Текст книги "Горение. Книга 3"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Глазов склонил голову, поинтересовался:
– Это чье указание?
Ох, какая умница, ликующе, с облегчением подумал Герасимов.
– Не почтите за труд позвонить Максимилиану Ивановичу Трусевичу и предупредите его, что проект приказа отправлен ему с нарочным. Печатать умеете?
– Конечно.
… Трусевич, выслушав Глазова, спросил:
– А где Герасимов?
– Александр Васильевич выехал в город.
– Вот тогда вы его дождитесь и скажите, что я такой приказ не подпишу. Ему поручено дело, ему и подписывать все приказы.
– Ваше превосходительство, – ответил Глазов, – господин Герасимов объяснил мне, отчего он обременяет вас этой просьбой: его указание – полковника по чину – не может быть отправлено адмиралу. Тот не станет брать во внимание предписание полковника…
Герасимов, напряженно слушая разговор, не сдержал затаенной улыбки; сердце в груди ухало, кончики пальцев покалывало иголочками, ныло сердце.
Трусевич долго молчал, потом поинтересовался:
– А я с кем говорю-то?
– Полковник Глазов, Глеб Витальевич, ваше превосходительство…
– Ах, это вы… Что ж, передайте Александру Васильевичу, когда он вернется, чтоб снесся со мною. Пусть он мне этот приказ направит. С развернутым объяснением, а то как-то неловко получается: ему оказана честь, доверен самый боевой участок работы, а я за него, видите ли, подписываю приказы, несолидно…
Герасимов поглядел на часы: семь минут шестого. В десять должен прибыть английский король. В восемь все чины полиции и охраны будут в гавани; цейтнот.
– Вы прекрасно с ним говорили, Глеб Витальевич, – сказал Герасимов. – Если все кончится благополучно и коли охране выделят несколько Владимиров или Анн, вы будете первым в числе награжденных,
– Сердечно благодарю, Александр Васильевич… Мне очень приятно работать под вашим руководством. Я учусь у вас смелости. Увы, сам-то я лишен одного из ее компонентов – дерзости, способности принимать волевые решения. Я и впредь готов быть полезен вам всем, чем могу.
– Спасибо. Итак, за работу… Я продиктую приказ…
… Через семь минут, запечатав два конверта – один товарищу министра внутренних дел Макарову, а второй Трусевичу, – приказы были отправлены адресатам с нарочным.
После этого Герасимов позвонил товарищу министра Макарову и, сдержанно извинившись за ранний звонок, сказал:
– Александр Александрович, сейчас вы получите приказ, который я не имею права подписывать, – только генеральский чин. Ознакомившись, вы поймете, отчего в этом возникла необходимость. В случае, если Максимилиан Иванович откажется поставить свое факсимиле, я сейчас же пишу рапорт об отставке: без такого рода приказа я не могу гарантировать благополучный исход известной вам встречи. Приказ должен уйти в штаб флота незамедлительно.
– А что, собственно, случилось? – спросил Макаров, с трудом сдерживая зевоту, – засыпал обычно поздно, вставал к полудню.
– Случилось то, – ответил Герасимов, – что бомбисты, которыми занимался Максимилиан Иванович, могут учинить ужас не на суше, а именно на кораблях. Если обыски всех членов экипажей – перед построением, никак не раньше, – не будут проведены, я умываю руки. И шифрограмму такого рода передам Петру Аркадьевичу немедленно.
– Хорошо, я снесусь с Петром Аркадьевичем, обсудим все толком.
– У нас нет времени на обсуждение, поймите! Через полтора часа нам всем нужно быть в гавани! Позвольте мне потревожить вас повторным звонком, и если приказ не будет отправлен во флот, я немедленно пишу рапорт об отставке.
– Но вы понимаете, что такой приказ может вызвать трения с флотом? Здесь собраны гвардейские экипажи, командиры знакомы с известным вам лицом, все они отвечают за матросов и офицеров, возможен скандал, Александр Васильевич.
Слава богу, подумал Герасимов, этот хоть называет вещи своими именами… Пусть думает. Я свое сказал.
Через пятнадцать минут отзвонил Трусевич.
– Как славно, что вы уже вернулись, милый Александр Васильевич, – сказал он своим вибрирующим, актерским голосом; говорил сейчас так, будто бы самому себе сопротивлялся, слова выдавливал, обсматривая каждое со стороны, как бомбу какую, – Мы тут с Александром Александровичем посовещались по поводу вашего документа… Разумно, в высшей степени разумно… И порешили так: вы приказ подписываете, а – в свою очередь – Александр Александрович, как товарищ министра, присовокупит личное письмо адмиралу. По-моему, это прекрасный выход из того положения, которое рождено нашим неповоротливым протоколом…
– Неповоротливый протокол утвержден его величеством, – отрезал Герасимов. – Я его нарушать не намерен.
Когда корабль «Альберт и Виктория» входил в гавань, все с ужасом заметили, как на передней мачте лихорадочно-быстро засигналили флажками.
Трусевич, наблюдавший за церемонией прибытия из штабного помещения в гавани, ощутил пустоту в поддыхе и стремглав бросился к телефонному аппарату, чтобы срочно продиктовать свой приказ о необходимости обыска всего флотского экипажа; неважно, что опоздал, важно, что останется документ; Герасимов в штаб не пришел, однако наблюдал в бинокль за всем, что там происходило; поведение Трусевича раскусил сразу же; посмотрел на часы, позвонил телефонной барышне, с которой познакомился загодя, и попросил отметить время, когда во флот был отправлен – причем открытым текстом, всем на позор – приказ за подписью директора департамента полиции.
Только после этого перевел окуляры на англичанина. Глазов, сопровождавший его, мягко улыбнулся: – Все в порядке, Александр Васильевич, это не тревога, отнюдь; британцы сигналят срочно прислать на борт портного, чтобы подогнать английскому королю русский мундир полковника Киевского драгунского полка; в Лондоне, видать, не примерил; тесен, боится выглядеть смешным…
Покушение на фрегате не состоялось из-за того, что высшие офицеры лично обыскивали перед построением матросов, юнг и мичманов; Трусевич вернулся в Петербург и, получив внеочередную награду (канитель со сбором подписей прошла до странного быстро), позвонил бывшему директору департамента полиции Алексею Александровичу Лопухину и договорился о встрече; «если согласитесь пообедать со мною, буду сердечно рад».
Поскольку оба служили в девятисотом году прокурорами Петербургского суда и знакомы были с тех еще лет, Лопухин на встречу согласился, хотя не без колебаний, ибо Трепов, обвинив его в пособничестве убийству великого князя Сергея в Москве, понудил подать в отставку, грозя – если добром не согласится – позорным увольнением. И это несмотря на то, что Алексей Александрович слыл дворянином одного из самых древних русских родов (Евдокия Лопухина была царицей всея Руси, несчастной женой Петра); потом только, начав в девятьсот шестом работать одним из председателей крупного Соединенного банка, понял, что Трепов торопился его убрать из департамента, опасаясь прихода Столыпина, с которым Лопухина связывали отношения тесного дружества еще с детских лет; вперед смотрел несостоявшийся диктатор, себе берег место премьера, хотел свою команду собрать, да переторопился, сердце надорвал, туда ему и дорога, не интригуй!
В отличие ото всех своих предшественников, Лопухин был уволен без сохранения оклада содержания и перевода в сенаторы, – форма гражданской казни, после такого не поднимаются, повалили навзничь.
… Во время обеда много говорили о прошлом, вспоминали то блаженное время, когда трудились по судебному ведомству; понимающе, с грустью сетовали на бюрократию, которая мешает проводить в жизнь нововведения, дивились переменчивости настроений в Царском Селе, воистину «сердце красавицы склонно к измене»; а затем уж, расположив Лопухина, умаслив его, Трусевич спросил о том, во имя чего рискнул встретиться со своим опальным предшественником:
– Алексей Александрович, давно хотел поинтересоваться: вы к работе Азефа как относитесь? Считаете его сотрудником или же провокатором?
– Чистейшей воды провокатор, – ответил Лопухин не раздумывая. – И наглец, доложу я вам, первостатейный
– Кто его привлек?
– Рачковский. Кто же еще гниль будет собирать?! Ах, не хочу даже об этой мрази вспоминать… Брр, затхлым несет, «Бесами»…
– Но вы согласны с тем, что такие, как Азеф, не столько борются с революцией, сколько ее провоцируют?
– Совершенно согласен, Максимилиан Иванович, совершенно!
– Вы по-прежнему считаете его работу опасной для империи?
– В высшей степени, – убежденно ответил Лопухин. – Если положить на две чаши, что он – в мою бытность – делал для охраны порядка, с тем, какую прибыль извлекли для себя эсеры, то стрелки весов покажут выигрыш для бомбистов, а не для власти…
Больше Трусевичу ничего и не нужно было. Запросив данные перлюстрации писем Лопухина к своей жене и тестю, князю Сергею Дмитриевичу Урусову, осужденному на три месяца тюрьмы за подписание «выборгского манифеста» после роспуска Первой думы, членом которой тот был, Трусевич до конца убедился, что настроения бывшего директора департамента совершенно переменились; глубоко обижен на двор, стал радикалом, не скрывает своих мыслей и открыто говорит, что России необходима конституция. Такая метаморфоза объяснима: в банке теперь зарабатывает в шесть раз больше, чем в департаменте, вот тебе и смелость в суждениях; чиновный человек, живущий на оклад содержания, не вымолвит лишнего слова, пусть себе империя горит ясным огнем – потушат, а вот если за неугодную мысль погонят, чем семью кормить?!
Поняв то, что требовалось понять, Трусевич задумался над следующим этапом плана: как свести Лопухина с разоблачителем шпионов, редактором журнала «Былое» Владимиром Львовичем Бурцевым; тот от герасимовского террора снова уехал в Париж; что ж, надобно помочь Лопухину отправиться за границу; дело техники, поможем.
Пусть бывший директор полиции и парижский борец с провокацией побеседуют с глазу на глаз. Лопухин молчать не станет; отмывайтесь, полковник Герасимов, пишите объяснения о том, что помогали двойнику, посмотрим, с чем, вы останетесь; всю агентуру себе заберу, все будет как раньше, ишь кого захотел обыграть!
Очередное представление Герасимова на генерала, подписанное во всех семи инстанциях, Трусевичем было задержано: «по техническим причинам, надобно подправить мелочи»; всех, кто обеспечивал визит английского короля, отметили наградами – кроме Герасимова. Ведь не дело важно, а времечко; пропустил – не догонишь; будьте здоровы, Александр Васильевич! Слезы, а не смех
Павел Николаевич Милюков, лидер партии «Народная свобода», иначе называвшейся конституционно-демократической, в просторечии «кадетской», по злой иронии судьбы смог пройти лишь в Третью думу, только после того как царь разогнал две предыдущие, против чего – аккуратно, но тем не менее последовательно – выступали кадеты.
Выбрали его потому, что новый закон, написанный и отредактированный в Зимнем дворце, был совершенно исключителен в своей несправедливости: если каждые тридцать помещиков отправляли одного выборщика для участия в многоступенчатом голосовании («Мы держава земли, – заметил царь, – этим и сильны, а не дымной индустрией, посему дворянству ею и править»), если торгово-промышленный класс был представлен одним выборщиком на тысячу человек, мелкая и средняя буржуазия одним от пятнадцати тысяч, то крестьяне – лишь от шестидесяти, а уже рабочему классу и вовсе было дозволено иметь одного выборщика от ста двадцати пяти тысяч. Следовательно, все те, чьим трудом строились железные дороги, дома, заводы, фабрики, дворцы, станки, броненосцы, чьим трудом тачались сапоги, шились платья и шубы, печатались газеты и книги, возделывались земли, убирался хлеб, были практически лишены доступа в Таврический дворец.
«Борец за конституцию и свободу», как называли Милюкова его друзья, смог, таким образом, пройти лишь в Третью думу, которую Столыпин сконструировал для себя и высших десяти тысяч, чтобы наконец получить устойчивое и послушное в ней большинство. Из четырехсот сорока двух членов Думы на ее скамьи прошло сто пятьдесят четыре октябриста партии Гучкова – крупные заводчики, землевладельцы и банкиры; из фракции «правых» Столыпин выделил своим указанием «умеренно-правых», однако устойчивого большинства и это ему не дало; пришлось согласиться на то, чтобы объединить с Гучковым пятьдесят черносотенцев и двадцать шесть «националистов», которые всячески подчеркивали: «Желая в первую голову добра русскому народу, мы тем не менее не покушаемся на реальные интересы других племен, населяющих империю, но поскольку лишь русские люди были, есть и будут средостением державы, их судьбе и надлежит уделять главное внимание».
Остальные фракции Думы составили кадеты, трудовики, мусульмане, поляки и социал-демократы.
(Так как черносотенцы – помимо владельца огромных поместий в Молдавии Владимира Пуришкевича – провели в Думу несколько дворников и охотнорядцев, скорые на язык петербуржцы обозвали ее «барско-лакейской».)
Казалось бы, маневрируя, Столыпин сколотил большинство, но тем не менее на одном из первых заседаний «народного представительства» выступил лидер октябристов Александр Иванович Гучков и громогласно заявил, что «так называемый „государственный переворот“, о котором на все лады болтают за границей наши противники, подпевая доморощенным бомбистам-революционерам, является на самом Деле установлением истинно демократического конституционного строя в России».
То, что Гучков позволил себе произнести ненавистное для черносотенцев слово «конституция», послужило поводом к началу междоусобной свары среди «своих»; столыпинское большинство разваливалось на глазах; граф Бобринский, представлявший «умеренно-правых», поднялся на трибуну и, обернувшись к Гучкову, отчеканил:
– Актом третьего июня, когда Вторая дума, антирусская по своей сути, была распущена, самодержавный государь, слава богу, явил свое самодержавие, а никак не мифический, чуждый нам «конституционализм»!
А Марков-второй, один из лидеров черносотенцев, пошел еще дальше:
– Народу не нужна так называемая свобода слова, ибо ею пользуются все, кроме русских! Это происки жидомасонов, обуреваемых извечной мечтою уничтожить Россию! Конституция отвратительна нашим традициям! Это не что иное, как арена для болтовни, предоставленная людям, не умеющим грамотно говорить на нашем языке! В принципе конституция дает равные права всем подданным империи, или, во всяком случае, так это пытаются трактовать некоторые депутаты. Нет, господа, никогда не будет равен русскому человеку еврей или татарин, поляк или финн, туркестанец или армян! Гучков попытался как-то стушевать тягостное ощущение от этих выступлений; отправился к Столыпину; тот лишь развел руками, кивнзв на гранки своего официоза, «Волги»:
– Выбор сделан, отступать поздно, я санкционировал это, поглядите.
Гучков прочитал заявление премьера: «Новый строй, установленный законоположением от третьего июня, после роспуска Второй думы, как чуждой интересам державы, есть чисто русское государственное устройство, отвечающее историческим преданиям и национальному духу; я счастлив тому, что прежней Думе не удалось ничего урвать из царской власти».
– Да, да, – раздраженно добавил Столыпин. – Так надо. Когда-нибудь вы поймете, что я прав…
– Я не спорю, – ответил Гучков. – Вы правы, но ведь все эти Марковы-вторые, Замысловские и Пуришкевичи дурно пахнут, от них воняет сыростью…
Столыпин вздохнул:
– Ах вы, мой дорогой европеец, полно вам…
– Я говорю совершенно серьезно, Петр Аркадьевич, я к ним принюхивался… Поначалу чудилось, что у кого-то из них носки грязные, а потом убедился – они все вонючие! И глаза у них стоят! Зрачков нет… Фракция психов! Они психи, понимаете? Я их боюсь, право…
– Ах, полно, – вздохнул Столыпин, – их ли бояться? В конечном счете они делают то, что им велят… Да, я понимаю, в Европе они вызывают шоковое впечатление, понимаю, что и вам с ними не сладко, но разве с интеллигентом Чхеидзе приятнее? Выбор сделан, жребий брошен, пути назад нет, править надо вместе с теми, кто имеется в наличии, других у меня нет… Пока что, во всяком случае.
– Я понимаю, – откликнулся Гучков. – Но то, что мы нагнали в Думу вонючую безграмотную черную сотню, а число интеллигентных поляков урезали с тридцати семи до девятнадцати, оборотистых, крепких кавказцев – с сорока четырех до пятнадцати, а мусульман и вовсе с двадцати девяти до десяти, нам еще аукнется… Милюков не зря травит нас угрозой сепаратизма. Я хоть и осаживаю его, но отдаю себе отчет в том, что он, увы, абсолютнейшим образом прав.
… Работа в Думе, и ранее-то выливавшаяся в словопрения, сейчас стала и вовсе невозможной: черная сотня освистывала не только социал-демократов (их было всего четырнадцать), но и Милюкова.
Щеголяя нарочито грубым юмором, глядя на Павла Милюкова, Пуришкевич начал одну из своих речей:
– Павлушка, медный лоб, приличное названье, имел ко лжи большое дарованье!
Черносотенцы захохотали и, обернувшись к лидеру кадетов, громко зааплодировали; председательствующий Хомяков – из старого славянофильского рода, утонченный интеллигент, приятель Милюкова по кавказской компании – грузно заерзал в кресле; позорище какое-то, а еще русские люди, никакого уважения друг к другу! Речь Пуришкевича тем не менее не прервал: тот цитировал басню Крылова, а это свято; глянул на Милюкова моляще, взывал к выдержке; тот, однако, сидел спокойно, только чуть побледнел, – бороденка торчит вперед клинышком, поигрывает пенсне, сдержанности не занимать.
Пуришкевич, по-шамански наигрывая истерику, чуть не кричал в голос, обвиняя кадетов во всех смертных грехах; в ложах прессы смеялись; Милюков, заметив это, снисходительно скривил губы в сострадающей улыбке; Пуришкевич впал в транс и, схватив стакан, стоявший перед ним на трибуне, швырнул его в ненавистного кадета.
Лишь тогда Хомяков прервал его и объявил, что он исключает депутата Пуришкевича из сегодняшнего заседания…
Милюков, поднявшись на трибуну, разделался с Пуришкевичем, а после принялся за Гучкова, обвинив его в «ораторской демагогии».
Побледнев, Гучков поднялся и демонстративно вышел из зала заседания, прихрамывая сильнее обычного, – во время англо-бурской войны сражался против Британии, был тяжко ранен, признан в Кейптауне национальным героем, о его отваге там ходили легенды; кстати, именно он привез в Россию обычай не прикуривать третьим.
(Однажды Михаил Владимирович Родзянко, огромный, кряжистый, неповоротливый (очень любил петь; как ни странно, вел мягким тенором; в Думе же говорил рыкающим басом), поинтересовался:
– Александр Васильевич, а что это за блажь такая «третьим не прикуривать»?
– Это не блажь, Михаил Владимирович, а военная необходимость, – ответил тогда Гучков. – Буры на редкость прекрасные стрелки. Когда в окопах британцев зажигалась спичка и солдат прикуривал, бур вскидывал свой браунинг; когда солдат давал прикурить соседу, бур выцеливал, а когда протягивал третьему, нажимал на спусковой крючок – бил наповал, без промаха.)
… В тот день, несмотря на скандалы с Пуришкевичем и Гучковым, Милюков вернулся домой в хорошем настроении, вспоминал, как хорошо была принята его фракцией к месту использованная цитата из Плутарха; речь шла о грозящем Поволжью голоде; Павел Николаевич воскликнул:
– Навигаре нессесе эст, вивере нон эст нессесе!
Черносотенцы-дворники загоготали, начали топать ногами, аплодировать, стучать кулаками по скамьям:
– Пусть говорит по-русски!
– Извольте, – ответил Милюков со своей обычной сардонической улыбочкой. – Речь идет о Помпее, которого Цезарь отправил в Сардинию и Африку, чтобы достать хлеб для Рима, терпевшего голод. Помпеи собрал хлеб, но в это время разыгралась буря. Моряки отказались вернуться на корабль. Тогда Помпеи в гордом отчаянии взошел на борт и, обращаясь к морякам, с укором воскликнул: «Плавать по морю необходимо, жить не так уж необходимо».
… Войдя в квартиру, Милюков изумился: возле окна стояли друзья Гучкова, члены руководства партии октябристов – Родзянко и Звягинцев.
– Павел Николаевич, – пророкотал Родзянко, – простите, что без приглашения, но мы прибыли по поручению господина Гучкова: он оскорблен вашим выступлением и приглашает на дуэль. Мы – секунданты; оскорбление, считает он, может быть смыто только кровью.
– Господи, – изумился Милюков, – какое оскорбленье?!
– То, которое вы нанесли в своей речи, обозвав его, лидера фракции, демагогом.
Быстрый ум Милюкова сразу же просчитал ситуацию: он, глава оппозиции, не имеет права отказать в вызове лидеру думского большинства; это поставит его в смешное положение; нет другого оружия, кроме как смех, которое уничтожает политика, делая его дальнейшее пребывание в Думе (парламенте, сенате, конгрессе) практически невозможным; при этом Милюков знал, что Гучков был блистательным стрелком, бретером, отъявленным дуэлянтом, человеком, лишенным страха; а я револьвер в руках держать не умею, с растерянностью подумал Павел Николаевич и, помимо своей воли, услышав арию Ленского, увидел декорацию: медленные хлопья снега, поникшие ивы, маленькую фигурку поэта в последние минуты его жизни.
– Господа, – сказал Милюков, горделиво откинув голову, – я принимаю вызов Александра Ивановича. Извольте назвать адрес, куда я смогу прислать моих секундантов.
… Вечером отставной ротмистр Александр Колюбакин и бывший депутат Первой думы Свечин явились на квартиру Родзянко для выработки условий дуэли. Родзянко спросил, не намерен ли Павел Николаевич отказаться от поединка. Колюбакин пожал плечами:
– Не считайте лидера конституционалистов России человеком робкого десятка, милостивый государь! Наша партия живет в условиях постоянной полицейской слежки, наших цекистов, вроде Герценштейна и Иоллоса, убивают черносотенцы, нанятые охранкой, но тем не менее мы не прекращаем борьбы за неукоснительное следование империи по пути октябрьского манифеста, который неминуемо завершится конституцией…
Секундант Звягинцев пожевал губами:
– Господа, мы не на митинге, давайте перейдем к выработке условий дуэли.
– Мы к вашим услугам, – ответил Свечин. – Только впредь то, что неминуемо должно произойти, следует называть не дуэлью, а расстрелом Милюкова, ибо он не умеет ни фехтовать, ни стрелять.
Родзянко пророкотал:
– Так поэтому я и предлагаю Павлу Николаевичу отказаться от поединка!
Колюбакин нервно засмеялся:
– И назавтра лидер нашей партии будет ошельмован послушной вам прессой как трус?! Павел Николаевич совершенно определенно заявил, что он на дуэль согласен. Вся ответственность за последствия падет на господина Гучкова и на партию, которую он имеет честь возглавлять!
– А при чем здесь партия? – резко подался вперед нервный, худой Звягинцев, похожий чем-то на Дон Кихота. – Речь идет о поединке между мужчинами, а не политиками…
– Милостивый государь, – понимающе вздохнул второй милюковский секундант, Свечин, – мне кажется, что собеседование приобретает характер политической перебранки. Мы приехали к вам с единственной целью: выработать условия дуэли. Михаил Владимирович задал вопрос, не намерен ли Милюков отказаться. Вы понимаете, что это невозможно, положение, так сказать, обязывает. Перефразируя древних, к спасительной мудрости которых вчера припадал Пал Николаевич, мы уполномочены заявить: «Стрелять – обязательно, жить – не обязательно». Итак, какое оружие, калибр, расстояние?
– Ах, ну зачем же вы сразу сжигаете мосты? – Родзянко всплеснул руками. – В конце концов, Гучков не жаждет крови. Предложенная им формулировка об оскорблении, которое может быть смыто единственно кровью, носит формальный характер! Так принято при вызове на поединок, неужели не понятно?!
– Но ведь факт вызова Александром Ивановичем на дуэль Павла Николаевича сделался известным в думских кругах, – возразил Свечин, – значит, включится пресса. Лидер партии никогда не был трусом, он готов постоять за честь не столько свою, сколько нашей «Народной свободы»…
– Пусть себе стоит за честь, – рассердился Звягинцев, – но при этом выбирает должные выражения!
– Этот совет оборотите к себе, – сказал Свечин. – Тон нашего собеседования обязан быть уважительным, милостивый государь!
– Господа, – горестно вздохнул Родзянко, – в конце-то концов, не мы с вами стреляемся! Стоит ли попусту пикироваться?! Давайте-ка к столу, это не противоречит дуэльному кодексу, подали отварную осетринку под хреном и телячьи ножки, там и продолжим разговор, а?
Колюбакин и Свечин переглянулись; Колюбакин как-то ужимисто поднял квадратное левое плечо к уху, что свидетельствовало о крайней растерянности:
– Я не убежден, что это допустимо, Михаил Владимирович. Именно с точки зрения дуэльного кодекса!
– Ах, Александр Михайлыч, Александр Михайлыч, – рокочуще ответил Родзянко, – не мясники же здесь собрались, но люди, которые попали словно кур во щи! Надо искать компромисс, господа! Компромисс необходим!
– Вы убеждены, что условия компромисса – если мы его достигнем – устроят господина Гучкова? – поинтересовался Свечин.
– Это уже предоставьте мне, – облегченно вздохнув, ответил Родзянко.
Звягинцев отрицательно покачал головою:
– Я бы так категорично не говорил, Михаил Владимирович. Вы прекрасно знаете нашего друга…
– Ну, это уж мне предоставьте, – повторил Родзянко с некоторым раздражением. – Прошу к столу, господа. Не обессудьте, чем богаты, тем и рады.
Он пропустил милюковских секундантов первыми; огромная зала была освещена тремя низкими хрустальными люстрами; хрусталь огромный, в куриное яйцо; высверк от лампочек синеватый, переливный, иногда мазанет кроваво-бордовым, феерия какая-то; на огромном краснодеревом столе, покрытом хрусткой скатертью, стояло серебряное блюдо, на котором лежал полметровый осетр; в двух серебряных вазах высились горки серой – такая свежая – икры; тарелки тоже серебряные, как и приборы; бутылок не было, только холодная вода, хотя и рюмочки под водку стояли возле каждого прибора, и тяжелые высокие бокалы под белое вино.
Когда гости расселись, Родзянко попросил своего мажордома Васильевича, недвижно стоявшего возле двухстворчатой двери, что вела в таинственную тишину дома, поухаживать за гостями, споткнувшись на слове «дорогими», вовремя понял – неуместно, оборвал себя на первом же звуке; Свечин и Колюбакин сделали вид, что конфуза Михаила Владимировича не заметили.
– Любопытно, а есть ли писаный кодекс дуэлянтов? – спросил Свечин, намазывая горячий калач желтым деревенским маслом, а поверху икрою. – Мне кажется, в России он не публиковался,
Звягинцев с готовностью ответил:
– Публиковался в Лондоне. Александр Иванович руководствуется именно английским кодексом, французский слишком уж кровожаден, никакого шанса на разумный компромисс.
– Почитать нельзя ль? – поинтересовался Колюбакин, заговорщически улыбнувшись Родзянко. – Может, найдем путь к разумному примирению? Вообще-то, все это несколько странно… Сколько помню, Павел Николаевич – при всех расхождениях в оценке некоторых положений октябристов – об Александре Ивановиче отзывался с самым высоким уважением…
Свечин счел нужным несколько скорректировать фразу коллеги:
– Действительно так. Наш друг и лидер Пал Николаевич всегда отдавал должное способностям господина Гучкова как трезвенно мыслящего политика, а следовательно, и человека…
– О да! – Родзянко согласился с готовностью. – Готов прилюдно свидетельствовать! Не раз беседовал с Пал Николаевичем и всегда слышал из его уст весьма лестные отзывы о моем друге…
Глянув на Свечина, Звягинцев внес свой корректив:
– Господин Милюков мог бы зафиксировать свое отношение к Александру Ивановичу в письменной форме… Словесное объяснение в создавшейся ситуации неприемлемо, слишком многие уже знают о предстоящей дуэли… Если господин Милюков пойдет на то, чтобы написать извинительное письмо…
Колюбакин отрезал:
– Это исключено. А вот свое отношение к политической платформе господина Гучкова, думаю, наш друг не откажется написать. Как вы считаете? – он обернулся к Свечину. – Может быть, позвоним? Свечин возразил:
– Ни в коем случае. Последует отказ. Если уж мы сели все вместе за один стол, то, полагаю, мы сами должны составить согласительную формулу, которая будет подписана Павлом Николаевичем, если нас заверят, что текст удовлетворит Алекс… господина Гучкова.
– Да господи, конечно, удовлетворит! – облегченно вздохнул Родзянко. – Повторяю, это доверьте мне! Главное, чтобы существовал согласительный документ. А за это и рюмку не грех выпить!
Милюков поначалу отказался подписать письмо, адресованное «милостивому государю Александру Ивановичу»; сидел за столом взъерошенный, нахохлившийся:
– Я не чувствую своей вины, господа! Я не намерен ставить себя в положение поверженного!
Свечин – человек неторопливый, многоопытный, знающий Милюкова не первый год, – ответил на это именно так, как единственно и было возможно:
– Вы сейчас не об себе думайте, Павел Николаевич. Вы о партии подумайте. Не ставьте ее в положение поверженного. Вы не имеете права отказываться от компромисса… Хотите, чтобы «Народная свобода» осталась обезглавленной?
– Текст обтекаем и достоин, – нажал Колюбакин. – Вы не терпите морального ущерба. Вы объясняете Гучкову истинный смысл сказанного вами, не просите прощения, упаси господь, но лишь даете оценку произошедшему и выражаете недоумение, что слово, пусть даже резкое, могло послужить поводом к таким серьезным последствиям…
– Гучков пошел на политическую демонстрацию, – добавил Свечин. – Он хотел унизить партию. Он не думал, что вы примете его вызов…
– То есть как это так не приму?! – Милюков вытянулся в своем кресле так, словно упражнялся в гимнастическом зале. – То есть как это, господа?! Неужели Родзянко мог позволить себе подумать эдакое?! Так я его вызову на дуэль! – сказав так в запальчивости, Милюков вдруг рассмеялся; засмеялись Колюбакин и Свечин; начался общий истерический хохот; на глаза навернулись слезы.
Колюбакин взмахивал руками над головой, повторяя:
– Не успееееете, не успеееете, Гучков вас вперед за-стреееелит!
Отхохотавшись, поднялись; шмыгая носом и утирая глаза, Милюков пробежал текст, обмакнул перо в мраморную чернильницу и легко подписал свое письмо.
Когда лег в холодную кровать, запрокинул руки за голову, ощутил ее тяжесть, сладко зевнул и тихо сказал себе: – Спокойной ночи, Паша… «Вот почему революция неминуема!»
Во время прогулки бывший ротмистр Зворыкин – анархист, примкнул к рабочим, был арестован за это, ожидал военно-полевого суда (скорее всего, дадут расстрел) – заметил:
– Товарищ Дзержинский, чем дольше я тебя слушаю, тем больше убеждаюсь в своей правоте: если уж и воевать против самодержавной тирании, то лишь вместе с анархистами… На худой конец, с эсерами-максималистами – бомбой. Твоя вера в идею Маркса, в победу разума… Нет, ты идеалист, товарищ Дзержинский, а не бунтарь… Тебе в Ватикане служить, проповеди читать, вносить в паству успокоенную веру в доброе будущее… Одна разница: ты это сулишь человецем на земле, попы – в небе.