412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрек Беккер » Яков-лжец » Текст книги (страница 12)
Яков-лжец
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:41

Текст книги "Яков-лжец"


Автор книги: Юрек Беккер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

– С другой стороны, я могу в какой-то степени понять ваши сомнения. – Прейс продолжает разговор, нить которого, казалось, давно потерялась.

– У меня нет больше сомнений, – говорит Киршбаум.

– Нет, есть, я вижу по вашему лицу. Ваше положение не из завидных, я понимаю. Если вам удастся спасти штурмбаннфюрера, вы будете, надо думать, выглядеть не в очень выгодном свете в глазах ваших людей. А если вам не удастся…

Прейс прерывает свой точный анализ, договаривать до конца было бы бестактно, да кроме того, излишне, из всего сказанного Киршбаум, разумеется, поймет, какое значение придают тому, чтобы Хартлофф остался жив. В первый раз за всю поездку Майер оборачивается назад, лицо его не считает нужным скрывать, что он знает, какие слова не досказал Прейс, и, уж во всяком случае, не собирается скрывать, как он к этим недосказанным словам относится, именно с этим намерением он и оборачивается на минуточку. Киршбаум не обращает на него внимания, по-видимому, он целиком занят собственными мыслями. Прейс произносит, обращаясь к нему, две-три общих фразы, но Киршбаум больше не поддерживает разговора.

Они подъезжают к вилле Хартлоффа. Дорога к вилле ведет через разросшийся парк, круглая клумба, высохший пруд, раньше бы здесь плавали золотые рыбки, все немного запущено, но превосходно распланировано, очень богато, с размахом и красиво.

– Приехали, – говорит Прейс все еще поглощенному своими мыслями Киршбауму и выходит из машины.

По лестнице, ведущей во внутренние помещения, к ним спешит личный врач Хартлоффа, лысый маленький человечек в сверкающих сапогах и расстегнутой эсэсовской форме, он выглядит таким же неприбранным, как и сад. Его поспешность можно истолковать как беспокойство или страх, скорее как страх, ведь он несет здесь ответственность. За здоровье Хартлоффа и за сегодняшний рискованный эксперимент. Уже с верхней ступеньки он кричит:

– Ему опять хуже! Почему так долго?

– Нам пришлось ждать, его не было дома, – говорит Прейс. – Быстрее, быстрее!

Прейс открывает дверцу машины со стороны Киршбаума, потому что тот не делает попытки выйти, и повторяет:

– Мы приехали, выходите, пожалуйста.

Но Киршбаум сидит, будто он не скоро еще справится со своими мыслями, и даже не поворачивает головы в сторону Прейса. Запоздалое упрямство не к месту и не ко времени или пресловутая профессорская рассеянность ученого, что бы там ни было, но момент выбран самый неподходящий, Прейс теряет терпение, Майер, тот знал бы, как поступить в таком случае.

Прейс хватает Киршбаума за рукав и говорит:

– Не доставляйте же нам трудностей, – и выталкивает его из машины легонько, он корректен до конца.

Киршбаум появляется в высшей степени удивительным образом, он как будто не спеша выкатывается прямо на Прейса, который так удивлен, что не успевает удержать его, и Киршбаум вываливается на неухоженную, покинутую хозяевами землю.

– Что тут происходит?

Личный врач Хартлоффа протискивается между двумя эсэсовцами, наклоняется над пациентом-евреем, без всяких затруднений ставит окончательный диагноз:

– Он мертв.

Для Прейса это не неожиданность, теперь Прейс уже сам в этом убедился. Он вынимает из машины кожаный саквояж, обычный врачебный саквояж, коричневый с раздутыми боками. Вы должны что-нибудь взять с собой? Медицинские инструменты. Хорошо, берите. Возможно, он сам навел еврея на эту мысль.

Прейс открывает саквояж, находит среди шприцев и стетоскопов трубочку с таблетками. Он дает ее личному врачу Хартлоффа.

– Против изжоги.

– Идиот, – говорит врач.

* * *

А теперь обещанное объяснение. Собственно говоря, оно лишнее, но я представляю себе, что кое-кто недоверчиво задаст вопрос, каким образом я попал в этот автомобиль. Вряд ли с помощью Киршбаума, на чьем же месте сидел тот, кто мне все это рассказал, – законный вопрос, с точки зрения недоверчивого человека.

Я мог бы, конечно, ответить, что не обязан все объяснять, я рассказываю историю, которую сам не понимаю. Я мог бы сказать, я знаю от свидетелей, что Киршбаум сел в машину, я выяснил, что в конце этой поездки он оказался мертвым, в промежутке могло произойти только такое или похожее на это, иначе нельзя себе вообразить. Но утверждать так, значило бы отклоняться от истины, потому что в пути могло произойти и совсем другое, я считаю гораздо более вероятным, что произошло совсем другое. Это обстоятельство, так я думаю, и есть истинная причина того, почему я должен дать свое объяснение.

Итак: через некоторое время после войны я приехал в наше гетто в мой первый отпуск. Мои немногочисленные знакомые меня отговаривали, поездка-де испортит мне весь следующий год, воспоминания одно, а жизнь другое. Я сказал, что они правы, и поехал. Комната Якова, участок, Курляндская улица, комната Миши, подвал – я все осмотрел внимательно, промерил, проверил или просто заглянул туда. Я был и в кафе Якова, временно там разместился сапожник, он сказал: «Пока не найду что-нибудь лучшее».

Мне показалось, что, кроме запаха кожи, здесь пахнет чем-то горелым, но сапожнику так не показалось. В предпоследний день отпуска, укладывая чемодан, я припоминал, не забыл ли чего-нибудь, наверно, я больше никогда не вернусь в этот город, а сейчас еще есть возможность наверстать забытое. Единственное, что мне пришло в голову, – поездка Киршбаума в машине, но я посчитал, что ее проверить нельзя, кроме того, для моей истории, из-за которой я сюда приехал, она большого значения не имеет. И тем не менее, скорее всего от скуки, я пошел под вечер в советскую комендатуру, а может быть, просто не нашел открытого ресторана.

Дежурный офицер была женщина лет сорока в чине лейтенанта. Я рассказал, что был в гетто, что мой отец и Киршбаум до войны были близкими друзьями и поэтому меня интересует судьба Киршбаума. Все выглядело как розыски родственников по линии Красного Креста. Потом я объяснил, какая связь между Киршбаумом и Хартлоффом и что я знаю только, что Киршбаум сел в машину, а дальше я не знаю ничего, и это была правда. Эсэсовцев, которые его увезли, звали Прейс и Майер, или что-то в этом роде. И может ли она сообщить мне что-нибудь если не о местонахождении профессора, то хотя бы об этих двоих, тогда у меня будет отправная точка для поисков. Она записала имена и сказала, чтобы я пришел через два часа.

Через два часа я узнал, что Майер за несколько дней до прихода Красной армии был расстрелян партизанами во время ночной операции.

– А другой? – спросил я.

– У меня есть его адрес в Германии, – ответила она.

Я уже протянул руку за бумажкой, тогда она с тревогой посмотрела на меня и сказала:

– Вы не собираетесь, я надеюсь, наделать там глупостей?

– Нет, нет, можете не беспокоиться, – заверил я.

Она дала мне бумажку с адресом, я посмотрел на адрес и сказал:

– Удачно складывается. Я теперь тоже живу в Берлине.

– Вы остались в Германии? – спросила она удивленно. – Почему же?

– Сам не знаю, – ответил я, и это была правда. – Так получилось.

* * *

Прейс жил в Шенеберге, в Западном Берлине. Симпатичная жена и двое детей, у жены нет одной руки, как-то в воскресенье после обеда я туда поехал. Я позвонил, мне открыл высокий темноволосый мужчина, красивый, чуть женственной наружности, едва ли старше, чем я.

– Что вам угодно? – спросил он.

– Вы господин Прейс?

– Да, это я, чем могу служить?

Я сказал:

– Извините за беспокойство. Могу ли я поговорить с вами несколько минут?

– Пожалуйста, – сказал он, провел меня в гостиную и отправил оттуда детей, не без их сопротивления. На стене висела репродукция «Руки» Дюрера и фотография девочки, обвитая траурной лентой. Он пригласил меня сесть.

Прежде всего я назвал свое имя, которое заставило его насторожиться, хотя он, конечно, не мог привести его в связь с чем-то определенным. В большее беспокойство поверг его вопрос, верны ли мои сведения о том, что он работал у Хартлоффа. Я отметил про себя, что он побледнел, а потом тихо спросил:

– Вы пришли из-за этого? Я сказал:

– Я пришел из-за одной истории. Точнее, из-за того, что в этой истории оказался пробел, который вы, надеюсь, сможете заполнить.

Он встал, открыл шкаф, стал там что-то перебирать, нашел вскоре то, что искал, и положил передо мной на стол. Это было свидетельство о денацификации с печатью и подписью.

– Вам ни к чему мне это показывать, – сказал я.

Он тем не менее не убрал документ, пока я его не прочел, потом сложил и снова запер в шкаф.

– Могу я вам предложить что-нибудь? – спросил он.

– Нет, благодарю.

– Может быть, чашку чая?

– Нет, спасибо. Он позвал:

– Ингрид!

Вошла жена, сразу заметно, что она еще не привыкла управляться одной рукой. Он сказал:

– Моя жена.

Я встал, мы пожали друг другу руки.

– Ты могла бы спуститься вниз и принести сифон пива? Зебальд обещал мне к субботе два литра, – сказал он, обращаясь к ней.

Когда она вышла, я сказал:

– Вы помните такого профессора Киршбаума?

– Да, конечно, – поспешно откликнулся он, – очень хорошо.

– Вы ведь его увезли, чтобы он посмотрел Хартлоффа? Вместе с Майером.

– Совершенно верно. Вскоре после той поездки его убили.

– Я знаю. А что случилось с Киршбаумом? Его расстреляли после того, как Хартлофф все-таки умер?

– Почему вы так решили? Они вообще так и не встретились.

Я удивленно посмотрел на Прейса и спросил:

– Он отказался его осмотреть?

– Можно назвать это так, – сказал он. – Киршбаум отравился в машине по дороге, на наших глазах.

– Отравился? – спросил я, и он заметил, что я ему не верю.

– Это легко доказать, – сказал он. – Вам следует только обратиться к Летцериху, он подтвердит каждое мое слово.

– Кто этот Летцерих?

– Тогда он был шофером. Все время он был с нами. К сожалению, я не знаю его адреса, знаю только, что он из Кельна. Но адрес, в конце концов, не так сложно найти.

Я попросил его подробнее описать эту поездку, результат его рассказа вам известен. Это продолжалось довольно долго, жена успела принести пиво, я выпил кружку, пиво было отвратительное. Я почти не перебивал, потому что он сам рассказывал во всех подробностях. Особое внимание он уделил тому обстоятельству, что Киршбаум и ему предложил принять таблетку.

– А у меня действительно бывает изжога, и довольно часто. Только представьте себе, что было бы, если бы я взял одну!

– Откровенная попытка совершить убийство, – сказал я.

Дальше он рассказал, как они выехали из города, проехали последний участок пути, последняя сигарета, недвусмысленные взгляды Майера, вплоть до виллы, до того как вышел личный врач Хартлоффа, до того момента, когда Киршбаум мертвый повалился на землю перед его ногами. Как он вдруг понял, что произошло, как он вытащил саквояж из машины, трубочку с таблетками, как врач сказал «идиот».

Мы долго молчали, он, наверно, решил, что я потрясен, а я думал, о чем бы его еще спросить. Он хорошо рассказывал, ничего не упуская, образно, я понял, почему он так хорошо помнит эту поездку.

В конце он обязательно захотел доверительно сообщить мне, что он думает сегодня о том злополучном времени, поговорить по душам с разумным, понимающим человеком, но я действительно пришел не за этим. Я сказал, что и так сидел уже слишком долго, у меня еще есть дела, у него наверняка тоже, я встал и поблагодарил его за готовность, с которой он сообщил мне все это.

– И запомните имя, если захотите проверить, – сказал он, – Эгон Летцерих, Кельн на Рейне.

В коридоре мы встретились с его женой, она вела детей в ванную. Они были уже в пижамных штанах, до пояса голые.

– Что говорят, когда прощаются? – сказал им Прейс.

Оба одновременно протянули мне руку, наклонили голову, шаркнули ногой и сказали:

– До свидания, дядя.

– До свидания, – сказал я.

Все трое скрылись в ванной, Прейс настоял на том, чтобы проводить меня вниз. На случай, если входная дверь уже заперта.

Входная дверь была еще открыта. Прейс вышел первым на улицу, вздохнул полной грудью, распахнул руки и сказал:

– И снова придет весна!

У меня было впечатление, что он навеселе, что ни говори, он влил в себя без одной кружки два литра тепловатого пива.

– Ах да, – сказал я, – а что, собственно, произошло тогда с его сестрой?

– Сестрой Киршбаума? Понятия не имею. Я видел ее только тогда, один раз, когда мы приезжали к ним. Было еще какое-то продолжение?

Когда я наконец хотел окончательно распрощаться, он сказал:

– Ответите ли вы мне в свою очередь на один вопрос?

– Конечно, – сказал я.

Он помедлил минуту, прежде чем спросить:

– Откуда вы узнали мой адрес?

– От английской разведки, – сказал я.

* * *

Хартлофф мертв, умер от сердечной слабости, новость дошла и до нас на товарной станции. Наверное, он умер этой ночью, потому что, когда мы вчера вечером уходили, флаг на каменном здании вяло колыхался на обычном месте, когда же мы сегодня утром пришли на работу, он был приспущен, и ветер весело трепал его, значит, где-то между этим временем. Флаг сам по себе не дает оснований для точных заключений, он означает не более чем тот факт, что кто-то из высокопоставленных, не называя имени, нас покинул. Имя назвал один охранник другому, утром Роман Штамм подслушал разговор, из которого можно было сделать важные выводы. Роман без всякого предосудительного намерения подошел к ящикам, сложенным в штабеля, охранники стояли за ними и говорили о смерти Хартлоффа, просто счастливый случай. Роман поднимал ящик несколько медленнее, чем требовалось, это удалось ему лишь тогда, когда собеседники перешли к другой теме.

Таким образом, каждый узнал, из-за кого флаг полощется на середине столба, Роман не видел повода держать это в секрете. Можно сказать, мы перенесли это известие со стойкостью, для нас вряд ли что-нибудь изменится. Если и произойдут в нашей жизни изменения, то не в связи со смертью Хартлоффа; и тем не менее всегда можно предполагать худшее. Только Яков жалеет, что разговор охранников услышал Роман Штамм, а не он, сообщение о том, как штурмбаннфюреру не повезло на этом свете, могло стать гвоздем радиопрограммы. Не только из-за содержания. Это было бы первое сообщение, которому не нужно верить без доказательств, каждый имел бы возможность убедиться в его истинности собственными глазами и без всяких усилий, подтверждение с утра висит на флагштоке. Рассказывать им теперь, что о смерти Хартлоффа сообщили в утренней передаче, бессмысленно, что прошло, то прошло, радио – вещь оперативная, не перепевает устаревшие сообщения.

Когда Свисток точно вовремя свистит на обед, Яков окончательно расстается с этой приятной мыслью. Появляется тележка с алюминиевыми мисками, мы вытягиваемся, как обычно, в безупречную очередь, по ниточке. Кто-то за Яковом тихо спрашивает:

– Вчера ночью ты тоже слушал?

– Конечно, – говорит Яков.

– Они рассказывали что-нибудь про Хартлоффа?

– Что за ерунда! Ты думаешь, они занимаются такими мелочами?

Кто-то перед Яковом спрашивает:

– А вообще, какую станцию ты слушаешь?

– Какую удастся, – говорит Яков. – Москву, Лондон, Швейцарию, зависит от погоды.

– А немецкие станции?

– Вот уж ни к чему.

– А музыку иногда слушаешь?

– Редко, – говорит Яков. – Только пока жду последние известия. У меня радио не для удовольствия.

– Как бы мне хотелось когда-нибудь послушать музыку, хоть что-нибудь, – говорит тот, что стоит впереди Якова.

Котла с супом приходится ждать долго, и все-таки очередь стоит по струнке, честное слово. Каждый раз мы исправляем малейшее отклонение от прямой, даже такое, которое почти невозможно заметить, однако котел с супом от этого, увы, не появляется. Вместо него открывается окошко под остроконечной крышей, протянутая рука приказывает соблюдать тишину, и голос сверху, как сам разгневанный Господь Бог, кричит нам: «Перерыв десять минут! Обед сегодня отменяется!»

Тележку с мисками отвозят обратно, голодная очередь приходит в беспорядок и растекается по местности. Ложки аккуратно засовывают в карманы, кто-то бормочет проклятия, злые взгляды, русские еще покажут вам, собакам.

Ковальский, он стоит недалеко от меня, спрашивает:

– Нам что, не дали обеда потому, что Хартлофф умер?

– Ясно, а почему же еще? – отвечаю я.

– Если вы меня спросите, – говорит Ковальский, – то из-за этого стоит поголодать.

Нельзя сказать, что его слова вызвали взрыв восторга, остаться без обеда – это чувствительно, что называется, удар по желудку. Но Ковальский, славный человек, пытается развеселить нас нехитрой шуткой:

– Представьте себе, если каждый раз, когда кто-нибудь из нас отдает концы, немцы не получат жратвы. Вот когда они поголодают!

Увы.

Куда бы в эти десять минут ни направился Яков, за ним идет кучка верных евреев и Ковальский туда же, хотя никто не чувствует потребности в его обществе. Яков знает, что они тянутся за ним, еды их лишили, значит, его слово должно заменить им обед. Он подходит к пустому вагону, там они все смогут сесть, осторожность, которая давно стала привычкой. Яков чувствует некоторую неловкость, он собрался сегодня немножко отдохнуть на вчерашних лаврах, на освобождении городка Тоболина. Майор Картхойзер при нашем восторженном участии лихо поставил свою подпись под актом о капитуляции, крепость пала, но это произошло вчера. Кто мог предполагать, что на следующий день появится настоятельная потребность в новых событиях. И вот Яков сидит неподготовленный среди своей общины.

Вдруг, рассказывает он мне, когда они так сидят и не спускают с него глаз, потому что он должен начать пересказывать известия, ему приходит в голову одна печальная мысль; плохое известие, оно вытесняет Тоболин и все победы. Внезапно ему становится ясно, что сегодня на товарную станцию пришли два известия, хотя только одно дошло до сознания: Хартлофф. Другое, плохое, осталось без внимания, хотя оно носилось в воздухе, надо было только постараться его понять.

– К сожалению, новость не такая хорошая, – произносит Яков задумчиво. – О чем ты говоришь?

– Что Хартлофф умер.

– Для тебя это страшная потеря?

– Он-то не потеря, – говорит Яков. – А вот Киршбаум…

Увы, приходится с ним согласиться, одно неразрывно связано с другим, большинство понимает эту связь без дальнейших разъяснений. При теперешних обстоятельствах еврейский врач вряд ли может надолго пережить своего арийского пациента, а в этом особом случае и подавно.

– Что за Киршбаум? – спрашивает кто-то, ведь нельзя знать всех.

Ему объясняют, что Киршбаум, умнейшая голова, в свое время знаменитость по болезням сердца, здесь сосед Якова, его забрали, чтобы он вылечил Хартлоффа, потом запоздалая грусть о профессоре, десять минут проходят без вопросов и сообщений об успехах, Яков желал себе другой причины для десятиминутного спокойствия. Ему захотелось утешить их чем-нибудь, нельзя же вот так оставить их голодными, та старая история с секретными немецкими планами, что попали в руки русских в крепости Тоболин, пожалуй, самое время сейчас преподнести ее, на секунду подумал он. Но Свисток уберег его от этой глупости, он, как обычно, оповестил о конце обеда, особенно невкусного сегодня.

Итак, несмотря на смерть Хартлоффа, день безотрадный с утра и до конца, ничего утешительного. Посреди работы появляются две тощие лошади, они тянут телегу, на которой стоит цистерна, вид ее нам знаком, стук тоже, ее слышно издалека.

Как правило, она приезжает раз в три месяца, летом реже, зимой, когда земля мерзлая, немного чаще, но всегда по понедельникам. Этот визит имеет отношение к немецкому деревянному домику с вырезанным в двери сердечком, он может обойтись без нее три месяца, не дольше, иначе его затопит.

На козлах сидит крестьянин из окрестной деревни, никто не знает, за какие заслуги он удостоился такой чести. Мы его не выносим. Немцы запретили ему, когда он впервые здесь появился, разговаривать с кем-либо из нас, и он строго выполняет приказ. Вначале, задолго до радио Якова, мы пытались выудить из него хоть слово, мы сами не знали какое, лишь бы какую-нибудь малость оттуда. Никакого риска для него не было, но он сидел на козлах со сжатым ртом и злобно молчал и косился на охранника, который стоял очень далеко, наверно, он боялся за свою жизнь или за свое дерьмо. Он антисемит или просто идиот.

Крестьянин остановился со своей телегой за клозетом. Из каменного дома выходит немец, все делают вид, что страшно заняты, как только услышали этот гнусный скрип. Потому что работа, для которой сейчас отберут четырех человек, – она легче, чем перетаскивание ящиков, но вонять от тебя будет за версту, а помыться можно только дома.

– Ты, ты, ты и ты, – говорит немец.

Шмидт, Яков и еще двое незнакомых идут, чертыхаясь про себя, за деревянный домик и принимаются выгребать дерьмо. Они берут две лопаты и два ведра, висящие сбоку на телеге, Яков и адвокат поднимают с ямы крышку. Потом они наполняют ведро, а двое других вытряхивают его в цистерну. Гримаса отвращения на лице Шмидта не делает это занятие приятнее, считай, что работы не меньше чем на три часа, через полтора они поменяются – возьмут ведро.

– Вам уже приходилось когда-нибудь заниматься этим? – спрашивает Шмидт.

– Два раза, – говорит Яков.

– Мне еще нет.

Крестьянин на козлах сидит к ним спиной. Он достает из кармана сверток, разворачивает пергаментную бумагу, там хлеб и сало. На него светит низкое уже солнце, ему хорошо, он наслаждается обедом или полдником, Яков не может оторвать глаз.

Старший из тех, что опорожняет ведро, униженно просит кусочек, он тихим голосом объясняет, что случилось сегодня с обедом, ему бы только немножечко хлеба, о сале он и не говорит. Крестьянин вроде бы в нерешительности, Яков наблюдает, работая лопатой, как его глупые глаза обшаривают станцию – не смотрят ли охранники, – никто из них не интересуется происходящим за домиком с сердечком.

– Не бойся, – говорит наш, – тебе не надо с нами разговаривать, брось только хлеб на землю, будто ты уронил. Кто что может сказать на это! А я подниму так, что никто не заметит… Слышишь? Никто, даже ты сам не заметишь!

– Вы могли бы есть здесь в такой вони? – спрашивает Шмидт.

– Да, – отвечает Яков.

Крестьянин опять лезет в карман, вытаскивает пергаментную бумагу, аккуратно заворачивает в нее остаток хлеба и сала, кладет обратно. То ли он сыт, то ли действительно аппетит отбило, он отхлебнул как следует из зеленой походной фляжки и вытер рот грязным рукавом. Его называют «задница», но и это со злобой произнесенное слово не выводит его из неподвижности.

Незадолго до того, как им поменяться, Шмидт стал ворочать лопатой гораздо медленнее, в конце концов он совсем останавливается, говорит, что больше не может. Перед глазами черные пятна, все вертится, он прислоняется в изнеможении к задней стенке клозета, обливаясь потом.

– Это потому, что мы сегодня без обеда, – говорит Яков.

От этого Шмидту не легче, на щеках его перекатываются крупные капли пота, он пытается вырвать, но не получается. Яков вместо него нагружает ведро, носильщики простаивают, долго так продолжаться не может.

– Ничего не поделаешь, вы должны работать, – говорит Яков.

– Хорошо вам говорить, – отвечает Шмидт, прислонившись к стене, очень бледный, дыхание с хрипом вырывается из его груди.

– Вы должны начать работать или можете тут же лечь и умереть, – говорит Яков.

К этому у адвоката Шмидта нет никакой охоты, он снова берется за лопату и наполняет, нетвердо стоя на ногах, ведро, которое давно уже опорожненное ждет его. Он стонет, похоже, что его усилия безуспешны, он шлепает вонючую жижу мимо ведра. Лопата не уходит глубоко, как полагается, поэтому он вытаскивает ее наполовину пустой – двойная работа для Якова.

– Между прочим, я кое-что слышал о вашем сэре Уинстоне, – говорит Яков так тихо, что крестьянин, даже навострив уши, все равно бы не понял.

– О сэре Уинстоне? – отзывается Шмидт слабым голосом, но явно заинтересованный.

– Он простудился.

– Что-нибудь серьезное?

– Нет, нет, насморк или что-то в таком роде. Половину интервью он чихал.

– Целое длинное интервью?

– Нет, короткое.

– И что он говорит? – спрашивает Шмидт. Яков дает ему понять, что здесь не совсем подходящее место для продолжительной беседы, вон они, постовые, сейчас необходимо заняться другим. Через три часа, он знает по опыту, придут проверять, и яма должна быть пуста. Следовательно, подробное сообщение состоится, только если сможет быть замаскировано работой. Шмидту приходится с этим согласиться, поневоле крепче схватишься за лопату, капли так же скатываются со лба, что говорит сэр Уинстон?

Яков рассказывает ему, что говорит сэр Уинстон, беседа в подвале между корреспондентом и английским премьером еще свежа в памяти, хоть и не во всех подробностях. Положение на Восточном фронте, не называя городов, во всяком случае, для немцев безнадежно, это его собственные слова, яркий букет прекрасных перспектив. А сэр Уинстон может разрешить себе давать оценки, как вы считаете, при его-то осведомленности. Конечно, там и тут трудности еще есть, в какой войне, я вас спрашиваю, все идет гладко?

К тому же есть некоторая разница между Шмидтом и Линой, ее тоже нужно учитывать. Это тебе не сидеть с маленькой девочкой вечером в подвале, можно сказать, ради удовольствия или из любви, здесь ты стоишь при свете дня лицом к лицу с ученым Шмидтом, каждое слово следует взвесить, через три часа из ямы надо выгрести все дерьмо.

* * *

Утром того дня, который выбран для марша на районный город Прыю, русские не должны дойти до него, но все-таки продвинуться в направлении города на значительное расстояние – так определил им Яков, – утром того многообещающего дня Миша, идя на работу, увидел на углу группу взволнованных людей, оттуда показывают то в одну, то в другую сторону, двое что-то торопливо говорят, остальные ошеломленно слушают, Миша хочет узнать подробности, останавливается, и тут он слышит, что называют одну улицу – Францисканскую. Миша хватает первого попавшегося за руку, вытаскивает его из сутолоки, пусть, ради Бога, скажет, что случилось на Францисканской.

Это ему быстро объясняют, горе посетило ее, ее выстроили по трое в ряд. Они ходят из дома в дом, недавно прошли номер десять, через несколько часов ни один человек там жить не будет, в лагерь или неизвестно куда.

– А русские уже вроде бы заняли Тоболин, – говорит этот человек.

Миша бросился бежать, судьба Францисканской волнует его не только вообще, потому что Францисканская – совсем, совсем особая улица, на ней живет Роза. Человек сказал, что они недавно были в доме десять, то есть несколько минут назад они были в доме десять, в обычные дни в это время Роза давно на фабрике. Миша упрекает себя, почему он не заставил ее оставаться у него каждую ночь, именно эту не заставил. Он пойдет сейчас к ней на фабрику, постовой у ворот его не пропустит, но он может стоять невдалеке. До конца рабочего дня Миша сам будет постовым, потому что нельзя допустить, чтобы Роза пошла домой. Не дай только Бог, чтобы оказалось, что Миша целый день охраняет пустую фабрику, если Роза вовремя вышла из дому, она должна быть там, другой надежды нет. Миша бежит, зачем ему бежать, он сам не знает, до конца работы еще очень далеко, он летит со всех ног.

Перед ее фабрикой, зданием из серого известняка, мир выглядит обыкновенно. Миша стоит на другой стороне улицы, один, никого, кроме него. Он настраивается стоять так целый долгий день, но день оказывается гораздо короче, чем он ожидал.

Из ворот фабрики выходит девушка, Миша спрашивает себя, почему это вдруг еврейская девушка выходит в рабочее время, она не спеша и явно без всякого дела перешла улицу, идет мимо него. Миша стоит в нерешительности, она почти уже дошла до следующего угла, тогда он пошел за ней. Она вскоре замечает его, кокетливо поворачивает голову в его сторону, один раз, потом второй, в конце концов, такой голубоглазый широкоплечий молодой человек в гетто редкость, к тому же среди бела дня. Девушка замедляет шаг, она не имеет ничего против, пусть ее нагонит, в результате это и происходит, сразу за углом он оказывается рядом с ней.

– Извините, – говорит Миша, – вы работаете на этой швейной фабрике?

– Да, – говорит она, улыбаясь.

– Вы не знаете случайно, Роза Франкфуртер еще там?

Она задумывается ненадолго, прежде чем произносит:

– Вы Миша, не правда ли?

– Да, – говорит он. – Она там?

– Она недавно ушла, несколько минут назад, сегодня она может идти домой.

– Сколько, несколько минут? – кричит он срывающимся голосом. – Сколько минут назад?

– Может быть, минут десять, – отвечает девушка, удивленная его внезапным волнением.

Он опять мчится, он судорожно прикидывает, что, если точно десять минут назад, он еще должен успеть. Отсюда до Францисканской Розе нужно около получаса – если медленным шагом, то больше, – а спешить она ведь не будет. Ей объявили, что можно идти домой, не сказали причины, сволочи, тогда ей нечего торопиться.

Вдруг Миша поворачивается назад, он бежит обратно по той же дороге, ошибку, совершенную в спешке, нужно исправить, невольную, но непростительную. Девушка медленно идет ему навстречу и снова улыбается.

– Вас тоже отправили домой? – кричит он ей еще издалека.

– Да.

– Не ходите домой! Спрячьтесь!

Он еще слышит, как она спрашивает:

– Но почему же?

– Потому что с Францисканской увозят!

– Но я не живу на Францисканской, я живу на Загорской.

Длинные объяснения стоят ему слишком много времени, значит, и Загорскую, он сказал ей все, что знал. Она должна сама сообразить, в чем дело, спасать ей свою жизнь или нет, если она умная, она станет возле фабрики – и будет говорить каждому, кого они отсылают домой: не ходи домой, спрячься, не важно, на какой улице ты живешь.

Такие мысли вертятся у него в голове, а сам он давно уже бежит изо всех сил вдогонку за Розой. Францисканская и Загорская даже не пересекаются, между ними Цветочный переулок, домов там мало, больше складов, которые сейчас стоят пустые, но несколько все-таки есть. И за каждым новым углом он ищет глазами Розу, может быть, она вообще не пошла короткой дорогой, может быть, она решила погулять, погода хорошая, почему не подышать воздухом, раз ей подарили день. Если она действительно решила погулять, он наверняка будет на Францисканской раньше, чем она. Он может стать на другом конце улицы, сторожить ее и перехватить. Но ведь только на одном конце, а у Францисканской два, на каком ты займешь пост, когда концов так много и в такое время дня ни за какие деньги не найдешь помощника. На секунду забрезжила новая надежда, Миша рассчитывает, что Розу спасет чувство самосохранения. Все равно, с какого конца она появится, она сразу увидит, что происходит с ее улицей. Может быть, тогда она повернет обратно, побежит в его квартиру, спрячется во дворе и подождет, пока он возвратится вечером с ключом. Но очень Миша на это не надеется, он ее слишком хорошо знает, сумасшедшая Роза не сможет выбросить из головы любовь к маме и папе, ни к чему сейчас эта глупая чувствительность. Самое большее, что она сделает, так это остановится на минутку, потом снова помчится к своей погибели, побежит туда, где ее родители и где они конечно же могли бы без нее обойтись, и никому она не поможет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю