Текст книги "Слова, живущие во времени (Статьи и эссе)"
Автор книги: Юхан Борген
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
В этом решенном в столь необычном ключе романе не прекращается борьба между индивидуальным и коллективным началом – совершенно очевидный авторский прием. Так о чем же роман, о народной массе или об отдельных людях? Именно в противоборстве двух начал наиболее полно раскрывается мастерство Фалькбергета. Ибо мы этого противоборства просто не замечаем. Среди толпы скупо освещенных статистов встречаются образы настолько яркие, настолько пластичные внешне и внутренне, что они кажутся живыми – неважно, что речь идет о давних временах. Освещенные шахтерской лампой писателя, образы перемещаются, оказываясь то на первом, то на среднем, то на заднем плане, ближе, дальше – они живые. Возьмем картину мгновенной смерти изнуренного голодом безымянного нищего, этот эпизод полон глубокого смысла. Описываемая смерть мало трогает утирающих слезу собратьев умершего. У Ан-Магритт слез нет, но каждая пережитая ею смерть убивает частицу ее самой. Те, кто ее окружают, сдаются, вновь и вновь падают на колени, сломленные житейской безысходностью. Ее печаль безмерна, но она стоит, гордо выпрямившись, словно подчиняясь незримому кнуту. Именно сейчас ей нужно выстоять...
Разве ей не присуща покорность? Да, и более того, она безмерна. Но по природе своей эта покорность совсем иная, нежели покорность угнетенных, или религиозное смирение Юханнеса, или болезненное уничижение пастора Йенса. Ее покорность сродни ее вере. Она повинуется не потому, что так должно себя держать, это "должно" ничего не значит для нее. Она подчиняется смутным догадкам о существовании некоего высшего смысла жизни, этот высший смысл обязательно есть, и она должна отыскать пути к нему – пути любви.
Стоило ей проявить слабость и поверить предчувствию – и она теряет своего Юханнеса. А после этого неизбежно случается и все остальное, неизбежна и ее смерть.
Она проявила слабость. Ибо труд ее не окончен, делам человеческим нет предела. В мечтах она видит: на ее земле живут уверенные в своем будущем люди. Она знает, до этого еще очень-очень далеко, но не оставляет дерзкой мечты. Ее беззаветная преданность высшей цели особенно ярко проявляется в том, что она даже не замечает, сколь велика ее собственная заслуга в приближении этой мечты к действительности. В ее мечтах совершенно не остается места ей самой.
Не слишком ли совершенна Ан-Магритт для образа живого человека? Или это образ чисто книжный? Вопрос сугубо риторический – по крайней мере для читателя. Читатель верит в невероятное, когда о нем говорят художники. На то они и существуют. Всякое великое искусство зиждется на невероятном.
Менее всего здесь сказано об "остальных", о тех, кого называют второстепенными героями. В романе нет ни первостепенных, ни второстепенных персонажей, есть люди. Роман воскрешает в памяти образы из книг, созданных писателем до "Ночного хлеба". Однако ни один из более ранних романов не был столь ярким и масштабным.
Глубокое проникновение в дух времени, блестящее знание реалий ощущается в произведении. Фалькбергет как-то сказал, что "Ночной хлеб" – его последний роман. Что ж, ему восемьдесят. Все так же щедро и умело дарит он нам свои знания, все так же победно, но сдержанно-строго звучит его поэтический пафос, его стилистическое мастерство неувядаемо – чего стоит одна его кажущаяся легкость!
А главное, конечно, то, что затрагивает в нас самое сокровенное: он открывает нам свою веру, пронесенную сквозь годы сомнений, свою мятежную и непримиримую веру в любовь, в пути, которыми она ведет.
1959
НАГЕЛЬ
1
Необычайно много узнает читатель о Юхане Нильсене Нагеле из первых четырех глав "Мистерий". Он появляется в городке 12 июня 1891 года, двадцати восьми лет, на пороге двадцатидевятилетия, в желтом костюме и белой бархатной кепке. Он смугл лицом, широкоплеч, невысок ростом и коренаст; образ его, отмеченный нервозностью и нерешительностью, сразу же возникает перед нами во всей своей полноте, словно бы созданный на одном дыхании. В последнее мгновение он решает не сходить на берег, хотя багаж его уже везут к гостинице "Централь". В первых четырех главах, всего на сорока страницах, Гамсун подает нам всю информацию о главном герое с такой элегантной непринужденностью, что было бы полезно задержать в воображении, зафиксировать каждую деталь. И если бы роман не обладал столь тонко выстроенной, не поддающейся вмешательству извне композицией, можно было бы сказать, что эти сорок страниц составляют своеобразную "первую часть" его. Она заканчивается описанием похорон самоубийцы Карлсена. Роман так захватывает с самого начала, что при первом чтении можно упустить некоторые детали. Например, упоминание о том, что двадцативосьмилетний Нагель в свое время был влюблен в девушку, впоследствии вышедшую замуж за телеграфиста и переехавшую в Кабелвог. Ему было тогда лет шестнадцать-восемнадцать, и, значит, вот уже десять-двенадцать лет, как он носит в себе эту память, это разочарование. Марта Гудэ несколько напоминает ему ту девушку, поэтому он и останавливает на ней свое внимание. Но, повторим, с юных лет не зарастала в его душе эта рана 1.
1 Эйнар Скавлан рассказывает в своей книге "Кнут Гамсун", что, будучи в юные годы помощником приказчика в Вальсе, в Транэе, Кнут был сильно увлечен одной из дочерей торговца, вышедшей, однако, замуж за некоего телеграфиста. – Прим. автора.
Все это читатель узнает из разговора, который, проснувшись утром на четвертый день своего пребывания в городке, Нагель ведет в гостиничном номере с самим собой. Из того же монолога мы узнаем, что, направляясь на пароходе в Гамбург, Нагель спас некоего молодого человека, пытавшегося утопиться, и теперь сомневается в правомерности своего поступка. Кроме того, Нагель открывает нам презрение к демократии в ее тогдашних проявлениях: всех и вся находит он мелкими и мелочными, включая Ибсена. Но нам уже известно, что во время работы над "Мистериями" Гамсун выступал с докладами на литературные темы, в которых высказывал дерзкие мысли. "Мистерии" вышли в 1892 году. И нам сразу открываются резкие перепады в состоянии Нагеля – от высокомерия до самоуничижения.
Но прежде всего останавливает внимание его странное появление в городке: оставшись на пароходе, он сходит на берег в соседнем порту и возвращается лишь на следующий день в карете, запряженной парой лошадей, да еще и с багажом. Причем на ремнях, стягивающих вещи, были вытиснены его инициалы, то есть они уже давно принадлежали ему и не были куплены в соседнем городке. Эта деталь была и остается для автора данной статьи настоящей тайной. В тот же день Нагель снова покидает городок, на сей раз пешком, и возвращается глубокой ночью, около трех часов. Уже тогда у нас возникает догадка – но не более чем догадка, – что телеграммы, поступившие в гостиницу "Централь" на имя Нагеля в его отсутствие, были посланы им самим. Наблюдая его поведение в гостинице, мы понимаем, что Нагель презирает традиции и их носителей. И что в своей любви к порядку он порой становится до нервозности педантичным: вспомним, как он сунул бумажник под подушку, тщательно разложил на тумбочке ключи, мелочь, склянку с ядом и, наконец, словно по команде, вскочил с постели, вспомнив, что забыл надеть железное кольцо. Так открывается нам его склонность к суеверию. Мы узнаем, что Нагель проявляет интерес к Дагни Хьеллан и в еще большей степени – к покончившему жизнь самоубийством теологу Карлсену, мать которого ставит больным пиявки; красную крышу дома, где она проживает, можно даже увидеть из окна гостиницы. И все это сконцентрировано в одном эпизоде, в котором все времена и события сливаются в единое целое, несмотря на то, что попутно рассказывается о прошлом, высказываются мнения по тому или иному поводу, совершаются мелкие поступки, комментируются различные происшествия. На этих сорока страницах происходит и встреча Нагеля с Минуткой – отправная точка сюжета, от которой расходятся концентрические круги действия романа. Презрительные слова Нагеля о простуде Гладстона уже сказаны. Его эротические вкусы заявлены, так же как и его неожиданное равнодушие в этом и многих других вопросах.
Но одно состояние его души запоминается прежде всего: "Когда Сара вышла, Нагель остановился посреди комнаты. Он стоял не двигаясь. Отсутствующим взглядом уперся он в одну точку на стене. Он словно застыл, и только голова его все больше и больше склонялась набок. Так простоял он очень долго" 1. Да, так простоял он очень долго. В сущности, это единственное более или менее продолжительное состояние среди всех мгновенно сменяющих друг друга событий и поступков, тонко упорядоченных, но вместе с тем обрушивающихся на читателя лавиной в начале романа. И это состояние, столь резко контрастирующее с общим ритмом повествования, открывает нам во внутреннем непокое героя гораздо больше, чем порывистые и необъяснимые внешние проявления его мятущегося духа. Мы догадываемся, нет – мы знаем, что перед нами человек, способный совершить самоубийство.
1 Здесь и далее цитаты из романа "Мистерии" приводятся по кн.: Гамсун Кнут. Избранные произведения в двух томах. М., Художественная литература. 1970, т. 1 (Перевод Л. Лунгиной). – Прим. ред.
Автор данной статьи отнюдь не собирается анализировать "Мистерии". Исследователи не раз обращались к этой книге и чаще всего не добивались заметных успехов в своем предприятии. "Мистерии" – роман-исследование, и его анализ способен принести лишь вторичные результаты. Можно только снова и снова переживать магическую связь в треугольнике Нагель – Марта Гудэ Минутка, всякий раз ощущая ее с нарастающей силой и при этом ни на йоту не приближаясь к так называемой ясности. Что бы ни писалось на эти темы, все представляется верным и достойным. И лишь одно вызывает возражение: утверждение, что автор обрушил на читателя лавину событий в начале книги с тем, чтобы заинтриговать его. Это утверждение столь же неправомерно, как и обвинение Нагеля в том, что он старается озадачить своих новых знакомых.
Вряд ли найдется на земле хоть один человек, которому не было бы знакомо состояние полного оцепенения, когда он не может управлять своей волей, не может ни на что решиться, словно бы пораженный громом. Такому состоянию можно не придавать значения, если импульсы, его порождающие, слабы и стерты, но в нашем случае речь идет о внутренних побуждениях такого накала, столь беспорядочных, столь противоречивых, что жертва их противоборства не в состоянии даже решиться сделать шаг по комнате. Выражение "комок нервов" заезжено и, кроме того, ошибочно, потому что в данном случае речь идет о человеке, чьи внутренние "я" не в состоянии определить, кому из них занять, хотя бы на время, главенствующее положение, чтобы оказать своего рода душевную первую помощь. Речь о человеке, чей дух не в состоянии руководить собою, не знающем норм и определенной цели своих устремлений. И все время душа художника противопоставляется его задаче. Уже эти первые сорок страниц открывают нам со всей отчетливостью, что "Мистерии" – это роман о художнике. И даже больше: роман о художнике на пороге рождения или на пороге гибели. Впрочем, на фоне задачи рождение художника равнозначно его гибели. Предродовые схватки длятся на протяжении всех трехсот страниц романа. Но миг рождения для Нагеля так и не наступит. Наступит миг гибели.
Да, роман можно рассматривать с такой точки зрения. Но можно исходить и из того, что на первых сорока страницах автор щедрой, но и расчетливой рукой нарисовал нам портрет потенциального самоубийцы.
Однако лично мне кажется, что эти две точки зрения не слишком расходятся!
2
Итак, я хотел подчеркнуть, что в первых четырех главах заявлены – и, разумеется, не изолированно, а в органической связи – все основные составляющие романа. Автор дает читателю как бы совет, ключ к пониманию дальнейшего. Внимательному читателю этих первых сорока страниц не придется отягощать свое знакомство с остальной частью романа разгадыванием излишних загадок.
За первой частью романа следует другая, рамки которой я обозначил бы периодом, когда главный герой находится во власти своих настроений. Что это означает – "находиться во власти своих настроений"? В частности, совершать непреднамеренные поступки. Нагель пишет непристойный стишок на надгробной плите на свежей могиле Мины Меек, он переживает видение, будто ловит рыбу серебряной удочкой. Как-то утром он ощущает неожиданный прилив счастья, он находится в возбужденном состоянии на набережной в ночь на Ивана Купалу, и у него вдруг развязывается язык в компании доктора, когда он и шокирует, и очаровывает общество. И всему этому причиной неясное стремление обосноваться в душе не слишком опытной, но и не столь доверчивой Дагни Хьеллан, завоевать ее и оттолкнуть ее от себя. Он предрасположен к этой влюбленности, он предрасположен к любви вообще, он готов к ней в любой момент. Именно такие случаи доктор Стенерсен называет "галлюцинациями" и полагает, что тем самым он что-то объясняет. Вот о таких состояниях Нагеля коллеги доктора Стенерсена в реальной жизни говорят как о маниакально-депрессивных психозах и также полагают, что тем самым они что-то объясняют. Но мы можем позволить себе вернуться к бесхитростному выражению и сказать, что он находится во власти своих настроений. Он действует как бы в похмелье, состоянии, сообщающем легкость и невесомость, но толкающем на непоследовательные поступки.
"На следующее утро Нагель был веселым и просветленным" (с. 243) – так говорится о нем в этой части романа. И чуть дальше: "Он дрожал от радостного возбуждения, забыл обо всем на свете и отдался жгучим солнечным лучам. Он словно опьянел от тишины..." (с. 245)
И еще немного погодя: "Это приподнятое состояние не покидало Нагеля весь день" (с. 247). Он при всех открыто говорит фрекен Хьеллан, что она удивительно хороша, дает ей понять, что восхищается морскими офицерами, что ее жених во всех отношениях великолепный человек, – и все это без капли иронии, так что она против своей воли открывает ему, что ее жених, господин лейтенант, глуп как пробка, и в то же время хвалит его за то, что он никому не противоречит. Она и играет с Нагелем, и защищается от него. В этой ситуации они одного поля ягода. Она манит, сбивает с толку, но лишь потому, что ощущает себя в безопасности, как в усадьбе под охраной пасторского пса.
И если искать во всем этом какой-нибудь смысл – а он должен быть! – то речь следует вести об изображении безумной любви, страсти как цели и человеческом искусстве, к тому же проявляющейся в определенной атмосфере, создающей невозможную ситуацию и для обреченного на смерть мужчины двадцати восьми лет, и для женщины двадцати трех лет, которой в страстности не откажешь – недаром теолог Карлсен вскрыл себе вены ее перочинным ножиком. Буйное лето, благоприятные обстоятельства. Все идет к тому, что перед нами развернется банальная любовная история, к удовольствию публики и критики.
Но ничего подобного не происходит.
Нагель пока что не любит даже себя. Но, может быть, лишь свою печаль десяти-двенадцатилетней давности. Он видел за занавеской взгляд уже постаревшей Марты Гудэ. Он ищет любви.
3
Говорят, как, например, Туре Гамсун в книге "Кнут Гамсун – мой отец", что Нагель – это сам Гамсун. Рискованное утверждение, и в историко-литературном плане – упрощение. Но из многих черт и поступков, роднящих Нагеля и Гамсуна, складываются события, которые могут произвести впечатление на наблюдателя. Лично мне всегда приходят на память эпизод, когда Нагель в гостях у доктора Стенерсена громит Гладстона и Ко, и решительный момент, когда Гамсун выходит на трибуну в зале братьев Хальс, где в первом ряду расположились Ибсен и Ко. Вот отчет об этом событии:
"И вдруг Гамсун оказывается на трибуне. Это происходит так неожиданно, что публика, занятая драматическим появлением Ибсена, забывает похлопать докладчику. На вид Гамсун не испытывает страха. Его мощная, сильная фигура возвышается над трибуной, лицо неподвижно. Но это маска. Хорошо знающий его наблюдатель отметил бы, что он бледнее обычного, за внешним спокойствием скрывается вполне естественная нервозность. Он знает, что сейчас ему предстоит совершить всего лишь тщетный наскок на авторитеты, и аплодисментами наградят его те, что пришли сюда позабавиться, как на цирковое представление. Он оглядывает собравшихся: зал переполнен. Среди слушателей несколько его друзей, он кивает им, отблеск короткой, серьезной улыбки угадывается за стеклами лорнета. Он берет рукопись, раскладывает ее перед собой, но не открывает".
Нагелю в доме Стенерсена противостоит компания на много порядков ниже, да и те, на кого он обрушивает свой критический пыл, при сем не присутствуют. И все-таки он многим рискует, выступая со своими заносчивыми речами. Находясь накануне в приподнятом состоянии, Нагель приобрел себе нескольких друзей. Как раз сейчас он в них очень нуждается, он просто-напросто страдает без общества в эти первые дни пребывания в городке. Но он начинает спорить с ними и при этом затрагивает темы, едва ли не святые для этих умеренных либералов. Выигрывать ему нечего, а вот проиграть – так уж складываются обстоятельства – он кое-что может. Но он без оглядки бросается в бой, разделывает под орех Гладстона и, более того, наносит всей честной компании прямые оскорбления и сам становится объектом иронии львов и львиц местного общества.
Возвращаясь к Гамсуну, напомним, что как раз в это время он разработал программу, в которой ставил себе целью возмущать умы (статья в "Самтиден" и письмо к Юхану Сёренсену). Он стал – так же как и Нагель – первой жертвой своей программы. Он знает (так же как и Нагель) : этого делать нельзя – но я должен это сделать – я это делаю. Это словно кошмар. Они подчиняются одному закону. Гамсун, несмотря на все свои метания, всю жизнь подчинялся одному закону, потому что ярко выражал себя "в призвании". И все же он руководил "своими шагами", подчиняясь силе закона. В отличие от Нагеля. Тот своими шагами не руководит. Он находится во власти своих настроений, во власти порывов души, он может застыть, будто соляной столп, в оцепенении воли, если не уступит порыву. Остается только хвататься за голову, когда он начинает атаку на Марту Гудэ: эти безнадежные попытки оказать ей помощь, чему бедная женщина так противится. А затем следует уже настоящая осада: художник Нагель продолжает свои блуждания, тупиковые пути ведут его к погибели, но он должен пройти их, пусть даже это будет стоить ему жизни.
И это стоит ему жизни.
Я принципиально возражаю против утверждения, что поэт равен своей личности или vice versa 1, но осмелюсь сказать, что одно из внутренних "я" поэта в этом романе столь дерзко "локализовано", столь беспощадно отдано на растерзание, что едва ли не в самом процессе заложено самоубийство, то есть самоубийство в самоубийстве. Вряд ли так уж чужда нам мысль, что поэт может погубить себя в процессе творения, и не только в глазах других – этот побочный эффект ясен. Но художник может нанести себе смертельный удар, добиваясь абсолютной тождественности своих внутренних "я". Намек на Пиранделло? Ну а почему бы и нет?..
1 Наоборот (лат.).
В отношении тождества между Гамсуном и Нагелем стоит процитировать письмо Гамсуна Эрику Скраму, написанное в 1888 году, за четыре года до выхода "Мистерий", но когда роман уже завладел умом писателя:
"Итак, Вы проявили интерес к моему состоянию в те дни, когда я был на грани смерти (он жил тогда у Кристофера Янсона. – Ю. Б.).
Вас, должно быть, удивило, что рассказывал я об этом так сбивчиво и непоследовательно. Просто было в этой истории нечто, о чем я, вероятно, не мог рассказать в тот вечер, и меня охватил страх, что случайно я все-таки могу проговориться. Теперь я хочу рассказать Вам историю до конца и, кроме того, еще одну, имеющую отношение к первой. У меня действительно было болезненное желание пойти в бордель и согрешить. Нет, нет, Вы не ошиблись, в бордель. Ведь я был на грани смерти! И грех мне нужен был великий, чтобы он мог убить меня. Я хотел умереть в грехе, прошептать "Ура!" и испустить дух. Какой стыд рассказывать об этом".
В тот раз что-то помешало ему исполнить желаемое. Но вот что говорится в письме о другом событии: "Я находился в крайне возбужденном состоянии. Прошли вечер, ночь, утро. И вдруг мне открывается возможность согрешить в том самом доме, где я живу; эту возможность мне буквально предложили.
И я не захотел ею воспользоваться.
Вы понимаете? Так всегда бывало со мной. Мне предложили однажды ключ от ворот – красный бант на занавеске, урочный час, один удар в дверь, – и я отказался. Если бы я молил о ключе, я бы ни за что не поручился. Так много значит для меня малость. Есть ли еще такие люди, или я один идиот на всем белом свете?
И тогда моя страсть проявилась в другом: я вдруг полюбил свет. Много света, солнечный свет, дневной свет, огромные люстры, страшное пламя, всепоглощающий свет вокруг меня и везде. Фру Янсон думала, что я сошел с ума. До этого я не понимал восторга Нерона, наблюдавшего горящий Рим. Дело зашло так далеко, что однажды ночью я поджег штору на окне в моей комнате. И когда я, лежа в постели, наблюдал этот огонь, я буквально всеми фибрами моей души ощущал, что я "грешу"".
Еще не закончив письма, он уже понял, что ему не следует больше делать такие безрассудные признания: "Я столько ношу в себе такого, о чем не решаюсь рассказать..." Однако он пишет то, о чем решается рассказать: "Я мог бы заполонить мир описаниями лихорадочных движений души. Но если уж Достоевского считают сумасшедшим, мне и вовсе пути нет. Ибо все те странности, о которых Достоевский пишет в трех своих известных мне книгах (других его книг я не читал), и даже большие странности случаются со мной каждый день, стоит мне только пройтись по Готерсгаде. Увы".
Вот это "увы" – крик измученной души. Так же, как и все письма к немногим посвященным в его состояние в те годы, когда он вынашивал "Мистерии", – тоже крик измученной души. Ведь это он унизился до того, чтобы умолять недоступного Брандеса прочесть "Голод": "В нем больше душевных движений, чем во всем "Преступлении и наказании"". Такое чувство, что он не решался писать "Мистерии", боялся, что это убьет его. Он взывает к богу, мечется, лишается остатков самоуважения, бессонница становится невыносимой. Но он должен, он подчиняется закону. Тем не менее в одном из писем к Скраму мы отмечаем мучительные размышления о безумствовании, принадлежащие профессионалу, – какая находка для комментаторов!
"Но само собой разумеется, что в романе нельзя располагать вещи методично – нужно вносить в них беспорядок. И, кстати, я не могу нести личной ответственности за все мысли Нагеля. Вопрос в том, существует ли у него внутреннее единство, связан ли он со своим другим "я", Минуткой, и ослаблены ли его внутренние связи настолько, что он едва ли не распадается".
И тем не менее мы продолжаем утверждать, что чем больше мы отыщем у Гамсуна и Нагеля сходных черт, тем меньше у нас права отождествлять их в цельности их натур. Художник творит себя в эти годы. Он рискует всем. И скажем так, что Нагель воздействовал на Гамсуна по крайней мере не меньше, чем Гамсун на Нагеля. Мне, например, не кажется парадоксальным отметить, что Нагель в 1888-1891 годах сотворил мистерию под именем Кнут Гамсун. И если уж на то пошло, то, конечно, главный козырь, согласно правилам игры, был на руках у Гамсуна: он мог убить Нагеля. Но он не убил Минутку...
4
Но не был ли и сам Гамсун убит?
Да, какая-то часть его умерла. Ведь после "Мистерий" появились "Редактор Люнге" и "Новые всходы".
Еще в "Мистериях" в сцене кутежа в гостинице Гамсун лишил кое-кого из признанных великих художников ореола славы. В "Новых всходах" он расквитался с теми, кто помельче, впрочем, для потомков это вряд ли представляет интерес. Что ж, Нагель на какое-то время мог почувствовать себя отомщенным. Но затем появился "Пан", в котором Гамсун опять создает художника. Он неутомим. Теперь он на время сбросил Нагеля на землю. Очищенный от тысяч сложностей, художник восстал из нагелевского пепла, он сослужил ему хорошую службу. Эту перемену ритма объясняют (Трюгве Бротэй) естественным волнообразным движением между неоромантизмом и реализмом. И это было бы очень хорошее объяснение, если бы в нем содержалось нечто большее, чем просто указание на определенную последовательность. Чтобы выявить перспективу, мне представляется более правомерным говорить о том, что Нагель так и не отпустил того, кто был и его жертвой, и его творцом. Да, Гамсун сбросил его на землю, на землю, давшую прекрасные всходы, семена которых зародила плодотворная борьба. Но высокомерный Нагель не был однозначен, он был разным, надменным, временами сочувствующим себе, и был он слеп на один глаз и глух в отношении чужого мнения... призрак его явился вновь, и не далее как в 1940 году.
И если кто-то возразит, что Нагель был всего лишь персонажем, порожденным воображением, частью своего создателя, значит, мы говорим с ним об этом на разных языках. Если упорствовать в стиле самого упрямца Нагеля, решусь повторить: тем, что его внутренний мир развивался так, а не иначе, Гамсун очень многим обязан Нагелю. Не изранив себя, "Мистерии" не создашь! Но художника обогащают эти раны, пусть они и стоят ему многого, даже полного лишения уважения.
Год 1888 был для Гамсуна, судя по всему, годом болезненного перелома. Тогда-то и создал Нагель того Гамсуна, который три года спустя написал "Мистерии". В то лето Гамсуну исполнилось двадцать девять лет. Столько же три года спустя исполнилось Нагелю, и тоже летом. Судя по письмам Гамсуна и высказываниям людей, знавших его, писатель находился в тот год в смятении духа. Но в этом душевном аду вспыхнуло пламя, родившее художника. Однако интеллект так и не стал его знаменем, преисподняя его души все так же оставалась плодотворной, почти губительно плодотворной.
На вечеринке в гостинице "Централь" Нагель говорит, что форма движения, свойственная Бьёрнсону, – это разбег для прыжка. Тем самым он выражает восхищение Бьёрнсоном и втаптывает в грязь души статические (Толстой, Ибсен), чьим знаменем стал интеллект, разум. Осмелюсь сказать, что Гамсун восставал против разума точно так же, как Вергеланн, которого в отрицании интеллекта упрекал Вельхавен. Просто Вельхавен не видел, чем в этом отрицании можно восхищаться. Нагеля восхищает разбег для прыжка как форма движения, и Гамсун не имеет ничего против такого косвенного выражения восхищения. Лишая отношения между Нагелем и Гамсуном жизненного содержания, можно сказать, что Нагель представлял гамсуновское подсознание (как сказал бы в то время сам Гамсун: истинное сознание), точно так же, как в Минутке находят выражение по крайней мере многие пласты нагелевского подсознания. Эти специальные термины используются для того, чтобы затемнить истинные отношения между художником и его созданием, выхолостить процесс взаимного обогащения. Свершившееся предчувствие загоняют в прокрустово ложе терминологии, чтобы, иссушив жизненное содержание, отыскать художнику и его созданию место в картотеке под соответствующей рубрикой.
Проиллюстрирую примером из "Круга жизни"' Бротэя: "Амбивалентность у Гамсуна есть следствие внутренней борьбы между наивным стремлением к самоутверждению и чувством социальной зависимости. Она есть продукт затруднений, которые испытывал Кнут Гамсун в любовной жизни, мучимый неодолимым желанием отыскать в предмете любви черты, тождественные образу своей матери. Таким образом, амбивалентность у Гамсуна есть следствие его ненависти к отцу, страха перед ним и уважения к нему".
Бротэй сам признает, что он схематизирует человека, который, "несмотря на раздиравшие его внутренние противоречия, тончайшим образом передавал внутреннюю взаимосвязь в своих творениях... Гамсуну приходилось прибегать к сходным средствам, как это мы видим на примере Минутки и Нагеля в "Мистериях"".
Пусть так. Кому-то такой угол зрения может показаться естественным, я же не решусь углубляться в отношения отец – мать – Кнут Гамсун. Разумеется, мне тоже интересно разгадать, почему же Гамсун и Нагель стали такими, какими они предстают перед нами. В этих строках мне всего лишь хотелось рассказать, как они создавали друг друга. Насколько я помню, чтобы родить первого человека, родоначальника, праматери в "Дитте" Андерсена-Нексе было достаточно просто сесть на голую землю. И, мне кажется, это прекрасное объяснение, если не хочешь плутать в потемках прошлого. Кроме того, перед нами сейчас художник "в прыжке", мы даже не решаемся намекнуть на разбег.
Гениальную фразу о Бьёрнсоне произнес трезвый Нагель, но, повторим, под ней мог подписаться и сам Гамсун: разбег для прыжка – свойственная ему форма движения. Какая же форма движения свойственна Нагелю? Что ж, тоже разбег для прыжка. На трехстах страницах "Мистерий" наблюдаем мы этот разбег. И вот его последняя фаза: "Вот он уже на набережной, он добегает до конца причала и единым духом прыгает в море".
"Единым духом" – вот именно! На протяжении трехсот страниц добрый и злой гений Гамсун и Минутка удерживали его от этого. Но как долго мы вообще знаем этого Нагеля? Да всего тридцать пять суток, тридцать пять долгих, томительных летних дней и коротких, бесприютных ночей. В эти тридцать пять суток укладывается время романа. И когда оно истекает, Нагель уходит в море.
Но если кого и вынесет на щите, хотя бы и до самого Иерусалима, так это негодяя Нагеля. Он всегда возникает вновь. Не свести с ним счеты до конца.
5
Но чтобы утишить терзания, нам стоит всего лишь задать неожиданный вопрос: если нам с самого начала явлен художник-самоубийца, отягченный своим прошлым, то не является ли несчастливый исход любовной истории с Дагни Хьеллан решающим в общем и целом? Да, в какой-то период времени. Нагель ищет любви – как утопающий хватается за соломинку. И когда она выскальзывает из рук, он стремится ухватиться за другую и взамен утраченной любви пытается полюбить Марту Гудэ, напоминающую ему о той, из Нурланна. Но и эта соломинка тоже выскальзывает.
На самом деле 12 июля, или, вернее, на следующий день, в городке появился утопленник. Могла ли любовь вообще спасти его? Если такая любовь представляет собой жизненно необходимый творческий акт, ростки которого только зарождались в душе художника, ответ будет положительным. Гамсун ведь тоже в свое время написал такие строки:
Мне душу бередил немой вопрос.