – спрашивает он.
– Если тебе не трудно, – говорит Миша.
Яков делится новостями: за это время Прыя уже взята, но что немцы построили оборонительную линию на полпути к Миловорно, за которое, как можно заключить, будут идти упорные бои, однако в нескольких местах в ней уже пробита брешь, что опять-таки позволяет надеяться на хороший исход. И он просит Мишу держать это известие про себя, иначе начнутся бесконечные вопросы на товарной станции, почему одному он рассказал, а всем другим нет. Миша обещает, в твердой надежде на следующие сообщения – пусть хоть иногда, – так я объясняю себе его тактику.
На следующий вечер Лина переезжает. Яков сказал ей тоже, что немножко приболел, они расстаются всего на несколько дней, и Лина принимает его объяснение спокойно. Миша ей нравится, он почти что тайная ее любовь, она ему, надо полагать, тоже нравится, только против этой Розы она затаила зло из-за ее тогдашнего посещения и упреков, с Розой могут быть неприятности.
Но Яков уверяет ее, что Роза очень покладистый человек, приветливый и добрый, вчера вечером она ему сразу сказала, что очень рада, пусть Лина у них побудет. Самое лучшее, не стоит говорить ни слова об этом дурацком посещении.
– Ты уже большая девочка, смотри, чтобы мне не было за тебя стыдно.
Яков сдал Лину и сразу пошел домой, сказав, что хочет скорее лечь в постель. Он долго сидит в темной комнате и обдумывает, оправданно ли его решение, то, ради которого надо было удалить Лину. Он не хочет потом упрекать себя, если для того будет возможность, – достаточно часто в последнее время он принимал неверные решения. Допустить русских почти до расстояния, с которого их можно увидеть, – ошибка, прекратить радиосводки – ошибка, само радио – первая и самая большая ошибка, слишком много ошибок для одного человека. Всегда остается возможность не сделать еще одной очередной ошибки, снова войти в старую колею. Через три-четыре дня он почувствует себя лучше, от болезней такого рода излечиваются по желанию, потом он возьмет обратно Лину, на товарной станции изобразит из себя раскаявшегося и будет продолжать снабжать любознательных новостями – хорошими и плохими, – куда это его заведет, спрашивает себя Яков.
Прошло два часа, и Яков решился. Он завешивает окно одеялом, включает свет, затем берет нож, снимает пиджак и отпарывает желтые звезды со спины и груди. Он делает это очень тщательно, выдергивает белые ниточки, чтобы они потом не выдали место, где была пришита злосчастная звезда. Покончив с этим, Яков надевает пиджак, который кажется ему непривычно голым. Глаза его ищут в комнате предметы, которые могут вдруг понадобиться для задуманного дела, прежде всего кусачки, он засовывает их в карман. Больше он ничего не замечает нужного, снова выключает свет и в последний раз смотрит из окна. Смотрит на черную покинутую улицу, давно минуло восемь и запрещается выходить из дому, наверно, уже около полуночи, вдали – пусть будет так – он узнает свой прожектор, который истово и бесцельно шарит по крышам.
Поскольку власти моей не поставлено границ, пусть ночь будет прохладной и звездной, это не только звучит красиво, но и пригодится для моего конца, увидите сами. Затем Яков идет по улице, без звезды и в час, когда восемь пробило уже давным-давно, крадется, прижимаясь к стенам домов, старается походить на тень, он не собирается давать повод пристрелить себя. Одна улица, потом другая и еще одна, и все они кратчайшим путем ведут к границе.
И вот граница, я выбрал для Якова самое удобное место, старый овощной рынок, небольшую мощеную площадь, через которую протянута колючая проволока, на самом деле попытки вырваться из гетто удавались или трагически оканчивались почти всегда в этом месте. С правого края площади стоит сторожевая вышка, без прожектора, постовой наверху не шевелится, пока Яков наблюдает за ним из подъезда дома на самом левом краю площади. Расстояние метров сто пятьдесят, на всем протяжении колючая проволока; не оставляя свободного пространства, она опоясывает все гетто и только в этом месте так далеко отстоит от сторожевой вышки. Только здесь они оставили так много места, из экономии или из соображений лучшего обзора.
На башне тихо, будто там стоит памятник, Яков уже начинает надеяться, что постовой заснул. Яков смотрит на небо, благоразумно выжидает, пока редкое на ясном небе облачко подвинется к докучной сейчас луне, помехе для его дела. Наконец оно делает ему это одолжение, Яков вынимает из кармана кусачки и бежит.
В этот самый драматический момент моего конца сделаем маленькую паузу, во время которой я буду иметь возможность признаться, что не знаю, чем объяснить внезапное бегство Якова. Или по-другому: я не облегчаю себе задачи и просто говорю: у меня он хочет убежать и точка, я в состоянии назвать несколько причин, каждую из которых считаю вероятной. Я только не знаю, на какой именно должен остановиться. Например, Яков окончательно потерял надежду на то, что гетто будет освобождено, пока там находятся евреи, и потому хочет спасти свою жизнь. Или он бежит от своих, от их враждебности и преследований, от их требовательного желания получать информацию – попытка спрятаться в безопасное место от радио и его последствий. Или третья причина, наиболее достойная Якова, – у него дерзкое намерение вернуться на следующую ночь в гетто, он хочет только раздобыть достоверные сведения, которые сможет потом распространять от имени своего радио.
Таковы важнейшие причины, и ни одной не следует пренебрегать, приходится признаться только, что я не могу решиться, какой из них объяснить действия Якова, пусть каждый выберет себе ту, которую, по своему собственному опыту, считает наиболее вероятной; может быть, кому-нибудь даже придет в голову более правдоподобное объяснение. Я прошу только принять во внимание, что большинство важных вещей, которые когда-либо случались, происходили не по одной, а по нескольким причинам.
Под защитой облака Яков добирается незамеченным до колючей проволоки. Он ложится, плотно прижимаясь к земле, план у него простой – пролезть под заграждением. Что, конечно, легче задумать, чем проделать, самая нижняя из многих проволок находится всего в десяти сантиметрах над землей, но Яков и не ожидал другого, поэтому он предусмотрительно прихватил кусачки. Теперь он пустил их в ход и ловко обрабатывает проволоку, которая не в состоянии им долго сопротивляться, она рвется скорее, чем он ожидал. Но шум – ведь она была туго натянута, – это отвратительное протяжное пронзительное пение, Якову кажется, оно может поднять с кровати весь город. Он затаил дыхание и со страхом прислушивается, но все спокойно, только стало немножко светлее, потому что нет такого облака, что вечно стояло бы на месте и закрывало луну. Следующая проволока на десять сантиметров выше, значит, в двадцати сантиметрах над землей. Яков соображает, что пролезть под ней небезопасно для одежды и тела, он хотя и страшно похудел по сравнению с прошлым, но все же взрослый человек. С другой стороны, он не хочет еще раз рисковать тишиной, ведь вторая проволока зазвенит точно так же, нисколько не тише, чем первая, а третьего пути ни с какой стороны не видно, сколько ни ищи.
Яков еще в нерешительности, он осторожно дергает за проволоку, можно ли немножко оттянуть ее, чтобы утихомирить ее звонкий голос, когда за нее схватятся кусачки, и в этот момент силы, что находятся выше, освободили его от решения. Я сразу сказал – что в этом моем конце немножко пострадает Яков, стрекот пулеметной очереди нарушает ночной покой, наш часовой спал совсем не так крепко. И не надо решать, как действовать, Яков мертв и пришел конец всем его усилиям.
Но и это не все, какой же это был бы конец – дальше я представляю себе, что в гетто долго еще не устанавливается спокойствие. Я рисую себе месть за Якова, я хочу, чтобы снова была прохладная и звездная ночь, та, в которую приходят русские. Пусть Красной армии удастся окружить город в самый короткий срок, небо совсем светлое от огня тяжелых орудий, сразу же после пулеметной очереди, направленной на Якова, поднимается оглушительный грохот, будто он по недосмотру был поднят незадачливым стрелком на сторожевой вышке. Первые танки, как таинственные призраки, стрельба по немецкому участку, пули в стенах, сторожевые вышки в огне, немцы, защищающиеся до последнего выстрела или удирающие, не находящие ни одной дыры, где можно спрятаться, Господи Боже мой, что это была за ночь! А за окнами плачущие евреи, для них все произошло так неожиданно, что они могут только, не веря своим глазам, стоять и держаться за руки, евреи, которые так хотели бы радоваться и ликовать, но не в состоянии в эту минуту, для этого найдется время потом. Я представляю себе – на рассвете закончились последние бои, гетто больше не гетто, а только самая убогая часть города, каждый может идти, куда его душе угодно.
Как Миша думает, что Яков теперь определенно будет чувствовать себя гораздо лучше, как он хочет привести к нему Лину и не застает его дома, каким вкусным был хлеб, которого нам дали вволю, что произойдет с бедными немцами, которые оказались у нас в руках, – все это и многое другое для меня не так важно, чтобы занимать этим место в моем конце. Для меня важно только одно.
Часть евреев уходит из гетто через овощной рынок. Там они увидели человека без звезды, в правой окоченевшей руке кусачки, он лежит под колючей проволокой – нижняя разрезана, – явно застигнутый пулей при попытке бежать. Его поворачивают на спину, кто этот несчастный, спрашивают, и поблизости оказывается человек, что знает Якова. Лучше всего, пожалуй, Ковальский, или сосед, или я, это может быть кто-нибудь с товарной станции, во всяком случае кто-то, кто его знает, но не Лина. Этот один в ужасе не отрывает глаз от его лица, может быть, в тот день, когда он принял решение отказаться от оставшегося ему кусочка жизни, до него дошло от Якова первое хорошее известие. Он тихо бормочет недоуменные слова, его спрашивают:
– Что ты там говоришь так непонятно? Бедняга хотел убежать, потому что не знал, что скоро все кончится. Что здесь странного?
И тот человек, у которого комок застрял в горле, безуспешно пытается объяснить, почему это навсегда останется странным.
– Это же Яков Гейм, – говорит он. – Вы понимаете? Это Яков Гейм. Зачем ему нужно было бежать? Он же точно знал, что они придут. У него же было радио…
Он говорит что-то в этом роде и, качая головой, выходит с другими на свободу, прочь из гетто, таков примерно мой конец.
А после этого выдуманного – бледнолицый, настоящий и безнадежный, без выдумки и полета фантазии, прочитав который, хочется задать нелепый вопрос: для чего же все это написано?
Ковальский бесповоротно мертв, а Яков пока еще остался жить, у него и в мыслях нет навязывать Лину чужим людям, он не спарывает с пиджака предписанных находиться там звезд, оставляет кусачки в ящике стола, если они вообще у него имеются, не заставляет, следовательно, постового на старом овощном рынке в холодную звездную ночь открывать пальбу, которая способна вызвать такое грохочущее эхо. Он пропустил в этот день работу, мы знаем почему, повесившийся друг не идет у него из головы, он прогоняет его, а тот опять является, но к утру тому приходится все же уйти. Потому что Якову необходимо кое-что обдумать, он собственными глазами убедился, куда ведет отказ от радио, может быть, не для каждого это примет такие формы, но для некоторых наверняка, и потому с радио все остается по-прежнему. Печаль по Ковальскому, которого вдруг стало недоставать гораздо больше, чем хотелось его видеть при жизни, приходится отложить до лучших времен, вместо траура начинает работать небольшая фабрика новостей, потому что завтра его опять будут спрашивать, как спрашивали все дни, что ни говори, а жизнь тащится дальше.
Затем наступает это следующее утро, Яков, сжав губы, проходит мимо дома Ковальского, устремив неподвижный взгляд на спасительную точку в конце улицы!. При этом известно, как безнадежна всякая попытка насильно заставить себя не думать о чем-то определенном, Яков видит его перед собой лежащим на кровати так ясно, будто стоит в его комнате, еще раз отвязывает кусок веревки от оконной рамы, еще раз подвигает стул, потому что не хочет садиться на кровать, мало этого, вдобавок он слышит еще начало или конец разговора:
– Да, в этом доме.
– Номер четырнадцать?
– Нет, шестнадцать. Угловой дом.
– Уже знают кто?
– Неизвестно. Какой-то Каминский или похожая фамилия.
До товарной станции еще далеко, но Яков чувствует что-то необычное, евреи столпились у входа у закрытых ворот. Сначала ему непонятно, почему их не впускают, непонятно также, почему первый, кто его заметил, показывает на него пальцем, что-то говорит, и остальные обращают к нему лица. Пятьдесят, шестьдесят человек ждали Якова, и я среди них, мы видим единственного человека, который, как мы надеемся, мог стать между нами и несчастьем, он медленно и удивленно приближается к нам. Мы даем ему дорогу, образуем узкий проход, чтобы он беспрепятственно мог подойти к воротам, мог прочесть, что там написано, и потом сказать нам, что все еще не так страшно. Рядом со мной топчется адвокат Шмидт, я слышу, как он шепчет про себя: ну скорей же! Потому что Яков идет так раздражающе медленно и смотрит людям в глаза вместо того, чтобы смотреть вперед.
Точно к началу рабочего дня Яков подходит к закрытым воротам товарной станции и читает приклеенное там объявление. Что все мы должны сегодня днем в тринадцать ноль-ноль собраться на площади перед участком, пять килограммов багажа на человека, квартиры оставить открытыми, в убранном виде. Кто после назначенного времени будет найден в квартирах, это относится также к больным и инвалидам… подробности в тринадцать в указанном месте.
А теперь попробуй принеси им утешение, как ты это делал раньше, откуда тебе его взять – это твое дело, уверяй их, что это только плохая шутка, что в действительности это просто поездка неизвестно куда, где нам предстоит много приятных неожиданностей, чего-то в этом роде они с напряжением ждут за твоей спиной. Нет оснований для беспокойства, братья, вот что они хотят услышать, пусть бумажонка висит себе спокойно, и не думайте о ней, любопытные могут, пожалуйста, подойти в час дня к участку, если у них нет ничего более интересного.
То самое произойти не может, потому что – этого вы еще не знаете – как раз это, такая глупость, я забыл вам рассказать, русские стоят уже за ближайшим углом и следят, чтобы ни один волос не упал с вашей головы.
Нам кажется, что Яков выучивает эти несколько строчек наизусть, так долго он неподвижно стоит перед объявлением. Мы молча спрашиваем себя, предчувствуя плохое, почему он так долго стоит, как будет выглядеть его лицо, когда он нам его снова покажет, и что он скажет, ведь должен же он что-нибудь сказать; я вижу также, что первые тихо уходят из ряда, который образовался, когда Яков подходил к воротам. Я точно знаю, и при этом сердце у меня сжимается, что они правы, больше ждать нечего, все же я продолжаю надеяться и не сдвигаюсь с места, как и большинство.
Не стоит. Зачем. Прошла вечность, Яков оборачивается, преподносит нам пустые глаза, и в этот момент даже самый глупый понимает, что мы проиграли в игре, где ставкой была надежда. Как рассказывает Яков, у него не было времени ужаснуться собственной судьбе, на него навалился ужас других, которые смотрят на него, как обманутые кредиторы; для него наступил день, когда надо наконец выкупить так легкомысленно выданный вексель. Он опять долго не решается поднять глаза, и они не облегчают ему задачу, не уходят, чтобы собрать пять кило вещей, у них полно времени, можно сказать, весь остаток жизни. Коридор, который открылся на его пути к воротам, закрылся за ним, теперь он стоит в тесном кольце, по его собственным словам, как паяц, который в решающий момент забыл свою роль.
– Вам нечего больше делать, как стоять разинув рот? – спрашивает постовой за забором.
Мы замечаем его только сейчас, он, оказывается, в нескольких метрах от ворот, и лишь он знает, как долго он здесь стоит. Во всяком случае, много услышать он не мог, хотя все главное уже сказано. Мы наконец молча расходимся, к чему его раздражать. Постовой усмехается, его забавляют эти странные существа, Яков ему почти благодарен за невольную помощь.
* * *
Придя домой, Яков сразу же направляется на чердак. Он думает, что Лина еще в постели, но ее вообще нет в комнате. При этом погода отнюдь не самая прекрасная, на небе совсем немножко голубых пятен, Яков может убедиться, что его указания выполняются не очень точно. Ее постель аккуратно застелена, кусок хлеба с тарелки, что стоит на комоде, исчез; она встала, наверно, сразу после того, как он утром сказал ей «до свидания», и побежала по своим делам, о которых он никогда ничего не узнает. Яков решает поискать ее потом, сначала собрать ее вещи, потом свои, а к тому времени Лина найдется, никуда не денется. При этом он не задумывается над тем, относится ли объявление на воротах только к работающим на станции или ко всем жителям гетто. Потому что у него нет другого выбора, он должен взять ее с собой; нечего надеяться, что судьба ее вдруг сложится иначе, если он ее здесь оставит, это сообразить нетрудно.
Приказ брать с собой не больше пяти килограммов отдан, оказывается, щедрой рукой – все, что может им пригодиться, не весит почти ничего. Яков засовывает белье, чулки и платок в карманы, когда он складывает зимнее платье, появляется Лина. Она держит в руках маленький остаток хлеба, присутствие Якова ее очень удивляет. Она сразу замечает неодобрительный взгляд Якова, который правильно истолковывает: он рассердился, потому что она, несмотря на его запрещение, вышла на улицу.
– Я вышла во двор накачать воды, мне захотелось пить, – заявляет она.
– Ладно, – говорит Яков.
Он сложил платье и дает ей подержать, потом оглядывается по сторонам, еще раз открывает дверцы комода, не забыто ли что-нибудь.
– Я теперь опять буду жить у тебя внизу? – спрашивает Лина.
– Пойдем, – говорит он.
Они приходят в его комнату. На лестнице встречают соседа Горовица, который, по всей видимости, идет из подвала и еле тащит большой кожаный чемодан, замки не держат крышку.
– Ваше мнение по этому поводу? – спрашивает Горовиц.
– Отгадайте, – говорит Яков. Только теперь он знает точно, что приказ на воротах станции относится ко всем, дурацкий вопрос Горовица и чемодан в его руках, на каждом предприятии в это утро появилось такое объявление.
– Вы случайно не слышали, куда они нас отправляют?
– Нет, – говорит Яков.
Он спешит войти с Линой в комнату прежде, чем его втянут в длинные рассуждения, интересно только узнать, что собирается делать Горовиц, который живет один, с таким огромным чемоданом, в приказе, что висел на воротах его фабрики, не было написано про два центнера на душу.








