355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юхан Борген » Слова, живущие во времени (Статьи и эссе) » Текст книги (страница 19)
Слова, живущие во времени (Статьи и эссе)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:03

Текст книги "Слова, живущие во времени (Статьи и эссе)"


Автор книги: Юхан Борген


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

Я на него тебе отвечу:

Я умер бы без жалких, горьких слез,

Когда б любовь была не вечна.

В последней части романа Нагель настоятельно подчеркивает, что его любовь – это одна из сторон творческого акта. И делает это с такой же горечью, как и отвергает (весьма вероятное) желание Дагни Хьеллан сделать его великим человеком. Он не хотел быть "кем-то". Он хотел (весьма вероятно) просто жить, жить любовью.

Намеченная мною "вторая часть" романа заканчивается сценой, когда Дагни Хьеллан в течение нескольких мгновений сперва поддается чарам провожающего ее домой Нагеля, но тут же сбрасывает их с себя и порывает с ним (и тем самым с самой собой) окончательно. Он был во власти своих настроений. Возможно, он видел в этой любви необходимую игру, которая помогла бы ему спастись. Но случилось так, что он опалил не только крылья, но и сердце. То, что он потерял, сразу же оказывается для него жизненной необходимостью.

Потому он так и осаждает Марту Гудэ, отчаянно стремясь восполнить потерю. Предполагаемая "третья часть" романа начинается такими событиями: "Последующие два-три дня Нагеля в городе не было, и его комната в гостинице была заперта. Никто толком не знал, где он; он сел на пароход, идущий на север" (с. 383).

Пароход, идущий на север... Старая, двенадцатилетней давности тоска!

Но что же он делает по возвращении? Начинает серьезно преследовать сбитую с толку Марту Гудэ. Начинает поход против ее тайного воздыхателя Минутки.

Ничтоже сумняшеся я всегда называл эти заключительные сто страниц "Мистерий" частью, где царит отчаяние. Он хватается за соломинку, и в его поведении проглядывает странная смесь жестокости и хитроумной энергии, прикрытых бархатом нежности и шелком уступчивости. То, что он представляет опасность для себя самого, неоспоримо. Но теперь он становится опасен для окружающих.

Одного он не мог рассчитать: что Дагни Хьеллан и в самом деле будет верна своей прекрасной женской натуре и не позволит своей согбенной сестре по женскому клану получить то, чего сама она иметь не пожелала. Да, конечно, Нагель подарил ей притчу, но он не учел, каким дьявольским слухом она обладала – и не только к поэтическим строкам о лодке из благоухающего дерева, парусе в виде полумесяца и серебряной удочке. Перед Нагелем оказывается троица, справиться с которой он не в силах. Вкрадчиво-услужливый Минутка – змея, которую он пригрел на груди. Смиренная, легко поддающаяся влиянию Марта Гудэ. И, наконец, их предводитель, филистер в полном облачении и при опасном оружии, попранная добродетель и безнадежно любимая женщина Дагни Хьеллан! Он теперь как загнанный зверь, но гонят его даже дальше, чем теолога Карлсена. Вот и юноша с парохода, идущего в Гамбург, отомстил за свое спасение, отомстил через Минутку, толкающего Нагеля к погибели и спасающего его от нее своим "гуманным" обманом, заменив яд в склянке водою. С такой страстностью, как о часах, проведенных Нагелем в лесу в момент неудавшейся попытки самоубийства, Гамсун раньше никогда не писал. И едва ли когда-нибудь впоследствии он добивался большей страстности, он или кто другой. Здесь жизнь и смерть выступают на одной сцене, в одном и том же человеке, и одновременно...

Но к этим силам примешиваются и другие: тайные прозрения причин опрометчивых поступков, когда он находился "во власти своих настроений". И теперь перед нами роман о самосохранении, но только по отношению к Нагелю-человеку. Художник Нагель отрекается от своих притязаний на совершенное, он начинает сочувствовать себе, превращается в жалкого нищего, попрошайку.

Критика того времени находила эти страницы романа чересчур экзальтированными. Возможно, это и так. Но разве не должно напряжение этих глав перехлестывать через край? Разве нет в причитаниях Нагеля перед Дагни Хьеллан унижения всего подлинного? Даже она, презиравшая его, заметила это: "Эти последние слова вырвались у него так непосредственно и прозвучали так искренне и печально, что она преисполнилась к нему сочувствия". Итак, все заново! Да, его забота о Марте Гудэ была искренна, пусть даже в любви к ней он старался найти замену другой любви, фактически же найти подмену подмене. Но велика красота в его словах, обращенных к ней: "Будь счастлива и спи спокойно!"

Обе – и Дагни, и Марта, – в сущности, всего лишь медиумы. И даже зализывая старую, самую старую свою любовную рану, он, скорее всего, испытывал сладострастие. Но тем не менее в последний час среди хаоса бредовых мыслей возникает и эта: "Я не желаю больше конкурировать с телеграфистом из Кабелвога".

"Я – остановившийся путник", – говорит он. Мне кажется, в этой фразе точнее выражается суть, чем в часто цитируемой "гость, чужестранец в этом мире". В этом, втором определении излишняя информация, к тому же оно теряет в значении рядом с "идеей фикс господа бога".

Остановившийся путник – вот кто такой Нагель. Он обвиняет Дагни, но, продолжая свои горькие жалобы, осознает, что он – остановившийся путник. И таковым он стал в тот день, когда сошел на берег в этом городке месяц назад. "Еще немного – и воплотится время", – говорит он. Защищаясь, Нагель упрекает Дагни в том, что она хочет сделать из него великого человека. Но вместо великих людей, презираемых им, он вызывает в воображении мечту: "Юношей, которые умерли очень рано, потому что их души обречены".

Экзальтация? Разумеется. Он и меньше и больше своего "я": "В определенные мгновения я чувствую бесконечную взаимосвязь". Так же, как Достоевский (чью прозорливость медики ныне склонны объяснять эпилепсией – не стоит ли, однако, поменять местами причину и следствие?): "Великое откровение посетило меня в тот миг, когда я стоял посреди комнаты... Какой свет, какой свет!"

Но в борьбе за свою жизнь, свое дело он через прозрения и хаос приходит к ясному пониманию, что выход в поражении. Он предлагает Минутке притчу о кошке, у которой в горле застрял рыболовный крючок, он лжет, и Минутка это знает: "Рано или поздно она все равно истечет кровью", – говорит Нагель о кошке. И Минутка знает, что это означает, потому что он – это он. Экзальтирован и прозорлив художник Нагель. Он умывается, прежде чем первый раз решает покончить с собой. Все в нем – сплошное противоречие. Он швыряет железное кольцо в море, совершает роковой поступок. Но тут же: "он был в смятении..." – это для того, чтобы оставить надежду. И еще он завязывает шнурок на башмаке.

И вот – наконец – едва ли не полное объяснение отношения к Минутке: "Теперь я понял вас, я знаю, что вас нужно одновременно пришпоривать и твердой рукой держать в узде" (с. 458). Это он выкладывает карты на стол перед Минуткой и костит его почем зря – и в то же время оставляет ему конверт с деньгами. А тем самым и возможность еще одного поражения: если Минутка откажется от подарка.

И Минутка отказывается. Цель достигнута.

Лишь одну деталь среди тех, что Гамсун использовал, чтобы ярче обрисовать эту цель, многие читатели могут счесть излишней. Речь идет о белой шляпке, которая была на Дагни в последнюю ее встречу с Нагелем, как намек на серебристо-белые волосы Марты Гудэ. И если читатель сочтет эту деталь излишней для характеристики Дагни, то для Нагеля она не остается незамеченной. Она – как последний камень в здании презрения к человеческой низости, которое Нагель возводил для самозащиты. Возможно, для Нагеля это маленькая капля, что заставила качнуться чашу весов. История со шляпкой представляется мне более важной, чем история с кольцом и ее символика.

Творение Нагеля: жить жизнью такою, какова она есть, – разбилось вдребезги. Искусство и жизнь едины. Поэтому он и умер.

1959

ВЕЛИКИЙ ШОЛОХОВ

Ход событий в романе "Поднятая целина" не так спокоен, как течение вод Тихого Дона. Это и хорошо. Подумайте сами, роман на восьмистах страницах о создании колхоза в селе Гремячий Лог – не правда ли, звучит убийственно скучно?

Но, как ни удивительно, это вовсе не так. Созданное в Гремячем Логе колхозное общество кажется целым миром. Первые, еще неуверенные шаги его, его неудачи, рост и относительные достижения – все это предстает перед нами как гигантский акт творческого созидания, свидетелями которого мы с вами являемся. Мы говорим "относительные победы", поскольку роман не завершается, в отличие от многих других произведений социалистического реализма, привычным триумфом. Главный герой, Давыдов, пал жертвой контрреволюционного заговора. Он умирает. И нигде в романе нет ни слова о том, что идеи его продолжают жить. Но ведь Шолохов – писатель. Он подразумевает это. И время подтвердило его правоту.

События, описываемые в "Поднятой целине", происходили тридцать лет назад. Советское государство никогда не скрывало, что крестьяне южных районов Дона, а также Кубани и ряда областей Украины с большим трудом вовлекались в практику коммунистического строительства. О сопротивлении имущих классов не приходится и говорить. Но ведь даже у неимущих слоев была некоторая частная собственность: корова, пара свиней, иногда лошадь. В теории Маркса нет ни слова об упрямцах казаках, вся жизнь которых протекала под знаком языческой независимости, даже разобщенности и... христианских догм. К ним не подходят никакие шаблоны. "Поднятая целина" – грандиозный двухтомный труд об этих особенных людях, не укладывающихся в наши привычные представления. Это относится в равной мере и к членам партии из их числа, которые призваны воспитывать у народа чувства взаимовыручки и коллективизма. В их работе следует "ошибка" за "ошибкой", или, говоря языком того времени, "правый уклон" сменяется левым уклоном". Но Шолохов делает этот экскурс в историю отнюдь не с целью высмеять партийных деятелей или же терминологию. Он – мудрый свидетель всего происходящего – может позволить себе показать своих героев в процессе роста. Он и сам любуется, и нас заставляет любоваться ими. "Поднятая целина" покоряет нас прежде всего как триумф писателя, художника. И лишь затем ощущаешь политическое значение произведения. Это прекрасно рассчитанный Шолоховым прием. Он большой хитрец. Ведь даже офицеров-заговорщиков нельзя назвать только лишь трусливыми бандитами. Они идут на смерть, прекрасно сознавая, что битва полностью проиграна ими, и, по-видимому, раз и навсегда. Что, впрочем, не мешало контрреволюционным организациям существовать и далее, вплоть до того времени, когда они показали свое истинное зловещее лицо после гитлеровского вторжения в июне 1941-го. Поражение фашистов под Сталинградом и снятие блокады с Ленинграда ознаменовали заключительную фазу их деятельности, с которой за десять лет до этого было покончено в селе Гремячий Лог. История сама дописала последний том романа Шолохова, и писатель предвидел это.

Верный традициям русского романа, Шолохов вовлекает в свое повествование множество людей. Однако они и сами очень непохожи друг на друга, и писатель делает все возможное, чтобы показать яркую индивидуальность каждого. Очень интересен в этом отношении образ Якова Лукича, трудолюбивого крестьянина, знающего и умеющего гораздо больше многих своих односельчан и тем не менее вставшего на путь предательства. Он обладает многими достоинствами, за исключением одного: у него нет твердых принципов. Когда однажды ночью в его дом приходит белогвардейский ротмистр Половцев и просит укрыть его, а потом мало-помалу посвящает его в свои тайные замыслы, Яков Лукич начинает колебаться. По натуре он собственник, но отнюдь не фанатик, он природный эгоист, но не убежденный враг, не предатель. Однако он не в силах устоять перед искушением легкой наживы; не говорит "да", но не говорит и "нет". Он произносит: "Ну что ж!" Это яркий пример торжества оппортунизма. Колхозники выбирают его в правление колхоза, поскольку он показал себя с хорошей стороны – работа у него спорится. Но под крышей его дома притаился враг, а сам он – член тайной организации. И он потихоньку саботирует колхозные дела; дрожит при этом от страха и не забывает играть роль деятельного хозяйственника, одновременно соблюдая обязательства перед теми, кому продал свою душу. Это – Другая сторона его оппортунизма, обернувшаяся для него самого мучениями и в конечном итоге гибелью. Несмотря на то что речь в книге идет о жестоком времени, собственно жестокостей в романе нет. Все, что связано в нашем представлении с насилием, – перестрелки, погони, убийства в степи – описано очень коротко и сдержанно. Суровость же заключена в самом ходе событий, в настрое книги. Мир романа необычайно богат, здесь в избытке хватает всего: роскошные шевелюры и бороды казаков, реки соленого пота, навоз и разные нечистоты, живописные лохмотья, горячие раны, приступы бешенства, веселые враки деда Щукаря, озорные казачки, не лезущие за словом в карман, не стесняющиеся сообща сорвать штаны с того, кого они сочтут за своего обидчика и решат проучить. И вдруг, неожиданно, – повисшая над степью тишина, приглушенный смех, немая скорбь над могилой. Резкие контрасты, обладающие огромной силой воздействия; нередко эти лирические отступления затягиваются, что, казалось бы, чрезвычайно опасно для композиции романа. Все в чисто русском стиле. Рассуждения бывают иногда довольно длинными, хотя и уступают толстовским. Иногда читателю приходится призвать на помощь всю свою выдержку и терпеливо ждать, когда автор наконец соизволит вернуться к описываемому событию, но Шолохов, как правило, всегда в состоянии спасти затянувшуюся сцену; я лично считаю, что он никогда не бывает скучен, за исключением тех моментов, когда пытается шутить. Комичные ситуации у него кажутся слишком уж тщательно подготовленными. К тому же юмор его бывает несколько тяжеловесен, как, например, в рассказе о толстяке – походном кашеваре, выдержанном в довольно сочных выражениях. Мне гораздо больше по душе юмор Шолохова, когда он описывает цепь злоключений крестьянина Якова, что отчасти похоже на "Скверный анекдот" Достоевского. Но, в конце концов, все это дело вкуса. Роман ровным счетом ничего не теряет от того, что порой в нем чувствуется несколько преувеличенная тяга к комичности или сентиментальности; это лишь делает образы колхозников пластичными и запоминающимися.

Улучшат ли эти прогрессивные преобразования их жизнь? Иными словами, станут ли они счастливее?

Писатель не рисует нам картин убогого прошлого донской бедноты. Он вовсе не агитирует нас поверить в то, что их жизнь при колхозном строе станет лучше. Но он как-то незаметно подводит нас к мысли, что они стали счастливее в том смысле, что человеческие качества в них одержали верх над звериными инстинктами. В сознании рабов буквально на наших глазах появились первые ростки самоуважения. На родине писателя "Поднятую целину" считают не политическим, а, скорее, историческим романом. За границей же его не могут не воспринимать еще и как яркий политический роман. Однако и в этом смысле книга отличается предельной сдержанностью.

Как всякое повествование о людях, живущих в великую эпоху, роман чрезвычайно содержателен и емок. Диапазон его охвата необъятно широк, колорит – поистине великолепен. И хотя при переводе с такого богато нюансированного языка, как русский, некоторые потери неизбежны, есть все основания думать, что переводчики успешно справились со своей задачей. Это видно хотя бы по тому, как тщательно подбирались ими прилагательные. Что же касается оценки качества самого норвежского текста, то я бы не решился бросить камень первым.

1960

ДЛЯ ТЕХ, КТО ДУМАЕТ, ЧТО ХОЛЬБЕРГ УМЕР

Ох уж этот барон Хольберг – ну не плут ли! Не сидел бы он в своем Копенгагене свыше двухсот лет назад и не совал бы нос в наши сегодняшние дела, якобы сочиняя "Эпистолы и нравоучительные мысли". Один из тех, над кем он, под видом добродетели, потешается, – мой сосед, или, точнее, сосед любого из нас; да вы наверняка знаете человека, который на каждом углу твердит, что у него машина. Он, откровенно говоря, не может не "ездимши", как говаривали в старину.

Некто, побывав в чужих краях, раскритиковал профессора истории Л. Хольберга за его элегантную одежду: "Такая великолепная одежда не годится для философа"; с другой стороны, Хольберга обвиняли в том, что он ведет чересчур спартанский образ жизни. Но в этом критик был прав: одним росчерком пера господин Хольберг показывает, что его соотечественники тратят деньги на еду и питье, на ненужные услуги, а также на экипажи и паланкины, "которые вредны моему здоровью и претят моему нраву. Поэтому я мало ем и постоянно двигаюсь... Я охотно дружу с моими друзьями, но охотнее всего с самим собой: поэтому я хочу слышать, как ворчит мой сосед, а не как урчит мой желудок. Моя бережливость имеет определенные основания: я часто хожу пешком и часто обхожусь без слуги, и когда меня спрашивают, почему я один, я отвечаю, что слуга гуляет с моими младшими дочерьми и следит за тем, чтобы они не упали на улице".

Несколько лет назад дело зашло так далеко, рассказывает Хольберг, что даже бедные студенты стеснялись появляться на улице одни и "шли размеренным шагом, будто следовали за покойником". Хольберг вообще рисует забавную картину провинциализма в родной столице, сравнивая ее с жизнью в Амстердаме, Лондоне и Париже. Он расправляется с конформизмом, когда все осмеливаются делать только то, что от них ждут, или то, что делает сосед. "...особенно девушки должны сидеть взаперти целые месяцы, поскольку мода запрещает им ходить пешком и у них часто нет средств нанять экипаж или паланкин. Те, кто бывали в разных странах, понимают это лучше других и находят, что городскую моду накладывают на людей, как домашний арест".

Хольберг описывает, как добрые люди рвут все связи со своими близкими, боясь показаться на улице пешком. Они не ходят ни в театры, ни на концерты. Прогулочные дорожки, специально проложенные для горожан, пустуют. Пусто и в церквах – по этой же причине! При всех обстоятельствах нужно "заказать экипаж, который не всегда наготове, заключить контракт о найме с извозчиком, что не всегда обходится без пререканий..."

Среди "Нравоучительных мыслей" есть эссе о "Ложном страхе перед богом", которое, если бы не язык, вполне могло бы быть написано и в наши дни. Людвига Хольберга возмущает, что некоторые люди постоянно живут "то в страхе перед богом, то во грехе, так что их жизнь можно сравнить с перемежающейся лихорадкой, при которой их попеременно бросает то в жар, то в холод. Мы видим, что обыкновенно люди как бы в равной степени грешники и праведники, что они приумножают свои молитвы и богослужения одновременно со злодеяниями, так что можно подумать, что они грешат затем, чтобы тем неистовее молиться..."

Когда у нас опять будут выборы, хотелось бы, чтобы определенные господа из различных партий прочли меткие слова нашего наставника Хольберга о "Всезнании и незнании", где он утверждает, что "большие и величественные обещания" даются обыкновенно или из предательства, или по невежеству... Есть бесчисленные примеры людей, которые, вырабатывая проекты и давая величественные обещания, стремились быть какое-то время в почете..." Ни здесь, ни в главе "Отказываться от собственных убеждений" Хольберг прямо не называет Общий рынок, но возникает твердое убеждение, что он имел в виду дебаты о вступлении Норвегии в эту организацию. "Среди многих пороков, которые под именем добродетели бытуют среди людей, есть непоколебимое стремление защищать свое мнение и иметь за собой последнее слово. Тем меньше стоит удивляться этой распространенной ошибке, считающейся в школе главной добродетелью. Вот почему доктор Диафуарус в "Мнимом больном" Мольера не знал лучшей доли для своего сына Тома, чем то, что не жалко отдать свою жизнь, лишь бы не отступиться от однажды принятого мнения".

В разделе о книжных рецензиях Хольберг расправляется с журналистами, которые выходят за отведенные им рамки; они не должны "браться за критику всех произведений, что выше их сил и возможностей" (вот и нам досталось!). Он считает также, что у критиков "нет времени изучить десятую долю тех книг, какие они рецензируют, не говоря уже о тех пристрастиях, которыми многие из них грешат в своих суждениях и которых не лишены крупнейшие критики".

Критически настроенный читатель отметит, что Хольберг употреблял иностранные слова, за что его также осуждали современники. Он палит из многих орудий в тех, кто хочет очистить язык от нужных иностранных слов, способствующих точной характеристике и к тому же делающих язык более понятным широким кругам. Так, он осуждает голландцев, приобретших привычку очищать свой язык от всех более или менее распространенных иностранных слов и таким образом изолировавших себя от мира. Как известно, сам Хольберг был убежденным латинистом и писал свои философские работы не для простого народа. И он хорошо разбирался в стилистических моментах: подчеркивал, что следует варьировать способы выражения мыслей, стиль не должен быть лишен "украшательств".

Поучительна и глубокомысленна глава о "Регрессе и прогрессе". Хольберг был прогрессивным человеком; он не верил, что любая реформа заданно прогрессивна, но был категорически против поговорки о "старых добрых временах". "С тех пор как мы получили достоверные знания истории, мы поняли, что мир знавал плохие и хорошие времена, свои приливы и отливы, но тем не менее он был постоянно плох, хотя декорации часто менялись".

Затем следует своеобразное наблюдение. Все-таки можно сказать в защиту нового мира, что он отказался от старого варварского способа ведения войны: пока он еще имел место, иногда самые нравственные нации предавали все огню и мечу и убивали всех, кого встречали во вражеской стране, не щадя даже детей; и это варварство продолжалось вплоть до прошлого века, когда начали вести войну более честным способом.

Ах-ах, какие только шишки не посыпались на голову старого господина, когда он испустил последний вздох в 1754 году, в возрасте 70 лет. Давайте в заключение приведем одну из его басен, возможно, она имеет отношение к размышляющему философу и поэту. Она называется "Козел и устрица".

Козел пришел на берег и увидел устрицу, которая лежала на рифе и зевала. Козел сказал ей: "Стыдись, ленивая негодница, ты вот все лежишь, а я уже проскакал несколько миль по скалам и горам, я с утра до вечера в движении". На это устрица отвечала ему: "Сударь ты мой! Пока ты работал, да все впустую, я, такая с виду никчемная и ленивая, родила жемчужину. А жемчужина эта стоит больше, чем 1000 козлов".

Эти примеры воскресят у многих читателей старые воспоминания. Для молодых людей это, откровенно говоря, новые произведения.

1962

НЕ ВОЗВЕЛИЧИВАЙТЕ СТРАДАНИЕ!

В своем письме от 25 марта 1936 года Максим Горький писал своему собрату по перу Михаилу Зощенко о страдании и его культе как об одной из ведущих, по его мнению, тем в русской литературе: "Никогда еще ни у кого страдание не возбуждало чувство брезгливости. Освященное религией страдающего бога, оно играло в истории роль первой скрипки, "лейтмотива", основной мелодии жизни. Разумеется, оно вызывалось вполне реальными причинами социологического характера – это так. Но в то время, когда "простые люди" боролись против его засилья хотя бы тем, что бежали от него в "пустыни", леса, монастыри... литераторы – прозаики и стихотворцы фиксировали, углубляли, расширяли его "универсализм", невзирая на то, что даже самому страдающему богу его страдания опротивели и он взмолился: "Отче, пронеси мимо меня чашу сию!" Страдание – позор мира, и надобно его ненавидеть для того, чтобы истребить... литераторы как будто бы даже до пресыщения начитались церковной, апокрифической литературы о великомучениках, якобы угодных богу... Высмеять профессиональных страдальцев – вот хорошее дело..." 1

1 М. Горький – М. Зощенко. Тассели, 25 марта 1936 г. – Письма М. Горького к рабкорам и писателям. М., 1937, с. 49-50.

В таком же тоне он продолжает и далее это аргументированное письмо, исполненное уничижительного сарказма. Горький рассказывает о людях, которые из-за каких-то идиотских пустяков и личных неприятностей становятся врагами всего мира.

Эти сильные и необычные слова приходят на ум, когда читаешь новый перевод "Детства" Горького на норвежский язык. Трудно даже себе вообразить такое детство – настолько оно было переполнено ненавистью, всевозможными кровавыми, унижающими человека событиями, какой-то дьявольщиной, драками, садизмом, рыданиями, всеобъемлющим, провозглашаемым и творимым злом. Таковой была русская действительность 70-х годов прошлого века.

Было ли это детство несчастливым? Повесть не оставляет такого впечатления. Почему? Потому что все эти люди, так жестоко поступавшие с ним, в то же время были в чем-то душевными, положительными людьми, точнее, представали в той многогранности характеров, которая пугала и обескураживала маленького Алексея Максимовича Пешкова. Более того, постоянно сталкиваясь с этой переменчивостью характеров, мальчик никогда не был целиком поглощен жалостью к себе; ведь уже тогда он научился ненавидеть страдание!

Алексею было четыре года, когда умер его отец, а мать родила брата, который тоже умер: они плыли в то время на пароходе в Нижний Новгород к бабушке с дедушкой... Все это описано так подробно. Настолько, что начинаешь думать скептически: неужели он все это на самом деле мог запомнить! И забываем при этом, что если уж что запало в память, то – навсегда. Горький-художник описывает то, что запало ему в душу. В доме его бабушки, казалось бы, каждый день был буквально перенасыщен разными драматическими происшествиями. Лишь редкие моменты спокойной жизни запомнились ему. В центре всех событий всегда стояла бабушка Акулина.

Ох уж эти русские бабушки! Эти труженицы, вдохновительницы, властительницы, страдалицы! Бабушка Алексея явилась как бы воплощением всех русских бабушек: высокая, сильная, ласковая, своенравная, одаренная богатым воображением, талантливая рассказчица, вся как бы переполненная сказками, одержимая жаждой деятельности, терпящая тиранию истеричного мужа, с радостной готовностью пляшущая во время праздника, не отказывающаяся от стопки водки и щепотки табаку. И никогда не жалеющая себя! Осмелюсь утверждать, что без бабушки Акулины Алексей Максимович никогда не стал бы Максимом Горьким.

Тусклое солнце и сугробы на заснеженных улицах. А летом – пыль. Пьяницы, несчастные горемыки, неистово дерущиеся, сплетничающие, играющие в карты, борющиеся за первенство, жалкие, богобоязненные и забытые богом люди. В этих воспоминаниях среда, пейзаж, история создают как бы целую человеческую жизнь. Хотя "мемуары" охватывают период жизни Алексея только с четырех до девяти лет. До того момента, когда дед стал кротким и скупым. Тогда он выгнал мальчика из дома, заставил пойти "в люди". А до этого бил до полусмерти, заставлял несколько раз в неделю одеваться в лохмотья и идти побираться. Но и на его долю выпали страдания, ниспосланные судьбой за его поступки! Его своеобразная душевная теплота пробивается как крохотный росток из самых глубин земли. Люди, описанные Горьким, – это люди с буйным темпераментом, отягощенные воспоминаниями о крепостном праве, о рабстве, не осознавшие до конца всю глубину своего унизительного прошлого, не воспринявшие жизненных перемен. Терпеливо несущие свой крест и не способные употребить во благо так называемую свободу.

Некоторые персонажи настолько ярко очерчены писателем, что буквально врезаются в память читателя. Ваня Цыганок, молодой рабочий, обаятельный, преданный, порывистый и жуликоватый одновременно; старый мастер Григорий из дедушкиной красильни, принужденный просить милостыню, после того как однажды совсем утратил зрение. И с тех пор на их улице перед низкими окнами часто раздавался протяжный голос старушки, его поводыря; и такая участь считалась еще не самой худшей!

А еще господь бог! Вера в этого бога, разговоры о нем, доверчивые и тщетные молитвы, обращенные к нему. Бабушка Акулина говорила о нем особенно, очень тихо: "...приподнимется, сядет, накинет на простоволосую голову платок и заведет надолго, пока не заснешь:

"Сидит господь бог на холме, среди луга райского, на престоле синя яхонта, под серебряными липами, и цветы николи не вянут... А около господа ангелы летают во множестве – как снег идет, али пчелы роятся, али бы белые голуби летают с неба на землю" 1... И так далее. Бабушка Акулина обладает удивительным чувством поэтического. Ее бог совсем не похож на дедушкиного бога; его бог – это грозный ветхозаветный Всевышний, с которым он, очевидно, себя отождествляет, когда наказывает мокрой розгой мальчика, буквально сдирая с него кожу. Бабушка – художественная натура, сказительница, стремящаяся к тому, чтобы вокруг был мир и покой; ласковая и своенравная одновременно. Дед – маленького роста, с острой бородкой, истеричный по характеру, и сыновья у него истеричные. А когда маленький Алексей спрашивает, почему она позволяет ему бить и мучить себя: "Разве он сильнее тебя?" – она отвечает "Не сильнее, а старше! Кроме того – муж! За меня с него бог спросит, а мне заказано терпеть..." 2

1 Горький A. M. Собр. соч. в 30-ти томах. М., ГИХЛ, т. 13, с. 50.

2 Там же, с. 52.

Подлинной богобоязненности в этих людях не было, вера оставалась слабой привычкой. По натуре бабушка Акулина не была покорной, но ведь она должна была почитать своего супруга. Кроме того, есть бог, который как будто бы все видит. Любознательность мальчика очень скоро уводит его в сторону скепсиса, протеста, бунта. Он стремится насолить своему придурковатому деду, устраивая всяческие проделки, невзирая на возмездие, а возмездие – жестокая порка.

С большим интересом общается мальчик с удивительным жильцом, к которому ему запрещали ходить. Жилец занимается химическими опытами, и окружающие считают его колдуном. Его выгоняют с квартиры. Порядочный, всепрощающий интеллигент, бунтарь, он занимает достойное место в ряду встреченных Алексеем прекрасных, возвышенных, думающих людей, тех, над кем глумились в тогдашней России.

Портрет матери тоже удивительный. Крепко сбитая, смуглая, как и бабушка, в чем-то сильная, в чем-то слабая, порывистая, несчастная, лишенная почти мистической гармонии, присущей бабушке, но единственная, кто пользуется уважением в доме старого владельца красильной мастерской, этого жалкого тирана. Мать – это дальний близкий человек для мальчика, не имеющего прочной опоры в жизни, крепкого единого корня, но к которому тянутся сотни маленьких корешков из скудной почвы окружающей его действительности. Когда мать появляется, то для мальчика открывается целый неведомый мир, ведь она одновременно и своенравная, вспыльчивая и непостоянная, такая, что это совершенно сбивает мальчика с толку. Впрочем, не совсем, и это его тайна, наверное. Он – кладезь скепсиса, фантазий, он мечется между сознанием неотвратимости судьбы и страха перед ней, такие мысли обуревали многих в той среде, в которой он рос. Он расспрашивает о святых, изгнанниках, разбойниках, солдатах. Ответы он получает неверные, они продиктованы либо соображениями морали, либо потребностью с помощью фантазии как-то приукрасить тогдашнюю безрадостную действительность. Читатель видит, насколько Алексею не нравятся ответы, во всяком случае, они никогда не кажутся ему исчерпывающими до конца. Остается чувство неудовлетворенности и удивления. Когда мать пытается как-то укрепить свой авторитет и учит его глупым стихам (вместо прекрасных бабушкиных сказаний), он начинает коверкать и перевирать их, назло, из упрямства, ощущая глубокую внутреннюю потребность в этом. Осознавая, что в жизни нет, не должно быть места плохим стихам, так же как и то, что день не должен быть неизбежно наполнен страданием. Вот как обстоит дело со страданием, его культом, отношением к нему как к "неизбежному" и "необходимому": "Ели они, как всегда по праздникам, утомительно долго, много, и казалось, что это не те люди, которые полчаса тому назад кричали друг на друга, готовые драться, кипели в слезах и рыданиях. Как-то не верилось уже, что все это они делали серьезно и что им трудно плакать серьезно, и крики их и все взаимные мучения вспыхивали часто, угасая быстро, становились привычными мне, все меньше возбуждали меня, все слабее трогали за сердце" 1.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю