Текст книги "Горение. Книга 3"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
Дурново отправился к баронессе; та была в пеньюаре уже; нежно поцеловала бывшего гардемарина, оставившего море для того, чтобы посвятить жизнь идее охраны монархии, шепнула, прикоснувшись сухими губами к мочке уха, что мечтает о нем дни и ночи; Дурново поинтересовался: «Обо мне ль одном? » – и бросил изменнице в лицо письма к бразильцу. Наутро заморский дипломат посетил министерство иностранных дел и заявил официальный протест по поводу того, что его корреспонденция подвергается перлюстрации; вечером об этом скандале узнал государь и повелел «гнать дурака Дурново взашей»; бедолагу уволили, пожаловав, однако, званием сенатора, – с дураками и умеренными казнокрадами Россия расстается по-доброму, с перемещением,
– нельзя же, право, дворянина, из своих, травмировать отставкою; с любым грех может случиться…
Через полгода после смерти Александра Третьего Дурново вернулся в министерство с повышением, – его выправка и морские анекдоты нравились «серому кардиналу» Победоносцеву, тем более что помощники «первосвященника», ведавшие составлением тайных генеалогических таблиц, высчитали, что в жилах бывшего гардемарина текла настоящая русская кровь, без вкраплений прусской или, что хуже, французской; такие, как он, – верная опора трона: никаких фантазий и самочинностей, истовое выполнение предписанного свыше, иначе нельзя, мы не какие-то Северо-Американские Штаты, где каждый по своему закону живет, мы сильны не писаным законом, а традицией седой старины, суета нам не к лицу, а тем паче подстраивание под «новые времена».
В третьем ряду Герасимов заприметил девушку, невыразимо похожую на несчастную Танечку Леонтьеву. Красавица, умница, дочь якутского вице-губернатора, вступила в отряд эсеровских бомбистов, а ведь была принята при дворе, ей предстояло сделаться фрейлиною Александры Федоровны, императрицы всея Белыя и Желтыя… Вот ужас-то, господи! Уж после ее гибели Герасимов узнал, что бомбисты одобрили план Леонтьевой: во время бала, где девице отвели роль уличной продавщицы цветов, Танечка должна была подойти к государю с букетиком незабудок, а как подошла, так и засадила б в монарха пулю – ответ на убийства во время кровавого воскресенья…
В Петропавловской крепости несчастная свернула с ума, польку-бабочку сама с собою в камере танцевала… Отец вымолил ей освобождение, отправил в Швейцарию, в Интерлакен, в лучшую санаторию… А Танечка как в себя пришла, так сразу к Борису Викторовичу, к дьяволу Савинкову: «Хочу вернуться в террор». Тот порыв одобрил, но просил еще маленько полечиться… Так ведь нет, пристрелила в своем санатории семидесятилетнего парижского коммерсанта Шарля Мюллера, решив, что он не кто иной, как Дурново. Тот (это бомбистам было известно) действительно ездил за границу по паспорту Мюллера; как на грех, француз был похож на отставного русского министра, да и говорил по-немецки с акцентом, – все французы по-иностранному так говорят. Швейцарский суд приговорил Татьяну к десятилетнему тюремному заключению; конец жизни; Швейцария – не Россия, добром не договоришься, в агенты не перевербуешь, и откупиться нельзя: за законом парламент смотрит, как что не так – сразу скандал…
Ровно в час дня (время, как высшее выражение незыблемости формы, соблюдалось у судейских особо тщательно) пристав объявил, чтобы собравшиеся встали; вошел старший председатель Судебной палаты Крашенинников и члены присутствия Лихачев, Зейферт и Олышев, обвинитель Зиберт; расселись и защитники, цвет Петербурга, – члены Третьей уже думы Маклаков-второй и Пергамент; Елисеев, Базунов, Маргулиес, Мандельштам, Гиллерсон, Соколов, Муравьев, Андронников, Тесленко, Лисицин, Гольдштейн…
… Герасимов сунул в рот длинный мундштук; слава богу, что черная сотня вовремя убрала депутатов Первой думы Иоллоса и Герценштейна; эти соловьи такое бы здесь насвиристели, ого-го-го!
Про то, что «Союз русских людей» провел этот акт с подачи департамента полиции, думать не хотел: зачем? Виновные будут наказаны, пусть мавры делают свое дело, на то они и мавры; нет слаще ощущения, чем то, которое острее всего понимает артист цирка, работающий с куклами: дерг пальчиком – и нет куколки, дерг другим – куколка возносится вверх, дерг третьим – и нет петербургского градоначальника фон дер Лауница! А не надо было покушаться на чужое: захотел, видите ли, кисонька, получить под свой контроль центральную охрану, со всей агентурой и филерами! Дудки-с! Своего не отдадим! Кто ж тайное могущество добром отдает?!
Азеф тогда назвал Герасимову дату предстоящего покушения на фон дер Лауница, но молил, чтобы информация была проведена сквозь архивы охраны за чужой подписью; «ваши стали болтунами, раскроют в два счета! ». Был издерган, говорил, что чует на спине глаза врагов, лицо действительно сделалось желтым, отекшим, старческим.
Герасимов пустил наиболее доверенную агентуру по следам, которые обозначил Азеф; данные подтвердились: боевики Льва Зильберберга и вправду готовили акт на третье января девятьсот седьмого года – во время торжественного открытия нового медицинского института во главе с принцем Петром Ольденбургским.
Петр Аркадьевич Столыпин был, понятно, как и фон дер Лауниц, приглашен на открытие.
Позвонив фон дер Лауницу, чтобы предупредить о ситуации, Герасимов был прямо-таки шокирован грубой бестактностью градоначальника: «Вы мне поскорей агентуру свою передавайте, я уж наведу порядок!»
Герасимов отправился к премьеру: когда состоялась их первая встреча, Столыпин, выслушав подробный двухчасовой доклад шефа охраны, позволил приезжать домой в любое время суток: «Мне искренне приятен разговор с вами, полковник. Я давно не встречал человека такой компетентности и такта; вопрос террора – вопрос вопросов, некое политическое средостение всей ситуации в империи. Эсеры провозгласили, что на время работы Государственной думы они террор прекращают. Вы верите в это? »
Герасимов тогда поднял глаза на Столыпина, долго молчал, а потом тихо ответил: «Вам террор поболее, чем им, нужен, Петр Аркадьевич… Чего стоит хирург без скальпеля? »
Тот ничего не сказал, только глаза отвел, резко поднялся со стула, простился сухо, сдержанным кивком.
Герасимов вернулся к себе в охрану и только здесь, оставшись один, ощутил жуткий, холодящий душу ужас: «Кого решил себе в союзники брать?! На что замахнулся, вошь?! Пусть себе газеты пишут про свободу и гласность, а ты – таись! Шепотком! Иначе у нас нельзя! Нас сначала Византия раздавила, потом иго, – в нас страх вдавлен, самости нету!»
Тем не менее назавтра от Столыпина позвонили в десять вечера, осведомившись, нет ли каких новостей: «Петр Аркадьевич готов вас принять».
… Во время аудиенции Столыпин был весел, слушал не перебивая, затем пригласил на чашку чая, представил жене, Ольге Борисовне; Герасимов ликовал: пронесло, взял наживу Петр Аркадьевич, иначе б дражайшей не отрекомендовал как «верного стража империи»; пойдет дело
– только б наладить пару подконтрольных террористических актов, получить законное право на ответный террор правительства, вот тебе и пост товарища министра внутренних дел, внеочередной крест и генеральская звезда!
Когда Герасимов, узнав о предстоящем покушении, приехал в Зимний, Столыпин спокойно выслушал полковника и вопросительно посмотрел на Ольгу Борисовну, – теперь они довольно часто беседовали втроем – высшее проявление доверия к сослуживцу.
– Александр Васильевич совершенно прав, ты не должен ехать на церемонию, – сказала Ольга Борисовна, скрывая испуг.
– Я полагаю, – возразил Столыпин, – что Александр Васильевич сможет поставить такую охрану, что бомбисты ничего не сделают.
Герасимов отрицательно покачал головой:
– Я на себя такую ответственность не возьму. Повторно заклинаю не ездить туда…
… На следующий день фон дер Лауниц, открыто заявлявший свою неприязнь к Герасимову, поинтересовался:
– Ваши люди будут на церемонии в медицинском институте?
– Непременно, Владимир Федорович, – ответил Герасимов, – я отрядил практически всех моих филеров…
– Петр Аркадьевич пожалует?
– Конечно, – спокойно сказал Герасимов, зная совершенно точно, что премьер решил не ехать (Ольга Борисовна ликующе сообщила утром, что смогла отговорить мужа).
– А мне советуете не быть? – усмехнулся фон дер Лауниц. – Что, трусом норовите представить в сферах? Не выйдет, полковник! Как-никак, а я свиты его величества генерал-майор, мне ли страшиться бомбистов?!
– Я не смею ни на чем настаивать. Мой долг состоит в том, чтобы загодя предупредить об опасности…
– Вы, кстати, закончили составление списков всей вашей агентуры? Акт передачи проведем в моем кабинете на следующей неделе. Политическую охрану беру себе.
– Хорошо, – ответил Герасимов, – на следующей неделе я передам вам все, Владимир Федорович!
Этим же вечером Герасимов нанес ряд визитов, в том числе повстречался и с адъютантом принца Ольденбургского, ротмистром Линком. Вручил ему браунинг: «Хотя здание блокировано, но каждый, кого увидите с револьвером в руке, – ваш! Стреляйте без колебаний, это – бомбист. Охрана жизни принца распространяется и на вас, но его высочеству ничего не говорите, не надо его нервировать попусту».
… Третьего января фон дер Лауниц был застрелен на лестнице медицинского института; ротмистр Линк всадил две пули в затылок бомбиста – концы в воду!
Вот так-то на чужое покушаться, господин свитский генерал! С нами шутить опасно, мы скусываться умеем, Владимир Федорович!
… Понятно, о передаче самой секретной агентуры охранки новому градоначальнику никто не заикался более; Столыпин повелел на террор ответить террором. Акция была оправданной, эсеры не сдержали своего слова, отмщение будет безжалостным, око за око, зуб за зуб!
… Дзержинский быстро записывал происходящее в зале; за время работы в газете научился скорописи, чуть ли не стенографии; ни одну фразу, которая казалась ему существенной, не пропускал:
Председатель. Подсудимый Афанасьев, ваше звание?
Афанасьев. Лишенный сана священник…
Председатель. Гредескул, ваше звание?
Гредескул. Бывший профессор.
Председатель. Князь Долгоруков, ваше имя и отчество, чем занимаетесь?
Кн. Долгоруков. Петр Дмитриевич, дворянин, бывший председатель земской управы.
Председатель. Подсудимый Жилкин, ваше звание, чем занимаетесь?
Жилкин. Мещанин, литератор, – отвечает бывший лидер трудовиков.
Председатель. Зиятханов?
Зиятханов. Бывший товарищ прокурора, дворянин, наследственный хан.
Председатель. Локоть?
Локоть. Был до выборов в Думу профессором.
Председатель. Ломшаков?
Ломшаков. Бывший профессор высших технических учебных заведений, почетный мировой судья, отстраненный Сенатом от этой должности в связи с настоящим процессом.
– Подсудимый Муромцев!
Подымается бывший председатель Думы С. А. Муромцев.
Вся зала поднимается вместе с ним.
Председатель особого присутствия поражен массовым проявлением уважения к подсудимым и несколько смущен, но резким тоном приглашает: «Прошу вас, господа, сесть».
Не дожидаясь вопроса, Муромцев отвечает обычным голосом привыкшего говорить в общественных собраниях человека:
– Сергей Андреевич, пятидесяти семи лет, статский советник, ординарный профессор Московского университета.
Председатель. Набоков, чем занимаетесь?
Набоков. Публицист, живу литературой.
Председатель (к Окуневу, приведенному под стражей). Окунев, род ваших занятий?
Окунев. Сижу в тюрьме, раньше был учителем.
Председатель. Рамишвили?
Рамишвили. Крестьянин, 48 лет, православный, бывший учитель.
Председатель. Соломка, чем занимаетесь?
Соломка. Чернорабочий.
Просто и гордо, не менее гордо, чем слова Муромцева, звучит этот ответ.
Председатель. Князь Урусов, Сергей Дмитриевич, чем занимаетесь?
Урусов. Бывший бессарабский губернатор, затем товарищ министра внутренних дел, а затем – депутат Думы и автор речей о подпольной работе охранки, подстрекавшей к погромам, отвечает:
– Сельским хозяйством.
По окончании чтения обвинительного акта председатель предлагает поименно каждому из подсудимых традиционный вопрос:
– Признаете ли себя виновным?
– Нет, – отвечают все, – виновным себя не признаю.
Слова просит присяжный поверенный Е. И. Кедрин.
– Есть обязательное постановление петербургской думы, установляющее минимум кубического содержания воздуха для ночлежных домов. Зала суда далеко не удовлетворяет этому минимуму. Думаю, что многие товарищи ко мне присоединятся, но про себя прямо скажу, что здоровье мое может быть существенно скомпрометировано. Мы задыхаемся в тесноте и духоте. Кроме того, мы не имеем возможности советоваться с защитниками, не имеем возможности записывать свои заметки, не слышим слов свидетелей и даже самого председателя. Я думаю, что люди, названные когда-то с высоты трона «лучшими», заслуживают хотя бы тех удобств, которые имеют в суде воры и мошенники.
– У меня нет другого помещения, – ответил председатель. – Суд признает неудобства помещения. Но аналогию с ночлежными домами я не могу принять. В ночлежном доме известное количество людей принуждено проводить безвыходно целую ночь. Я же буду чаще делать перерывы и попрошу свидетелей говорить громче. Введите свидетелей!
Вводятся около тридцати свидетелей, которые не помещаются в узком пространстве, отведенном им между стульями защитников и местами судей.
Впереди тонкая, аристократическая фигура Н. Н. Львова, далее пять жандармов с красными шнурами на груди, а потом длинная лента мужицких, простецких лиц. Седой священник долго заклинал их говорить только правду и прочел торжественную формулу присяги.
Ввиду незначительности места, отведенного для свидетелей, их приходится приводить к присяге посменно, по два, по три человека: больше не помещается. Поэтому обряд присяги продолжается очень долго, воздух в зале становится спертым, и председатель объявляет перерыв.
После краткого перерыва, перед допросом свидетеля поднимается И. И. Петрункевич и заявляет о желании дать суду объяснение:
– На вопрос председателя, признаете ли себя виновным, я ответил – «нет». Мы обвиняемся в том, что «задумали возбудить население к неповиновению велениям закона посредством распространения особого воззвания». Таким образом, оказывается, что единственной целью бывших членов Первой Государственной думы, посвятивших себя служению стране, является возбуждение населения к неповиновению законам. Таких целей не было и не могло быть. Высочайший манифест семнадцатого октября исходит из того положения и первые его слова заключаются в том, что смута, охватившая Россию, побуждает Государя даровать народу политические права, в надежде, что это умиротворит страну. Это был великий и мудрый акт. Не всякое действие, совершенное в стране в известный момент ее жизни, является уголовным преступлением. Бывают моменты, когда создается коллизия между жизнью и законом. Коллизия эта не всегда разрешается в пользу действующего закона, она нередко разрешается и в пользу жизни. Эта мысль выражена в том самом докладе, который представлен был на Высочайшее усмотрение гр. Витте и обнародован одновременно с манифестом. В нем были указаны причины смуты и объяснено, что Россия выросла из рамок, в которых она была заключена, и требовала для себя новых форм. Думаю, что мудрость власти и заключается в сознании и предупреждении требований жизни. Если бы вы, гг. судьи, признали возможным стать на такую точку зрения и, стоя на ней, правильно оценили вменяемое нам в вину деяние, то, быть может, убедились бы, что мотивы, руководившие нами, были не те, которые приписываются нам обвинительной властью. Не смуту мы хотели создать в стране, а укрепить тот порядок вещей, который в данное время существовал и был санкционирован верховной властью, – порядок, который мы, как граждане, были обязаны защищать.
В воскресенье, в пять часов, мне сообщили о роспуске Думы. Тотчас мы решили проверить это известие. Оказалось, что Дума окружена войсками, что думские двери заперты, в ворота войти нельзя, повсюду стоят войска и, как говорят, во дворе расположены пулеметы. Очевидно, такой способ роспуска имел все признаки не конституционного роспуска парламента, а скорее свидетельствовал о государственном перевороте.
Ввиду такого положения вещей какие меры мы могли принять? Ведь на улицах стояли войска! Наше фракционное помещение было закрыто, в городе объявлена чрезвычайная охрана, – для нас было ясно, что спокойно собраться и обсудить создавшееся положение совершенно невозможно. Мало того, меры, принятые правительством, свидетельствовали о том, что оно само имело данные полагать: роспуск Думы не будет встречен спокойно.
Собраться при таких условиях, когда можно было вызвать столкновение с войсками, жертвовать хотя бы каплей крови наших сограждан мы не считали возможным. Вот почему мы отправились в Выборг.
Мы поехали туда, ничего не предрешая. Без всяких приглашений в Выборге собралось большинство наличного состава Думы, ее кворум; здесь оказались депутаты – представители различных функций, но всех нас объединяло одно чувство: невозможность не дать отчета народу о случившемся.
Слово для объяснения предоставляется следующему обвиняемому.
Рамишвили (социал-демократ, привезен в суд из тюремной больницы). В октябрьские дни новые силы победили старую власть. Манифест 17 октября был величайшим днем в жизни русского народа – сам народ, своими собственными силами добыл свои права…
Председатель. Подсудимый, я останавливаю вас: ничего подобного не было!
Рамишвили. Я хотел сказать…
Председатель. Полемики с собой я не допущу…
Рамишвили. Народ поверил власти, словно принял за дело и покинул боевую позицию, не закрепив за собою завоеваний. Да никто тогда не мог ожидать, что найдется такой лютый враг народа, который пожелает отнять у него всё. Пролетариат, верный борец за свободу народа, классовым чутьем понимал желание врага и убеждал народ продолжать борьбу. Напрасно. Широкие массы увлеклись желанием использовать плоды первой победы, оставить борьбу и начать жить новой, свободной жизнью в новой, свободной атмосфере. А в это время побежденный противник продолжал зорко следить…
Председатель. Не употребляйте таких выражений!
Рамишвили. Свобода еще не успела окрепнуть в сознании народа и…
Председатель. Это не имеет никакого отношения к вопросу о вашей виновности; прошу говорить только об этом.
Рамишвили. По мере успокоения волны народного волнения старая власть вторглась в область нового права. Власть, желая отказаться от манифеста, вырванного у нее силою народного гнева…
Председатель. Подсудимый, я последний раз прошу не употреблять таких выражений…
Рамишвили. Если мне нельзя говорить – в свое оправдание – о фактах, имевших место в действительности, я постараюсь обойти их. Власть не хотела сразу уничтожить манифест, она подбиралась к нему умело, осторожно…
Председатель. Суд не желает слушать о приписываемых вами власти попытках. Я в последний раз предупреждаю вас. (Среди подсудимых сильный ропот.)
Рамишвили. Так дело дошло до того, что мы наблюдаем сейчас. Из былого не осталось ни одной свободы, и желания ушли в подполье, как до октября.
Председатель. Я повторяю, что это к делу не относится.
Рамишвили. Все-таки на поверхности жизни осталось народное представительство. Из всех трех Дум Первая дума, конечно, полнее всех могла обсудить манифест 17 октября, но ей не удалось поработать вместе с представителями власти, – а ведь это желание было у нее. Думское большинство партии народной свободы стремилось к согласованным действиям с правительством, не сходя с почвы законности, провозгласив лозунг «надо беречь Думу». Все это не привело ни к чему – разогнали! Правительству была неугодна работа Думы и ряд предполагавшихся ею реформ, в частности – аграрная. Незадолго до роспуска Думы правительство обратилось к народу, что не Дума даст землю, а власть. Мирнее деятельности Первой думы для конституционного государства быть не могло, но все ее старания были неугодны правительству. Однако жизнь требовала реформ, требовала установления правового порядка. Что оставалось делать депутатам после роспуска Думы? Надеть шапки и уйти невозможно. В соответствии с надеждами, которые возлагались на Думу, это было бы позорно. Прошлая жизнь народа представляла одну сплошную цепь страдания, он стонал под гнетом налогов, раздевавших его догола, на просьбы ему отвечали пулями, как это было на улицах Петербурга.
Председатель. Это не имеет никакого отношения к настоящему процессу!
Рамишвили. Этот народ везде искал спасения, и вдруг – разгон Думы…
Председатель. Никакого разгона не было, был роспуск!
Рамишвили. Хорошо, пусть будет роспуск. Он разразился над родиной как громовой удар, и перед народом встал вопрос, кто, почему разогнал… (Председатель останавливает оратора.) … распустил Думу… Теперь пусть распустят хоть десять Дум – такие вопросы не будут иметь места. Народ ныне знает, где искать своих представителей: их надо искать в тюрьмах, в ссылке, на каторге. Народ заранее знает, что та Дума, которая выступит в защиту народных прав, будет распушена, а не будет распущена лишь та Дума, которая не пожелает дать народу ничего. Но на такую Думу народ не станет обращать внимания! Он станет думать свою особую – народную думу! Когда люди увидели, как члены и Второй думы были сосланы на каторгу, когда собралась Третья дума, в которую открыты двери лишь представителям ста тридцати тысяч дворян и землевладельцев, но народ не допущен, – теперь таких вопросов они не поставят. Когда мы собрались в Выборге, эти вопросы были естественны, как естествен был наш ответ на них – выборгское воззвание. Сейчас встает другой вопрос: правилен ли был наш тогдашний ответ? Я и социал-демократическая фракция, к которой я принадлежал, думаем теперь, что наш ответ был очень слаб и не соответствовал силе удара властей. По нашему мнению…
Председатель. Суд не интересует, какой ответ желала бы дать социал-демократическая фракция! Говорите о том, что вас привело к составлению и подписанию выборгского воззвания!
Рамишвили. Я желал бы…
Председатель. Я вновь заявляю, что полемики с собой не допущу.
Рамишвили. Мы находим, что ответ был недостаточен.
Председатель. Повторяю, это суду не интересно.
Рамишвили. Выборгское воззвание не послужило сигналом к восстанию. Оно скорее сыграло успокаивающую роль. В залу суда нас привели не за те революционные последствия, которых воззвание не могло вызвать, а за наше выступление против факта разгона Думы. В заключение моего принужденного слова…
Председатель. Вас никто не принуждал говорить.
Рамишвили. Я считаю свое слово принужденным потому, что вы лишили меня права сказать то, что я хотел. Конечно, вы можете наложить наказание, и мы будем его нести, но нам важен другой суд. Во Вторую думу были выбраны такие же, как мы. И Вторую думу разогнали, а моих друзей осудили в каторгу! Над нами же, членами Первой думы, произвело свой суд все культурное человечество. В Западной Европе состоялись десятки народных митингов, высказавших сочувствие русским. И вы знаете, что это были собрания не пролетариата, который вы преследуете огнем и мечом, а всех граждан. Даже в Англии представитель власти сказал: «Убили Думу, да здравствует Дума». Этот великий суд человечества – за нас! Вы можете дать нам наказание. Но раз страна поставила свои вопросы – от них вам не уйти! Правительству остается одно – пойти на уступки, или сама жизнь его заставит уступить.
Председатель. Не касайтесь правительства!
Рамишвили. То обстоятельство, что Первая Государственная дума – на скамье подсудимых, говорит, что правительство, несомненно, на уступки не пойдет. Итак – слово за народом!
После речи подсудимого Рамишвили объявляется перерыв.
Подсудимые – левые, трудовики и социал-демократы – подходят к оратору и благодарят за великолепно сказанную речь. Сам Рамишвили кажется еще бледнее и худее (если только это возможно! ).
Через час заседание возобновляется.
Товарищ прокурора Зиберт. В чем обвиняются бывшие члены Государственной думы? В том, что распространяли воззвание, призывающее к неповиновению законам. Поэтому раньше всего нам нужно остановиться на содержании распространенного воззвания. Оно призывает население России к неповиновению законам. В течение всего судебного следствия подсудимые говорили о том высоком пьедестале, на который их поставила история за то, что они совершили. Но я думаю, что перед судом истории этот пьедестал вряд ли устоит. Я думаю, господа судьи, что история через несколько лет скажет нам: «Я не понимаю, почему вы, бывшие депутаты Первой думы, которые призваны были издавать новые законы, сочли, что вы сами выше закона?! Я не понимаю, почему вы, призванные законодательствовать, сочли себя вправе совершить преступное деяние, предусмотренное существовавшими законами, и, когда вас за это преступление привлекли к суду, возмущались этим судом? Почему вы пошли, против родины?!» Хотя вы говорите, что ваши действия были направлены против правительства, однако правительство и страна настолько тесно связаны у нас, что такой способ борьбы против правительства допустим быть не может. Какая бы борьба ни велась против него, она является всегда преступлением…
… Герасимов обвел взглядом зал – ряд за рядом, лицо за лицом, не торопясь; отчет о реакции собравшихся (в случае, если она будет такой, как предполагалась) доложит Столыпину сегодня же.
По тому, как хорохористо поднимались со своих скамеек подсудимые (все, кроме Рамишвили и Окунева, под стражей не состояли – ни сейчас, ни все время следствия), понял, что его задумка удалась; гордые дракой, веселые, окруженные толпой репортеров, бывшие члены Думы шли к выходу, как триумфаторы; вполне демократичный спектакль; Столыпин будет доволен; о нынешнем положении в стране речи не было, а именно этого и опасался Петр Аркадьевич; что ж, победа!
Задержавшись взглядом на Дзержинском (очень значительное лицо, черты кажутся знакомыми; явно не русский, – значит, поэтому и не сидел в закутке, а устроился здесь, среди слушателей, добрую половину которых составляла агентура охранки; «положительно, я видел его, только не могу взять в толк, фотографическое ли изображение, или же встречались в свете»), Герасимов медленно поднялся со скамьи.
… Отчего судейские даже зрителей заставляют сидеть в неудобной позе, подумал он. Неужели для того, чтобы всех подданных приучать к идее несвободы, которая связывается с самим понятием российского закона, выраженного через сам дух зала, где слушается дело? Чуть прихрамывая (конспирация, на хромого не подумают, что шеф охраны), двинулся следом за подсудимыми, которым загодя дали понять, что никому из них не грозит арест: джентльменский уговор можно и не скреплять актом подписания, народ у нас извилистый, все между строк читает, там же ищет надежду, ненависть, любовь и страх…
Кучеру сказал везти на конспиративную квартиру, обедать; и сам отдохни, дружок; будь у меня через два часа, не раньше. Змейство хитрости
На второй день процесса, когда объявили очередной перерыв, Дзержинский вышел на, Литейный и остановил мальчишку, который размахивал над головой пачкой газет, выкрикивая:
– Думские интеллигентики поднимают руку на святое! Русь не пощадит отступников! Читайте «Волгу» и «Россию»! Самая честная информация, истинно национальный голос!
– Ну-ка, давай мне все истинно национальные голоса, – улыбнулся Дзержинский.
– А вот оне! – мальчишка с трудом разжал синие, скрючившиеся на морозном ветру пальцы. – Берите, дяденька, у меня сил нету рукой шевелить…
Дзержинский достал из кармана своей легкой франтоватой пелерины перчатки, надел мальчишке на руки.
– И не кричи так, не надрывайся, голос сорвешь, ангину получишь…
Перешел проспект, толкнул тяжелую дверь чайной и устроился с газетами возле окна (после первой ссылки норовил устраиваться так, чтобы обзор был надежней; тогда же понял, как важно пробиться поближе к свету в тюремной теплушке, особенно когда открывается кровохарканье; не мог забыть, как студент Ежи Гловацкий, боевик Пилсудского, как-то сказал: «Милый Юзеф, учитесь мудрости у собак: они ложатся именно там и так именно, как более всего угодно их организму; животные осознают себя с рожденья; мы – только перед смертью»).
Пробежав «истинно национальные голоса», Дзержинский задержался на тех абзацах, которые можно использовать в развернутых корреспонденциях; подчеркивая, ярился, вчитываясь в текст:
«Подсудимые позорили Думу своим поведением, своим нескрываемым сочувствием крамольникам и явным покровительством им. Какие же это радетели о благе народа, реформаторы судеб государственных и чем они схожи с конституционалистами?! Кто же не понимает, что это люди личных страстей, безвольные их рабы, притом одержимые манией величия, для которых весь интерес заключается в том, чтобы при всяком удобном случае поафишировать себя!
Мы, хвастаются они на суде, всему делу голова, мы порешили реформу еще на земском съезде: «Манифест 17-го октября» лишь мудрое исполнение нашего плана. Они ничего не хотят оставить на долю истории, умственного прогресса и инициативы личной воли Монарха… Трутни вы в государственном улье! Кликуши, болтуны!
Подсудимый Кокошкин с пафосом рассказывал, что они; видите ли, желали сделать Россию свободным правовым государством – счастливым и процветающим! Недурное правовое государство, в котором экс-депутаты сочиняют мятежные прокламации! Какая наивность – думать, что всякие Кокошкины, Петрункевичи, Набоковы, Винаверы, Рамишвили могут создать счастливую и цветущую Россию! Ну, не пустомели разве, не кликуши?! Нашей японской катастрофе много помогли «идеалисты», которые занимались «освободительным движением» во время войны. Такие «идеалисты» и внутри России устраивают лагери для тушинских воров и воспособляют им, – недаром мы пережили ряд Цусим не от внешнего врага, а от внутреннего!
… Но мне все-таки жаль их. Это люди не ума, не таланта, не серьезных знаний, – это люди страстей, безвольные маниаки, одержимые манией величия, прекрасно исполняющие роль Хлестакова. Будь они не взрослые, я бы применил к ним педагогический способ лечения, а так как они все мужи уже зрелые, то самое лучшее было бы предложить им оставить Россию и не пытаться впредь ей благодетельствовать. Здесь такие кликуши вредны, особенно в переживаемое время. Пусть воображают себя великими людьми в изгнании, лишь бы не пакостничали на родине».
… Решив посетить биржу (почувствовал в себе игрока, хотя крупно ставить пока еще не решался), Герасимов загодя знал, что на вечернее заседание суда вполне можно и задержаться; идет задуманный им и прорепетированный заранее спектакль; пусть говорильня продолжается, – подарок прессе после безжалостного военного суда над социал-демократами Второй думы, распущенной полгода назад; дали голубоньке поработать только семь месяцев, пока Столыпин готовил новый выборный закон: от тысячи дворян – один выборщик; от ста двадцати пяти тысяч рабочих – тоже один; тут уж левый элемент не пролезет, дудки-с, пришла пора сформировать Думу угодную правительству, а не наоборот. Ан