355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юхан Борген » Слова, живущие во времени (Статьи и эссе) » Текст книги (страница 7)
Слова, живущие во времени (Статьи и эссе)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:03

Текст книги "Слова, живущие во времени (Статьи и эссе)"


Автор книги: Юхан Борген


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)

– Что значит для вас вдохновение?

– Все зависит от того, как его понимать. Для меня вдохновение означает нечто большее, нежели просто настроение, но признать, что на нем можно строить работу, я не могу. В "Маленьком лорде" есть эпизод, когда стая птиц влетает в окно комнаты и, напав на чучело своей сестрицы, начинает клевать его, – жуткая сцена. Мне она явилась во сне, и, проснувшись, я тут же бросился и записал ее так, как она мне и привиделась, а потом вставил в то место романа, над которым тогда работал. Единственный раз в жизни произошло со мной такое – словно дар с небес. Случайность? Вполне вероятно. Я этому эпизоду особого значения не придаю. Если мы определим вдохновение как неожиданный выход таящихся в душе творческих импульсов, то почему бы профессиональному литератору не воспользоваться образом, явившимся в тот момент его воображению? Мозг вообще не должен отдыхать. Писатель не может творить бессознательно, ему следует все время сохранять контроль над собой. В сущности, я все время формулирую что-то, все время работаю. Гамсун говорил – если, конечно, это не я сам придумал, – что нет пользы записывать какие-то ключевые слова. Нужно записывать сразу целый период. Писатель мыслит образами, а что до меня, так я мыслю образами, совершенно готовыми лечь на бумагу, то есть предложениям, со всеми запятыми, тире и вплоть до точек с запятой. Мне кажется – отвлекаясь от своей собственной манеры, – что такой процесс мышления характерен для профессионального писателя.

Юхан Борген умело ведет беседу. В редкой степени владеет он этим жанром. Он говорит живо и увлеченно, часто резко меняет ритм и направление мысли: неожиданные и меткие парадоксы перемежаются шутливыми замечаниями или резкими и остроумными выпадами, ирония соседствует с полной серьезностью. Его отличает абсолютная синхронность работы ума и органов речи, так что слова и предложения рождаются одновременно с мыслью. Почти на все мои вопросы следуют мгновенные и точные ответы. Лишь несколько раз он задумывался на краткий миг. Он знает то, что говорит, и умеет выражать свои мысли.

– Я никогда специально над этим не работал. Но вот окружение и воспитание сыграли свою роль. Меня в детстве никогда не прерывали: за обеденным столом полагалось высказывать мысль до конца, Я говорю и пишу одинаково, пользуюсь теми же приемами. И пишу я так же быстро, как и говорю. Связь между рукой, клавишами машинки, ну и, конечно, мозгом для меня закон! Если я вдруг допущу опечатку, значит, пора заканчивать работу. Если рука не в настроении, значит, и писать я не смогу. Поэтому и диктовку я воспринимаю как чуждое мне занятие, чудится мне в нем нечто постыдное, даже если диктовать приходится в диктофон. Я пытался, но ничего путного из этого не вышло. Получается многословно и неточно. Можно, разумеется, потом отредактировать, подсократить. Но не думаю, что это верный путь. Редактировать и сокращать надо в процессе письма. Вот и у меня: когда рука в настроении, получается примерно то, что надо. Бывает, литераторы плохо говорят, но это оттого, что медленный темп придает им уверенности. Со мной же все наоборот: медлительность для меня смерти подобна. Если я пишу медленно, выходит плохо. Это не значит, что все написанное в темпе хорошего качества. Но, во всяком случае, более высокого.

– Не говорит ли это о том, что вещь бывает продумана вами еще до того, как вы садитесь писать? Всегда ли вы заранее знаете, что произойдет дальше в ваших книгах?

– Нет, ни одного произведения я не продумывал до конца, прежде чем начинать писать. И сюжет я никогда заранее не выстраиваю. Несколько новелл я пытался написать по плану, но в процессе работы всегда уходил от намеченного. Порой я даже удивляюсь, перечитывая написанное: столь много появляется такого, чего я и предусмотреть не мог. В "Голубой вершине" есть шокирующий эпизод, который я не решился особенно выделить. Дело происходит в конце книги, на железнодорожной станции, когда Клэс Хермелин ложится на труп Петера Хольмгрена. Меня самого эта сцена потрясла, она даже показалась мне непристойной, но я ничего не мог поделать, столь сильным было внутреннее побуждение. Натали оказалась права: и этот Клэс был ей чужим. Она-то видела это раньше, а я не видел. И только когда Клэс лег на труп Петера, признавая, что они могут стать единым целым, это стало ясно и мне. Сцена эта была неожиданной для меня, но не для нее.

– Это подводит нас к вопросу о поиске человеком своей сущности?

– Проблемы поиска сущности не избежать, но в "Голубой вершине" я не подчеркивал ее столь сильно, как в более ранних вещах. И уж в любом случае не так, как этого хотелось бы некоторым критикам. Это книга о томлении духа.

– Вы хотите сказать, что проблема поиска сущности проходит красной нитью через все ваше творчество?

– Никогда об этом не задумывался. Но если кому-то она представляется связующей нитью, что ж, судя по всему, он прав. Я этого не вижу. Люди в большей или меньшей степени везде одинаковы. Так что сходство вполне возможно. Но ведь область, доступная нашему глазу и нашим чувствам, так ограниченна. Мы не знаем самих себя. Мы словно бы наблюдаем себя со стороны.

– В нашей радиобеседе о "Голубой вершине" вы сказали, что вас захватил материал и захватывал все больше и больше. Бывает ли так, что накопление материала подходит к какой-то критической точке, к такой стадии, когда вам становится необходимо освободиться от этого материала, оторвать его от себя? Ощущаете ли вы настоятельную потребность записать его?

– Нет, не ощущаю. Уже само слово "материал" использовано неверно. Не материал ищет форму, а, по-моему, наоборот. Сначала возникает именно форма, ритм, а не мысль и уж ни в коем случае не проблема. Мне чуждо писать о "проблемах", пусть даже речь идет о проблемах борьбы за мир, которые столь меня занимают. Писать о проблемах я не умею. Другие писатели умеют, значит, они так же отличны от меня, как и те, кто никогда не брал в руки перо. Не думаю, что писателем движет цель написать книгу. Скорее, возникает некая ритмическая музыкальная тема, внутри которой и рождаются предложения, сперва вовсе ни с чем не связанные. Не образ становится загадочной картинкой, а загадочная картинка становится образом.

– Вы сказали ранее, что уже не страшитесь слова "призвание" в отношении к писательскому труду. Логично, продолжив мысль, сказать, что у искусства есть определенная задача?

– Только не в утилитарном смысле. Думаю, что у искусства есть задача, но затрудняюсь определить, в чем она состоит. Большинство писателей современности уходит от главного. По-моему, они должны перестать сетовать на свою судьбу, ведь негативные стороны писательского существования каким-то образом тоже плодотворны. Слишком много жизни тратится на улаживание личной судьбы. Против воли начинаешь добиваться положения более спокойного и обеспеченного. Обуржуазивание художника никогда не несло в себе ничего хорошего. Разве для того, чтобы обдумывать великие мысли, нужен порядок в делах и перспектива? Великие мысли не требуют упорядоченности. Я имею в виду – в момент зарождения. Порядок нужен для их выражения. Крупные писатели эпического склада, такие, как Лоренс Даррелл и Казандзакис или Эйвинд Юнсон, Фалькбергет, X. К. Браннер у нас в Скандинавии, если называть только некоторые имена, обладают дерзостью. Но на мое поколение сильнейшее – и не всегда положительное – влияние оказывает наследие 30-х годов. Во-первых, норвежские писатели стремятся писать доходчиво. А еще традиции борьбы против нацизма и фашизма. Если характеризовать отношение людей моего поколения ко многим явлениям, надо по-прежнему употреблять приставку анти. Найти альтернативу такому мироощущению очень сложно. В художественном плане оно не всегда плодотворно.

– А вы сами дерзки?

– Нет, к сожалению, я робок. Но скрываю робость под маской скромности. Все, что думали и чувствовали великие умы, художник обязан сам продумать и прочувствовать, а потом рискнуть выразить это. По-моему, это относится ко всем нам. А материал для размышлений можно черпать повсюду, я, например, отыскиваю его в философии и религии. Только нужно помнить, что ничего не существует в готовой форме, ничего не достанется нам без усилий. И потому мы должны заниматься главными вопросами и ставить их, не смягчая их остроты, а, напротив, так, чтобы они захватили читателя. Можно ли ответить на поставленные вопросы – дело другое. Спрашивают не для того, чтобы получить ответ, иначе можно было бы просто опустить монетку в пятьдесят эре в автомат.

– Вы часто упоминаете о непристойности и аффектации. Вероятно, потому, что они вызывают в вас чувство страха?

– Да. Мне хотелось бы быть смелее и не так уж держаться приличий, и, насколько это возможно, я стараюсь не поддаваться эмоциям, чем рискуют все литераторы.

– Вы интересуетесь многими видами искусства. Видите ли вы какую-либо связь между литературой абсурда, абстрактной живописью и атональной или авангардистской музыкой?

– Соприкосновение с любым истинным произведением искусства вызывает потрясение. Но живопись и музыку нельзя сравнивать с литературой. Они воздействуют на чувства непосредственно. Литература же оперирует условными знаками. Абсурдистский текст вовсе не является порождением нашего времени. Одноактная пьеса Чехова "Юбилей" – в свое время поставленная в театре "Студио" – это, можно сказать, гениальная драма абсурда. Надо просто воспринимать абсурдное как преломленное или доведенное до гротеска отражение возможного. Элемент абсурда уничтожает границу между "смешным" и "серьезным". Юмор – это средство воздействия, но не цель, к тому же он столь различен у разных поколений и разных народов.

Борген встает, делает несколько быстрых шагов по комнате, зажигает еще одну – какую уже по счету? – сигарету.

– В народных сказках часто присутствует элемент абсурда. В диалоге между зайцем и лисой в сказке "Как заяц женился" речь идет о проклятии и благодати супружеской жизни. Заключительная реплика принадлежит зайцу: "...но и жена сгорела вместе со всем!" Откровенный цинизм. Отрицательный герой, как сказали бы моралисты.

– Можно ли рассматривать литературу абсурда как завершенный этап в развитии формы, как результат, или же она является экспериментом на пути к чему-то иному?

– На мой взгляд, абсурдизм – это плодотворное переходное явление. Любое направление в итоге своего развития приводит к созданию другого направления. Я, в общем-то, понимаю композиторов нашего времени, отрицающих мелодию, и говорю, что она возникает между нами и музыкой. Мы воспитаны на мелодичности, на том, чтобы искать "внешнюю" тему, но ведь мелодия не является самоцелью. Настоящий музыкант – как я понимаю – слышит в мелодических темах Моцарта, столь популярного среди всех модернистов, не то, что мы. По-моему, композиторы должны доверять своему внутреннему слуху, независимо от того, как звучит та или иная мелодия, если она вообще существует. Разумеется, может возникнуть вопрос: если нет мелодии, зачем же тогда писать музыку? В этом-то и проявляется сущность истинного художника. Композитор должен быть честен по отношению к своему внутреннему слуху, доверять ему, он гораздо тоньше и избирательнее нашего. Но иной раз случается удивительное, как, например, произошло со мной недавно, когда я слушал "Фантазию и Фугу" Финна Мортенсена в исполнении Кьелля Бэккелунда. Вдруг мое ухо услышало эту музыку так, как – я знаю – ее и надо слышать. Незабываемые впечатления унес я с этого концерта: мир открылся мне заново.

– Вы живете в литературе, но все время обращаетесь к изобразительному искусству...

– Я не живу в литературе. Она все более отдаляется от меня, а изобразительное искусство – и прежде всего скульптура – становится все ближе и ближе. Она вмещает в себя одновременно и преходящее, и вечное. Жизнь лишает нас уверенности в чем бы то ни было. А вот абсолютные формы скульптуры – будь она предметная или нет – открывают перед тобой порою мудрость, приближающую к пониманию цельности бытия.

Можно ли определить род его занятий?

Он прекрасный полемист, великолепный радиокомментатор, он изумительный драматург и к тому же театральный режиссер. Он критик, журналист и оратор. И еще он пишет новеллы, романы и телепьесы. Эта новая форма, новые возможности возбуждают в нем жажду экспериментаторства, бросают вызов его талантам, подстегивают его творческий дух.

– А что можно сказать о "Фрюденберге", показанном по Скандинавскому каналу?

– Надеюсь, это по крайней мере была именно телевизионная постановка. Непросто определить место телетеатра между театром, с одной стороны, и кино – с другой. Непонятно – так говорят иногда о телепостановках. Но на фоне чего? Реалистического, хронологически расположенного показа каких-то вещей посредством образов и реплик. Придется сказать, что я вообще не верю в возможность перенесения приемов реалистического театра на телеэкран, ну, может быть, в маленьких дозах, как своего рода противовес.

– Вы очень четко разграничиваете жанры: театр, кино, телевизионный театр. А как, по вашему мнению, соотносятся новелла и роман?

– Так же, как стометровка и марафон.

– А стихами вы не грешили?

– Разумеется, грешил. Пришлось сжечь всю эту ерунду. Однако я продолжаю заниматься жанром, который сам определяю как телепоэзию, он основан на сочетании слова и движения, танца. Хотелось бы что-нибудь в этом роде поставить. Вот тогда критики мне выдадут на полную катушку!

– Не слишком ли вы разбрасываетесь?

– Сэм Бесеков написал книжку, которую вам следует прочесть: в ней чувствуется настроение. Называется она "Сын закройщика". Его недооценивают как писателя, он, дескать, актер и режиссер, так пусть и занимается своим делом. Меня часто упрекали в том, что я размениваюсь на мелочи, потому что разбрасываюсь. Разносторонним быть нельзя, ни боже мой! Поговорка "знай, чеботарь, свое кривое голенище и в закройщики не суйся" – самое откровенное выражение скупости и жадности, какое мне известно. И вообще, интересно заниматься такими разными вещами!

– Вы говорили, что интересным должен быть и роман.

– Да, но интерес не в том, чтобы у вас на каждой странице было убийство. Яна Флеминга, в сущности, все равно как читать – с конца или с начала. Но возьмите, например, "Белые ночи" Достоевского. Более интересное чтение невозможно себе представить. Говорят о внешнем и внутреннем напряжении. Чепуха! Это одно и то же. Напряжение создается за счет сбалансированного соотношения между отдельными элементами. Возьмите простейший камень, римские виадуки, в которых камни поддерживают друг друга и создают напряжение на века.

– "Голубая вершина" принесла вам премию книгопродавцев "Спасибо за книгу".

– Необычайно радостное для меня событие. С годами все больше хочется, чтобы тебя читали многие, не только избранное меньшинство. Так должно быть и в молодости. Но тогда желалось только, чтобы книга вышла, чтобы ее отрецензировали в газетах, а что там будет с нею потом – неважно. Теперь для меня важнее, чтобы книгу прочли многие. Разумеется, это не значит, что я пишу теперь только с той целью, чтобы меня прочли. Себя переделать невозможно.

Юхан Борген зажигает последнюю на сегодня сигарету: мы уже засиделись.

– Когда задают вопрос, надо отвечать, – говорит он. – Не стоит думать, что твои ответы будут лучше других. Самое главное – задавать вопросы себе самому. Писателю никогда не отыскать ответа. Ответы известны лишь политикам. Да и то не очень-то они им удаются.

1965

МИР

На обратном пути пришлось мне помокнуть: волны разыгрались и все норовили плеснуть через борт, в чем я им, разумеется, всячески препятствовал. И все же воды в моторке набралось на добрую половину. Мне в таких переделках и раньше бывать приходилось, так что дело знакомое: сейчас главное – откачать как можно больше воды, пока новый шквал не довершил начатое. Я включил насос – мощная струя вознеслась к небесам, но вода попала на магнето – и смолк мотор. Да, бывал я в таких переделках, бывал. Маловата лодочка. Надо бы побольше приобрести.

Но ведь это спорт. Лодка будто крадется по поверхности, вокруг вздымаются грозные пенистые валы и, замерев на гребне, срываются в никуда. Я взлетаю на волнах, но ничуть не приближаюсь к дому. А ведь у меня еще и груз драгоценный: кофе, яйца и все такое прочее, да на корме картонный ящик с бутылками красного вина. Такой груз да не уберечь! Только вот продвижения никакого, будто на месте стоишь. Позади угрожающе высится черная стена отшлифованного волнами гранита. Как всегда, с одной стороны Сцилла. А с другой – остров, и дом на нем. Недалеко до него, но доберешься ли неизвестно. И остается двигаться короткими рывками, ловить момент, когда противник дает себе передышку. Но нет, не занимать ему еще сил, не занимать: я вижу, как с левого борта меня настигают три крутых гребня, но если поддать газу – не взять им меня. Верен расчет. Все три лишь ткнулись в корму. Вот и обессилел противник на время. Теперь – только вперед.

Да, не новичок я в таких переделках, не новичок. На мне и нитки сухой не осталось. И штаны тоже мокрые. Но разве достоин уважения мужчина в мокрых штанах! Вот и чувствуешь себя двухлетним малышом, и холодок стыда тебя забирает.

Зато потом – красота! Я ступил на землю и привязал лодку. Красота чувствовать под ногами землю. И камни. Я выгрузил багаж и пошел по берегу. Трава и вереск. Красота, когда ощущаешь траву и вереск под ногами. На обратный путь потратил я два часа вместо обычных получаса. Я все еще чувствую качку внутри. Красота – так вот стоять и чувствовать качку внутри, идти и чувствовать качку внутри, ступать по камням, по траве и по вереску. Вдруг я понимаю, что мне было страшно, немного, совсем немного, но страшно. И совсем недавно. И так хорошо мне становится – не оттого, что было страшно, а оттого, что страх уже позади.

И тогда я всем своим существом понимаю: это и есть мир.

Так что же это такое – мир? Отсутствие войны? Слабенькое определение, бесформенное и скользкое, как те водянистые медузы, которых так много было вокруг лишь несколько мгновений назад. Нет, у бравых вояк иной темперамент. Так что же нам трепетать и лебезить перед ними? Почему бы, определяя, что такое мир, нам не занять активную, наступательную позицию? Ведь из этих двух противоположных понятий только в нем заключено созидательное начало. Только мир благотворен настоящему поступку. Он даже дает нам возможность подвергнуть себя опасностям, бессмысленным – раз уж без них не обойтись опасностям, например, при восхождении в горы. Человеку просто необходимо иногда совершать бесполезные поступки.

Но и разумные – тоже. И когда на земле мир, любой поступок приносит плоды. Когда на земле война, гниет все вокруг, и плоды, и все остальное. И плоть человеческая тоже гниет.

И не было трагичнее времени для разума, чем то, когда многие даже в рабочем движении с надеждой ожидали войны, потому что видели в ней единственную возможность обеспечить полную занятость. Однако экономисты утверждают теперь совсем обратное. Нет, угроза войны благоденствию не порука – напротив. Но осталась привычка. Привычка считать, что война "неизбежна" – как будто она начинается сама по себе. Думающих так день ото дня становится меньше и меньше. Но они пока еще сильнее всех остальных. Они знают, что могут сыграть на наших патриотических чувствах, назвать нас предателями. И делают так. Они ссылаются на Историю. Но история – главнейшая деталь в механизме оглупления. С самого начала преподносят нам ее в искаженном виде. Вспомните, к примеру, что мы знаем о Филиппе II (Македонском). И разве втайне не предпочитаем мы королю Эйстейну его брата Сигурда, эдакого плейбоя на коне с золочеными копытами.

О, им известно, как одурачить нас, они знают прекрасно, что в роковой час мы поступаем подобно тупым автоматам. И тогда им достаточно под звуки патриотических труб бросить клич: "Родина в опасности!", да еще, может быть, немножко потрезвонить в церковные колокола. Церковь – власть, и вид крови ей люб.

Будто когда-нибудь он наступал, этот роковой час. Нет иной судьбы, кроме той, что мы творим собственными руками. И, ожидая встречи с судьбою недоброй, мы, выходит, сами себе ее и готовим.

Сколь горазды мы глумиться над разумом, прославляя убийц! Почему о Карле XII мы знаем больше, чем о Линнее? Что помним мы из школы о Х. К. Эрстеде, первооткрывателе законов электромагнетизма? Да ничего! Зато нам столько известно о Кнуде Могучем. И об Олаве Трюггвасоне, и об Олаве Харальдссоне, но, конечно, не об Уле Булле. Лишь громкое имя достойно нашего слуха. А что до отчизны, так это, известно, дело святое. "Норвегия, о родина богатырей!" – только так, и не меньше. Но дальше-то, кстати, что там в этой песенке: "Мы за тебя осушим кубок сей!" Вот именно. Меды нам подавай! Вальгаллу! Историю! Сотни учителей истории забивают мусором головы тысяч несмышленышей, чтоб те потом легче наживку заглатывали. В любой стране земного шара. И каждая из них – самая выдающаяся. Для своих граждан, разумеется. И это мы называем – дать образование. А когда молодых людей из "подрастающего поколения" лишат остатков самосознания, их объявляют сознательными патриотами и допускают к экзамену.

Но ведь это тоже спорт. Кто больше знает о всяких там битвах и сражениях, тот, значит, и способнее всех. Мы же помним: знание – сила. А сила – это сила, власть! Но ведь ступать по вереску и ощущать землю под ногами – это тоже власть. Победа! Я победил! Кого, что? Неважно: победил – и все.

1967

СЛОВО ТЕРЯЕТ СМЫСЛ – ОДНАКО...

Смущает в понятии "новый год" то, что его невозможно точно определить.

Можно ли точно определить, что такое "старый год"?

Что такое старый год, тот, что прошел? Или, например, год в конце каменного века с его столь развитым изобразительным искусством? Слова "в прошлом году" уводят воспоминания гораздо дальше, чем в "позапрошлом году". Неужели я сказал "воспоминания"? Я имел в виду память. Эти понятия не идентичные, скорее – противоположные.

Я не верю в наступление нового десятилетия, новых десятилетий или новых веков. Возьмем, к примеру, страсть к разрушению, которая, как принято считать, взрастает на почве материального благополучия. Она всегда свойственна тем, кто переживает период бурного роста, то есть молодежи. И проявляется она в наше время куда как отчетливее, потому что век наш – это век техники, и ножи у нас острее и доступнее. Я говорю о тех молодых людях, что режут обивку сидений в пригородных поездах.

Вандализма на трибунах футбольных стадионов прибавилось, все заметнее проявляется среди гражданского населения страсть к разрушению, и все более заметное место занимает эта тема в общественных дебатах. Так что же, вестерны виноваты, что мы – и молодые, и пожилые – ожесточились? Но ведь сами вестерны создаются потому, что на жестокости, насаждаемой в них, можно хорошо заработать. И потому первопричину роста насилия следует искать в войне. Разве удивительно, что многие из нас полагают, будто на первом месте на экранах, а значит, и в сознании у нас война, говоря коротко, война, которую Соединенные Штаты ведут во Вьетнаме?

Именно мысль о ней, о войне, определяет думы о "новом" годе, о будущей эпохе. Три минуты продолжался репортаж Би-би-си об умирающих детях в Биафре. "Это было невыносимое зрелище" – таков был комментарий авторов передачи. И действительно, зрелище было невыносимое. Но ведь вынесли же! И на следующий день каждый из нас послал кто сто крон, а кто десять в фонд соответствующей организации. Ну и что, полегчало нам? Разумеется, нет. Я пишу эти строки вовсе не для того, чтобы опорочить нашу способность творить благие дела, которая пробуждается в нас в моменты потрясения. И если бы движение Moral Rearmament 1 не приняло бы такие гротесковые формы, можно было бы, думаю, вполне примириться с его вульгарно-христианскими проповедями.

1 Моральное перевооружение (англ.).

И если бы какая-либо вера помогла бы преодолеть оправданный скепсис, свойственный современному человеку, если бы нашлось средство преодолеть пагубные последствия деструктивных или лживых действий, совершаемых под названием политических акций – хотя бы даже и за счет сведения общественной активности к нулю, – ну почему бы и нет? Дело только в том, что в жизни все происходит совершенно по-иному.

Дело только в том, что никакого обновления не наблюдается. Да и что такое "обновление"? Что такое "новая эпоха"? Если говорить о моей области о литературе, речь следует вести о документализме, о стремлении доказать что-то, а не копировать.

Да, но ведь и вымысел в свое время призвали на службу именно потому, что простого копирования действительности оказалось мало для того, чтобы в нужной степени пробудить воображение у читателя. Тогда-то и обратились к вымыслу, чтобы с его помощью по-настоящему отразить окружающий мир. Затем вновь открыли для себя Золя и стали представлять действительность во всех ее неприглядных одеждах. А теперь вот снова начинают "раздевать" ее, хотя на самом деле, несмотря ни на какие добрые намерения, она пребудет в одеждах, по крайней мере пока для ее изображения используется слово. Короче, сейчас нам преподносят чистые факты: вот в каких условиях живут шахтеры, вот в каких условиях живут негры, вот в каких условиях живут разнесчастные западные интеллигенты. Факты, дескать, говорят сами за себя: им жить невозможно, нам жить невозможно.

На словах пытаются доказать, что человек 60-70-х годов столь несамостоятелен в своих действиях, что уже перестал быть таким, каким сам себя представляет. А комментаторы человека – например, писатели – дескать, несамостоятельны в еще большей степени. Так что же движет ими? Желание заработать на хлеб насущный или стремления совершенно противоположного характера? Сопротивление издателей или, напротив, их готовность помочь? Комментаторы человеческой жизни, короче говоря, ошибаются, и причины этих ошибок у одних простительны, у других – достойны лишь осуждения. Но до определенной степени они не теряют веры в слово.

Почему?

Ответ мы найдем на экране. И если бы цивилизация, в которую никто из нас вообще не верит, не промыла бы нам как следует мозги, тогда телевидение могло бы показать нам обратную сторону своего "экрана": ведь он представляет собой всего лишь кулисы. Вот тогда бы мы увидели, как они там, на телевидении, берут друг друга за глотку. В новых театральных формах, которые я бы назвал "абсолютным театром", отпадает нужда в самом лицедействе, они демонстрируют нам то, что в свое время называли чистым действием. И можно было бы сказать: а почему бы и нет?

В данном случае забывают, что театр – это форма, что само слово – это форма. А что такое форма?

Я при всем своем желании не могу понять, что в борьбе против Существующего Порядка Вещей, к сторонникам которой я – в мои годы – склонен относить и себя, надо отказываться от такой формы, которая дает возможность вообще взять слово, именно слово. Я прекрасно понимаю, что существуют формы, позволяющие убить своего противника без лишнего шума – silent killing 1 или отравить своего супруга или супругу – медленно и незаметно – стрихнином или чем-нибудь подобным. В данном случае правила игры проявляются в неприглядной форме. Но в механизме войны эта форма просто-напросто легализована. В гражданском же праве она еще не узаконена, в частности, благодаря заповеди, запрещающей убивать.

1 Молчаливое (тихое) убийство (англ.).

Но такое вот простое противоречие не может ведь не оставить следа в душе человека, в неопытной душе молодых людей, что читают газеты, смотрят вестерны, слушают и видят выступления ведущих политиков. Найдется ли сегодня хоть один молодой человек, который считал бы, что он верит в то, во что верит?

И все это, как уже сказано, находит выражение в ожесточении общества. Но на самом деле оно находит выражение в равнодушии. И потому я спрашиваю: в чем же роль литературы? Когда-то мы называли ее художественной, пусть так и будет, устаревшие термины не играют существенной роли. Суть же в том, что лишь за литературой вымысла – пусть даже и наряду с литературой документальной – остается последний шанс заставить работать воображение.

Странно, что два этих жанра или "направления" противопоставляют друг другу. Пусть они дополняют друг друга в грядущие годы. Не боясь повториться, скажу: вымысел помогает понять действительность.

Можно предсказать, что в 70-е годы слово – устное или печатное утратит свое значение. Что победит экранный образ. Как старый литератор, я бы не стал отделываться дешевыми шуточками по отношению к такому прогнозу. Но даже если так и произойдет, нам все же следует помнить, что экранный образ в своей основе имеет слово. Лично мне этот прогноз не кажется безупречным, но за мою жизнь сбылось столько предсказаний, в возможность которых я не верил. Развитие происходит не по прямой линии. Печатному слову в той форме, в какой оно известно нам, не более четырехсот лет от роду. И лично мне кажется, что 70-е годы станут временем образа. И я полагаю также, что люди, занимающиеся словом, станут в большей степени, чем когда-либо ранее, использовать способность словесного образа передавать творческую энергию, как это делал Герман Банг. Если действительно хочешь заглянуть в будущее, надо посмотреть назад.

Не ищите в этих простых словах консерватизма. Скажем, что они выражают самозащиту.

Тот, кто ныне полагает экранный образ первичным, воспитан, что бы там ни говорили, все-таки на слове, на искусстве чтения. Так что неважно, первичен экранный образ или нет. Сегодня без слова не обойтись – хотя бы в качестве комментария к образу. С целью предотвратить спонтанные проявления вандализма в наших электричках развешивают ныне плакаты, на которых (в достаточно примитивной с точки зрения техники рисунка форме) изображен молодой человек, совершающий преступное деяние. И словно тень – грозная тень – над ним нависают представители верховной власти. Или же на плакате большими отчетливыми буквами пишут, что такие действия влекут за собой штраф в соответствии с таким-то и таким-то параграфом. Что более эффективно, какой из плакатов в большей степени провоцирует молодежь?

Да и в газетах, и на телевидении дискуссии по этим проблемам были весьма наивны. Мне самому довелось однажды наблюдать группу школьников на станции Рунгстед – районе, известно, не самом бедном. Владелец станционного киоска в ужасе закрыл торговлю. Мы потом с ним разговорились. "Вот она, современная молодежь", – сказал он. Много что можно было бы на это ответить, но подошел мой поезд. Не забыть мне его грусти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю