Текст книги "Яков-лжец"
Автор книги: Юрек Беккер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Юрек Бекер
Яков-лжец
Я слышу, как все говорят: подумаешь, дерево, что особенного, ствол, листья, корни, жучки в коре и раскидистая крона, что такого во всем этом? Я слышу, как они говорят: неужели не найдется ничего поинтереснее, о чем ты мог бы подумать? Нет, когда ты смотришь на обыкновенное дерево, во взоре у тебя этакая просветленность, как у голодной козы, которой показали пучок свежей травы. Может быть, ты думаешь о каком-то особом дереве, чьим именем названо историческое сражение? Или о том, на котором повесили какую-нибудь знаменитость? Может быть, тебя растрогал легкий шум, который люди называют шелестом, когда ветер, найдя твое дерево, как говорят музыканты, с листа играет на листьях? Или тебя интересует, сколько деловой древесины в одном таком стволе? Быть может, тебя умиляет тень, которую оно отбрасывает? Потому что, как только разговор заходит о тени, каждый – по странности – думает о деревьях, хотя от домов и домен тень получается куда больше. Так, значит, ты имеешь в виду тень?
Все не так, говорю я тогда, нечего гадать, все равно не догадаетесь. Ничего этого я в виду не имею, хотя и очень ценю уютное тепло от горящих поленьев. Я думаю просто о дереве. И на то у меня есть свои причины. Во-первых, деревья сыграли известную роль в моей жизни, возможно, я придаю ей слишком большое значение, но так уж я считаю. В девять лет я упал с дерева, между прочим с яблони, и сломал левую руку. И с тех пор есть несколько мелких движений, которых пальцы мои делать не могут. Я упоминаю об этом потому, что в семье считалось решенным – когда-нибудь я буду скрипачом. Сначала так хотела моя мама, потом и отец, и в конце концов все мы трое. Что ж делать, раз так случилось, со скрипачом покончено. Прошло несколько лет, мне было уже семнадцать, я впервые в жизни обнимал девушку – под деревом. Под буком, метров в пятнадцать высотой, девушку звали Эстер, нет, ее звали, кажется, Мойра, но дерево было точно бук. Кабан нам помешал; может быть, их набежало много, у нас не было времени оборачиваться. И еще через несколько лет мою жену Хану расстреляли возле дерева. Не могу сказать, какой породы, я при этом не присутствовал, мне рассказывали, и про дерево я спросить забыл.
А теперь вторая причина, почему в глазах у меня печаль и растроганность, когда я думаю о дереве, более важная. Дело в том, что в этом гетто деревья запрещены. (Распоряжение № 31: «Строжайше запрещается разводить на территории гетто какие бы то ни было растения, декоративные или полезные. То же относится и к деревьям. Если при организации гетто на его территории по недосмотру остались какие-либо дикорастущие растения, они подлежат немедленному уничтожению. Действия, совершаемые в нарушение данного распоряжения…»)
Это придумал Хартлофф, кто его знает почему, вероятно, из-за птиц. При этом были запрещены тысячи других вещей, кольца и всякие ценные предметы, запрещено держать животных, находиться на улице после восьми вечера, просто невозможно перечислить все запрещения. Представляю себе, что случится с человеком, которого встретят на улице после восьми с собакой, а на пальце у него кольцо. Нет, такого я даже представить себе не могу, я вообще не думаю о кольцах и собаках и вечерних прогулках. Я думаю только об этом дереве, и в глазах у меня печаль и растроганность. Я все могу понять, то есть теоретически всему нахожу объяснение, вы евреи, вы ничтожнее, чем грязь под ногами, к чему вам кольца и зачем вам после восьми болтаться по улицам? У нас насчет вас такие-то и такие-то планы, и мы поступим с вами так-то и так-то. Это я понимаю. Я бы их всех поубивал, если б мог, я бы свернул шею Хартлоффу своей левой рукой, на которой пальцы не могут делать мелких движений, но этому я нахожу объяснение. А вот почему они запрещают нам деревья?
Тысячу раз я пытался избавиться от этой проклятой истории, и всегда безуспешно. То ли не те были люди, которым я хотел ее рассказать, то ли я делал что-то неправильно, путался, перевирал имена, или же, как было сказано, люди оказывались неподходящие. Каждый раз, когда я выпью, она является мне, и я не в силах от нее защититься. Мне нельзя так много пить; каждый раз я думаю, найдутся же подходящие люди, и думаю, что в голове у меня сложилось все очень хорошо по порядку, теперь, когда я начну рассказывать, я ничего не перепутаю.
А ведь когда посмотришь на Якова, он ничем не напоминает дерево. Есть такие люди, о которых говорят: здоровый, как дуб, крупный, сильный, не дает ни себя, ни других в обиду, к таким хочется хоть на минуточку прислониться, каждый день хоть на минуточку. Яков гораздо ниже ростом, парню, что выглядит, как дерево, он самое большее до плеча. Его, как и всех нас, терзает страх, собственно, он ничем не отличается от Киршбаума или Франкфуртера, от меня или от Ковальского. Единственная разница в том, что без него не могла бы разыграться эта злосчастная история. Но даже на этот счет мнения могут разделиться.
Начнем с того, что был вечер. Не спрашивайте, который час, это знают только немцы, у нас часов нет. Уже довольно давно стемнело, кое-где в окнах зажегся свет, значит, время позднее. Яков спешит, у него остались считанные минуты, ведь уже порядочно, как вокруг все темно. Но вдруг оказывается, что у него нет ни минуты, ни секунды, ни полсекунды. Почему? Потому что он попал в луч яркого света. Это происходит на мостовой посреди Курляндской, совсем близко от границы гетто, там, где раньше дамские портные держали свои салоны. Теперь там стоит постовой, в пяти метрах над Яковом на деревянной вышке за проволокой, которая протянута поперек улицы. Сначала постовой ничего не говорит, только держит Якова в свете своего прожектора, останавливает его прямо на мостовой и ждет. Слева на углу бывший магазин Мариутана из Румынии, которому пришлось снова туда вернуться, чтобы грудью защищать интересы своей страны на фронтах. А справа мастерская Тинтенфаса, местного еврея, который теперь сидит в Бруклине, Нью-Йорк, и продолжает шить дамские костюмы, новейшие модели по доступным ценам. Яков Гейм стоит один на один со своим страхом, по правде говоря, слишком старый для таких испытаний на крепость нервов, срывает с головы шапку, моргает, ослепленный светом, и знает только, что есть где-то в этом белом блеске два солдатских глаза, которые его нашли. Яков проверяет себя – не совершил ли он невольно какого-нибудь проступка, нет, как будто его не в чем обвинить. Удостоверение при нем, работу он не пропускал, шестиконечная звезда на груди пришита точно на предписанном месте, он еще раз посмотрел, а ту, что на спине, он только два дня назад закрепил толстыми нитками. Если постовой сейчас не выстрелит, Яков с готовностью ответит на все вопросы, пусть только сразу не стреляет.
– Я ошибаюсь или запрещено находиться на улице после восьми часов? – произносит наконец солдат. Он из тех, кто играет в добродушных, и голос у него совсем не злой, даже скорее мягкий, с таким может прийти в голову и поболтать немножко…
– Запрещено, – говорит Яков.
– А сейчас который час?
– Не знаю.
– А должен знать, – говорит солдат.
Яков мог бы сказать: это правда. Он мог бы сказать также: откуда мне знать? Или спросить в ответ: а который теперь час? Или же молчать и ждать, и именно это он и делает, это кажется ему самым разумным.
– Ты, по крайней мере, знаешь, что там за дом? – спрашивает солдат после того, как ему стало ясно, что его собеседник не из тех, кто способен поддерживать обстоятельный разговор.
Яков знает это. Он не видел, куда показал солдат головой или пальцем, он видит только ослепительный прожектор, за ним стоит много домов, но при положении дел на настоящий момент речь может идти только об одном определенном доме.
– Участок, – говорит Яков.
– Туда ты сейчас и пойдешь. Ты доложишь дежурному, скажешь, что был на улице после восьми, и попросишь наказать тебя, как положено.
Участок. Якову не очень много известно об этом доме, он знает, что там сидит какое-то немецкое управление. Чем там управляют – об этом не говорят. Он знает, что раньше в этом здании был финансовый отдел, что там есть два выхода, один в эту сторону, другой за границу гетто. Но главное – он знает, что, будучи евреем, очень мало шансов выйти живым из этого дома. До сегодняшнего дня такие случаи известны не были.
– У тебя есть возражения?
– Нет.
Яков поворачивается и идет. Прожектор провожает его, указывает на неровности мостовой, все удлиняет и удлиняет его тень, пока она не дотягивается до железной двери с круглым глазком, когда Якову остается пройти до нее еще много шагов.
– И о чем ты попросишь? – спрашивает солдат. Яков останавливается, терпеливо оборачивается и отвечает:
– О положенном мне наказании.
Он не кричит, кричат только несдержанные или невоспитанные люди, но он произносит эти слова и не слишком тихо, так, чтобы человек в свете прожектора мог его расслышать на расстоянии, он старается найти самый правильный тон. Пусть убедится, что он знает, о чем должен попросить, он готов ответить на этот вопрос.
Яков открывает дверь, быстро ее захлопывает, отгородив себя от прожектора, и смотрит на длинный пустой коридор. Раньше он часто бывал здесь, раньше налево, рядом с дверью стоял маленький стол, за ним сидел маленький служащий, сколько Яков себя помнит, всегда господин Каминек, и спрашивал каждого: «Чем можем служить?» – «Я хочу уплатить налоги за полгода, господин Каминек», – говорил Яков. Но Каминек вел себя так, будто никогда раньше не видел Якова, хотя с октября и до конца апреля почти каждую неделю бывал у него в кафе и ел картофельные оладьи. «По какому отделению?» – спрашивал Каминек. «Мелкая торговля и ремесло», – говорил Яков. Он не показывал виду, что вопрос его раздражал. Каминек каждый раз заказывал не меньше четырех оладий, а иногда приводил с собой жену. «Имя?» – спрашивал затем Каминек. «Гейм, Яков Гейм». – «Фамилии от „Г“ до „К“ – комната шестнадцать». Когда же Каминек приходил к нему в кафе, он не говорил, что хочет заказать именно картофельные оладьи, а просто: «Как всегда». Потому что он был постоянный клиент.
На том месте, где раньше стоял стол, еще видны четыре вмятины в полу от ножек. А стул следов не оставил, наверно, потому, что он не стоял так упорно на одном и том же месте, как стол. Яков прислоняется к двери и дает себе ненадолго отдых, последние минуты были нелегкими, но какое это теперь имеет значение. Запах в этом доме установился другой, какой-то более приятный, аммиачная вонь, которая стояла раньше в коридоре, исчезла, теперь здесь пахнет иначе, непонятно почему, но по-домашнему, кожей, женским потом, кофе и едва различимо духами. В дальнем конце коридора открывается дверь, выходит женщина в зеленом платье, у нее красивые стройные ноги, она вошла в другую комнату неподалеку, обе двери открытых, слышно, как она смеется, потом возвращается к себе, двери снова закрыты, коридор снова пуст. Яков все еще стоит, прислонившись к железной двери. Ему хочется выйти отсюда, может быть, прожектор уже не ждет его, может быть, он нашел себе что-нибудь новое, а может быть, он все еще его ждет. Маловероятно, что он больше не ждет, не таким тоном задал вопрос этот солдат, чтобы можно было надеяться.
Яков идет по коридору. На дверях не написано, кто за ними сидит, на них только номера. Возможно, что дежурный занимает комнату, где сидел раньше начальник отдела, но уверенным быть нельзя и не в ту дверь стучаться не рекомендуется. Что тебе нужно? Хочешь, чтобы тебе объяснили, куда обратиться? Вы слышали, он хочет, чтобы ему здесь давали справки! Мы тут собираемся кое-что с ним сделать, у нас есть насчет него точный план, а он как ни в чем не бывало входит и хочет, чтобы ему объяснили, куда обратиться!
За дверью номер пятнадцать, когда-то «Мелкая торговля и ремесло» от «А» до «В», Яков слышит какие-то звуки. Он прикладывает ухо к двери, прислушивается, но ничего не разбирает, только отдельные слова, в которых нет никакого смысла. Если б дверь была потоньше, это все равно не помогло бы, потому что вряд ли в этой комнате один человек обращается к другому «господин дежурный по караулу». Вдруг дверь распахивается, как раз эта, с номером пятнадцать, к счастью, они здесь открываются наружу, так, что выходящий не может видеть Якова. Опять же счастье, человек оставляет дверь открытой, ведь он сразу же вернется, а когда считают, что находятся среди своих, оставляют двери открытыми, и потому Якова не заметили. В комнате работает радио, звук не очень чистый, приемник, видно, неважный, но это не музыка. С тех пор как Яков в этом гетто, он не слышал музыки, мы никто ее не слышали, только если кто-то пел. Диктор рассказывает неинтересные вещи, сообщения из ставки о присвоении посмертно звания подполковника, потом о полной обеспеченности населения продуктами питания, а потом уже до диктора дошла вот эта новость: в ходе тяжелых оборонительных боев нашим героически сражавшимся войскам удалось приостановить большевистское наступление в двадцати километрах от города Безаники. Во время боевых действий с нашей стороны… Человек вернулся в комнату, он закрывает за собой дверь, а дверь плотная, не пропускает звуков. Яков стоит не шелохнувшись, он услышал много, Безаника не очень далеко, не рядом, конечно, но и не за тысячу верст. Ему еще не приходилось бывать там, но что-то о ней он слышал, маленький городок, если едешь поездом через Милеворно на юго-восток через уездный город Прыя, где его дед по материнской линии держал аптеку, там пересаживаешься в направлении Коставки, то по дороге должна быть Безаника. Добрых четыреста километров, может быть, даже пятьсот, будем надеяться, что не больше, и туда они теперь дошли. Покойник услышал добрую весть и радуется, он хотел бы подольше порадоваться, но положение не позволяет, его ждет дежурный, и Яков должен идти. Следующий шаг самый трудный; Яков пытается сделать его, но ничего не выходит. Рукав защемило, человек, вернувшийся в комнату, приковал его к двери без малейшего злого умысла, он просто закрыл за собой дверь и поймал Якова в плен. Яков тянет рукав со всей осторожностью, но дверь сработана хорошо, сидит плотно, никаких зазоров, даже лист бумаги и тот не проскользнет, Яков отрезал бы кусок рукава, но нож дома, а зубами, половины которых не хватает, пробовать бесполезно. Тогда он решает снять куртку, просто снять, и пусть остается в двери, зачем она ему теперь. Он уже высвободил один рукав, но вдруг вспоминает, что куртка ему еще все-таки нужна. Не для будущей зимы – когда находишься в этом здании, что бояться будущих холодов, куртка нужна для дежурного, если он его еще найдет, для дежурного, который может, конечно, перенести вид еврея без куртки, рубашка у Якова чистая и всего с одной заплатой, но он вряд ли перенесет вид еврея без звезды на груди и спине (приказ № 1). Прошлым летом звезды были пришиты на рубашке, еще видны следы, теперь же – на куртке. И он снова надевает ее, остается при своих звездах, тянет сильнее, ему удается выхватить несколько миллиметров, но недостаточно. Положение, что называется, отчаянное, он тащит куртку изо всех сил, что-то с треском рвется, и дверь открывается. Яков падает, над ним стоит человек в штатском, на лице удивление – забавная неожиданность, он смеется, потом лицо его принимает серьезное выражение. Что Яков здесь делает? Яков встает и очень старательно выбирает слова: он не находился после восьми часов на улице, этого не было, постовой, который его задержал, сказал, что уже восемь и он должен явиться сюда к господину дежурному.
– И ты здесь подслушиваешь?
– Я не подслушивал. Я здесь никогда не был и не знал, в какую мне комнату. Поэтому я хотел постучать в эту дверь.
Человек больше не спрашивает, он кивком показывает в глубину коридора. Яков идет впереди, тот за ним. «Здесь». Это не комната начальника отдела. Яков смотрит на человека, потом стучит, но никто не отвечает. «Входи», – говорит человек и скрывается за своей дверью, когда Яков нажимает на ручку.
Яков в комнате дежурного, он останавливается на пороге, шапку он так и не надевал с тех пор, как попал под свет прожектора. Дежурный – человек молодой, лет тридцати, не больше, у него темные, почти черные волнистые волосы. Чин его узнать нельзя, он в рубашке, китель висит на вешалке, но так, что погон не видно. Поверх кителя кожаная портупея с револьвером. Если разобраться, это нелогично, портупея должна висеть под кителем, ведь сначала снимают портупею, а потом китель, однако она висит поверх. Дежурный лежит на черной кушетке и спит. Яков почти уверен, что дежурный спит крепко, Яков много раз слышал, как спят люди – у него на это слух тонкий. Дежурный не храпит, он дышит глубоко и ровно, Яков должен как-то обратить на себя его внимание. Обычно в таких случаях покашливают, но для данного случая это не подходит, так поступают, когда приходят к хорошим знакомым. Собственно, когда приходят к очень хорошим знакомым, тогда просто говорят: «Вставай, Соломон, я пришел», – или трясут его легонько за плечо. Но все равно покашливание здесь неуместно, слишком фамильярно, где-то на полдороге между «я здесь» и «проснись, Соломон». Яков собрался постучать в дверь, но опускает руку, он видит, что на письменном столе стоят часы, циферблатом к стене. Он должен знать, который час, нет ничего на свете, что в эту минуту ему более необходимо знать. На часах тридцать шесть минут восьмого. Яков тихонько возвращается к двери. Они подшутили над тобой, не они, только один, тот – с прожектором, он над тобой подшутил, и ты попался.
У Якова еще двадцать четыре минуты, если по-честному, то двадцать четыре плюс время, которое он теряет здесь. Он все еще не стучит, он узнал черную кушетку, на которой лежит дежурный. Он сам сидел когда-то на этой кушетке в конторе у Реттига, маклера Реттига, одного из самых богатых людей в городе. Яков одалживал у него осенью тридцать пятого деньги под двадцать процентов. В тот год лето было такое холодное, что почти никто не покупал мороженого, доходы мизерные, хуже не бывало, даже на его знаменитое мороженое с малиновым сиропом и на то не находилось любителей. Якову пришлось уже с августа взяться за картофельные оладьи, но к августу он еще не собрал всех денег на картофель, надо было одалживать. А на кушетке он сидел в феврале тридцать шестого, когда принес Реттигу долг. Кушетка стояла у него в передней, Яков сидел на ней целый час и ждал Реттига. Он еще удивлялся такой расточительности, из кожи прекрасно вышли бы два пальто или три куртки, а она к тому же стоит еще в передней.
Дежурный поворачивается на бок, вздыхает, причмокивает, из кармана брюк выскальзывает зажигалка. Теперь Яков во что бы то ни стало должен разбудить его, нехорошо, если он проснется сам и увидит Якова. Яков стучит в дверь с внутренней стороны, дежурный говорит «Кто?», вытягивает ноги, продолжает спать. Яков стучит еще раз, ну разве можно так крепко спать, он стучит громко, дежурный садится, еще не проснувшись как следует, трет глаза и спрашивает: «Который теперь час?»
– Немножко больше половины восьмого, – говорит Яков.
Дежурный перестает тереть глаза и видит Якова. Он опять трет глаза, не знает, рассердиться или рассмеяться, такого вообще еще не случалось, ему никто не поверит. Он встает, снимает с вешалки портупею и китель, надевает его, подпоясывается, пристегивает кобуру. Садится за письменный стол, откидывается на спинку стула, протягивает перед собой руки.
– Чему я обязан честью?
Яков хочет что-то ответить, но не может, во рту пересохло, вот как, значит, выглядит дежурный.
– Только без стеснений, – говорит дежурный, – давай, выкладывай, что там случилось?
Во рту собралось немного слюны, он приятный человек, может быть, он новенький, может быть, вовсе не знает, какая у этого дома дурная слава. Якову приходит в голову – на короткое мгновенье, – вдруг он ошибся в расстоянии и Безаника находится совсем не так далеко, не в трехстах километрах в лучшем случае, а гораздо, гораздо ближе, и может быть, человек перед ним боится, умный человек предусматривает все заранее, ведь должно же быть всему естественное объяснение. Но потом он вспоминает: диктор получил это сообщение сию минуту, дежурный в это время спал, он не успел его услышать. С другой стороны, может быть, и хорошо, что он его не слышал, в передаче шла речь о том, что русских удалось остановить. Кое-что вам удалось, думает Яков, а дежурный, может быть, считает, что русские продвинулись еще дальше. Яков слишком долго занимается теоретическими расчетами, дежурному начинает надоедать, а это уже неумно со стороны Якова.
– Ты что, не разговариваешь с немцами?
Само собой, Яков разговаривает с немцами, как можно не разговаривать с немцами, не дай Бог, чтобы у дежурного создалось такое впечатление, мы ведь разумные люди, мы ведь можем поговорить друг с другом.
– Господин постовой на вышке на Курляндской улице сказал, что я должен явиться к вам. Он сказал, что я был на улице после восьми.
Дежурный смотрит на часы, стоящие перед ним, потом подтягивает наверх рукав и смотрит на ручные часы.
– И больше он ничего не сказал?
– Он сказал, что я должен просить о положенном мне наказании.
Такой ответ повредить не может, думает Яков, он звучит покорно, трогательно, честно, и тот, кто до такой степени прямодушен, может претендовать на справедливое отношение; прежде всего потому, что поступок, в котором его обвиняют, вообще не был совершен, пусть проверят по любым часам.
– Как тебя зовут?
– Гейм, Яков Гейм.
Дежурный берет бумагу и карандаш, что-то записывает, не только имя, он пишет довольно долго, снова смотрит на часы, время идет, он продолжает писать, почти целых полстраницы, потом откладывает бумагу в сторону, открывает деревянный ящичек, достает оттуда сигарету и опускает руку в карман брюк. Яков подходит к черной кожаной кушетке, нагибается, поднимает зажигалку и кладет ее на стол перед дежурным.
– Спасибо.
Яков опять становится у двери, он увидел, что часы на столе показывают уже больше чем без четверти. Дежурный закуривает, затягивается, палец его рассеянно крутит колесико зажигалки, пламя снова вспыхивает, потом он защелкивает игрушку.
– Ты живешь далеко отсюда? – спрашивает он.
– Меньше десяти минут ходу.
– Иди домой.
Действительно: иди домой? Скольким он уже говорил это и они отсюда не вышли? Что он будет делать со своим пистолетом, когда Яков повернется к нему спиной? Что случится в коридоре? Как поведет себя постовой, когда увидит, что Яков избежал положенного ему наказания? Почему именно Яков Гейм, этот маленький, невзрачный, дрожащий Яков с глазами полными слез, должен быть первым евреем, который сможет рассказать, как выглядит участок изнутри? Для этого, как говорится, нужны новые шесть дней творения, потому что хаос в голове у него еще больший, чем царил тогда.
– Что же ты стоишь, отправляйся.
Коридор снова пуст, на коридор можно надеяться, его можно посчитать не самой большой опасностью. Но вот дверь на улицу. Когда он ее открывал, слышался шум? Она открылась беззвучно или заскрипела? Запищала? Задела за пол? Пойди и все заметь! Но это просто невозможно, если хотя бы раньше знать, что это будет иметь значение. А вообще, что значит иметь значение, если рассуждать трезво, абсолютно не важно, открывается она беззвучно или нет. Если она не пищит, ее надо открыть, а если она пищит – так что? Яков останется здесь в восемь без десяти?
Ручку двери он нажимает со всей осторожностью. Жаль, что нет другого слова, кроме «осторожность». Очень осторожно или бесконечно осторожно – все это даже отдаленно не напоминает того, что я имею в виду. Пожалуй, следует сказать: постарайся открыть дверь тихо, если он тебя услышит, это может стоить тебе жизни, жизни, которая вдруг получила смысл. Именно так он открывает дверь.
И вот Яков уже на улице, как, оказывается, холодно снаружи. Перед тобой широкая площадь, одно удовольствие шагать по такому простору. Прожектору надоело поджидать его, он развлекается где-то в другом месте или, пока не ищет никого, собирается с силами для новых приключений. Держись как можно ближе к стене, Яков, это всего лучше, пока не дойдешь до угла дома, а тогда стиснуть зубы и стремглав двадцать метров через площадь. Если он что-нибудь заметит, то сначала посветит туда-сюда, луч будет качаться в разные стороны, искать тебя, а за это время ты уже и проскочишь несчастные двадцать метров.
Действительно, площадь эта шириной почти в двадцать метров, я измерил расстояние, девятнадцать метров шестьдесят семь сантиметров, я потом туда приезжал, дом еще стоит, нисколько не поврежден, только вышки с постовым больше нет, я попросил показать мне то место в середине мостовой на Курляндской улице и оттуда измерил расстояние шагами, я хорошо определяю расстояние по шагам. Но и это мне показалось недостаточно точным, я купил рулетку, снова пришел туда и еще раз промерил. Дети смотрели на меня и решили, не иначе как я важная персона, а взрослые с удивлением оглядывались и посчитали меня сумасшедшим. Появился даже полицейский, попросил показать документы и осведомился, с какой целью я произвожу здесь замеры; во всяком случае, там точно девятнадцать метров и шестьдесят семь сантиметров, это я установил.
Яков прошел до угла дома, теперь он готовится к перебежке, за несколько минут, оставшихся до восьми, надо преодолеть двадцать метров, дело, можно сказать, верное, но все-таки. Если бы он мог превратиться в мышь, мышь такая незаметная, маленькая и тихая. А ты кто? Судя по гестаповским приказам, ты вошь, ты клоп, все мы клопы. Создатель из каприза сделал нас клопами, только огромными, зрелище странное и смешное, – а где это видано, чтобы клоп захотел поменяться ролями с мышью? Яков решает, что бежать рискованно, лучше он постарается незаметно проскользнуть через площадь, так легче распознать звук, которого ты боишься. На половине пути он слышит голос постового, только не бояться, постовой обращается не к нему, постовой говорит: «Слушаюсь!» – потом еще раз: «Слушаюсь! Так точно!» – единственное объяснение – он разговаривает по телефону. Может быть, ему позвонил другой постовой, так, скуки ради. Но постовой не говорит другому постовому «слушаюсь!», это исключено. Представим себе самый благоприятный случай, на проводе дежурный. Что это взбрело вам в голову, вы что, с ума сошли, нагнать такого страху на бедного ни в чем не повинного еврея (так точно!). Разве вы не видели, что человек совсем растерялся, у него ноги тряслись! Чтобы больше этого не повторялось, поняли? (Слушаюсь!) На четвертом «слушаюсь!» Яков добрался до угла, теперь пусть говорит сколько душе угодно, до посинения, а потом не прошло и десяти минут, как Яков дома.
Вместе с Яковом живут Иосиф Пивова и Натан Розенблат. Они познакомились только здесь, в этой комнате, они недолюбливают друг друга, теснота и голод приводят к ссорам, но справедливости ради следует сказать, что уже первая встреча прошла натянуто.
Розенблат умер за год, даже больше, до счастливого возвращения Якова, он съел кошку, которая была так неосторожна, что, изголодавшись, презрела табличку возле колючей проволоки с предупреждением о смертельной опасности, и в один прекрасный день Розенблат первым обнаружил ее и съел, как уже было сказано, и от этого умер. Пивова распрощался с этим миром недавно, три месяца назад. Его уход сопровождался загадочными обстоятельствами, не подлежит сомнению только тот факт, что его застрелил надзиратель на обувной фабрике, где Пивова работал. Говорят, он вел себя нагло, выкрикнул в лицо надзирателю слова, какие и в нормальные времена лучше держать при себе, и, естественно, надзиратель застрелил его в справедливом гневе. По одной теории, Пивова не умел усмирять свой необузданный темперамент, он никогда не отличался сдержанностью, и когда-нибудь это должно было так кончиться. Другие же, напротив, утверждают, что темперамент и эмоции в данном случае ни при чем, они считают, что это было самое обыкновенное самоубийство, хотя и очень ловко подготовленное. Так или иначе, Пивова уже три месяца, как не живет на свете, а Розенблат вот уже год, в последнюю зиму его кровать окончила свои дни в печке, а кровать Пивовы ожидает своей участи, распиленная на чурбашки, она пока что, до холодов, лежит в подвале. Свежее пополнение до сих пор не поступало, все запасы кончились, пусть будут прокляты все кошки и надзиратели, во всяком случае, они друг друга недолюбливают.
Розенблат, когда и бывает дома, молчит, он сидит с закрытыми глазами на кровати и молится, он последним укладывается спать и первым встает, потому что его препирательства с Богом отнимают массу времени. От этой привычки он не отказался даже после смерти, но он хотя бы молчит, сидит и молчит с закрытыми глазами, самое большее, решается оглянуться по сторонам.
Пивова скандалист. Его вселили последним, а ведет он себя так, словно был здесь с самого начала. Все переставляет по-своему, желает спать ногами к окну, от него надо прятать пайку. Не будем стесняться, скажем откровенно, Пивова раньше работал в лесу, браконьером. Еще отец его был браконьер, а сам он еще похлеще, детей у него нет.
Итак, Яков пришел домой. День оказался изнурительным, полным тревог и страха. Много пережито, много услышано. Радуйтесь, братья, с ума можно сойти от радости, русские в двадцати километрах от Безаники, если вам это что-то говорит! Открой глаза, Натан Розенблат, брось пререкаться, Пивова, русские на пути к нам, вы понимаете, они уже по дороге, они в двадцати километрах от Безаники! Но Розенблат продолжает молиться, Пивова лежит ногами к окну, пусть себе лежат, и спорят, и молятся, и остаются мертвыми, Яков дома, а русские пусть поторопятся.
* * *
Теперь поболтаем немного.
Поболтаем немного, как это полагается во всякой порядочной истории, доставьте мне эту маленькую радость, без воспоминаний все вокруг так бесконечно грустно. Всего несколько слов о воспоминаниях, не знаю, происходило ли все так на самом деле, несколько слов о быстротекущей жизни, спечем быстрый пирог, положим в него всего по-скромному, съедим только один кусочек, а тарелку отставим в сторону раньше, чем расхотелось съесть его весь.
Я живу, в этом нет сомнений. Я живу, и никто не может заставить меня пить и вспоминать о деревьях, и о Якове, и обо всем, что с этим связано. Напротив, мне предлагают немного рассеяться, устроить себе маленький праздник, живем один раз, мой дорогой. Куда ни посмотри – перемены, новые веселые заботы вперемежку с небольшими неудачами, женщины – они еще не перестали существовать для меня, – молодые леса, ухоженные могилы, к каждой годовщине туда наносят столько цветов, что это выглядит почти как расточительство. А я человек скромный. Пивова, которого я никогда не видел, тот не отличался скромностью, от него надо было прятать дичь в лесу и хлебную пайку, но я не Пивова.








