355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ю. Томашевский » Вспоминая Михаила Зощенко » Текст книги (страница 27)
Вспоминая Михаила Зощенко
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:31

Текст книги "Вспоминая Михаила Зощенко"


Автор книги: Ю. Томашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)

– Вы неправильно идете, – сказал мне тогда M. M.

– Надо вот так: приставлять по очереди ногу к ноге. Тогда сердце успевает отдыхать.

Как же утомилось его сердце! Как же он устал!

Он уедет, оставив надпись на книге:

«Дорогим моим друзьям – Володе и Ирише Лифшиц на память о Москве в апреле 1958 г. Сердечно любящий Вас Мих. Зощенко. 7 апреля 58 г. Москва».

Через три с половиной месяца он уйдет навсегда.

В Чехословакии был сделан знаменитый фильм «Рука». Там герой прячется от руки. Рука – символ власти – не может ни соблазнить его, ни силой заставить служить себе, а когда герой гибнет, рука укладывает его в гроб и начинает украшать орденами.

И сейчас, когда я думаю о Зощенко, я все яснее вижу эту руку над его могилой.

M. Козаков
ИЗ КНИГИ «ЗАПИСКИ НА ПЕСКЕ»[62]62
  Козаков М. Записки на песке. М. 1988.


[Закрыть]

…Начиная с сорок четвертого года, после возвращения в Ленинград из эвакуации и до моего поступления в пятьдесят втором году в школу-студию МХАТ, моя жизнь проходила на канале Грибоедова в «писательской» надстройке. Она называлась так потому, что старое петербургское здание на бывшем Екатерининском канале было надстроено двумя этажами и там поселили писателей. На этом доме и сейчас висят две мемориальные доски, возвещающие, что здесь жили и работали прозаик Шишков и поэт Саянов…

А вот мемориальных досок с именами Михаила Михайловича Зощенко, Бориса Викторовича Томашевского, Евгения Львовича Шварца, Бориса Михайловича Эйхенбаума там нет. Будут ли?

В доме была коридорная система, и близкие друзья ходили друг к другу на огонек иногда даже без предварительных телефонных звонков. Харч у всех был скудный, но с этим не церемонились, прихватывали свой. Насколько я помню, больше всего общались Эйхи (так Эйхенбаумов называли друзья), мои родители и почти ежедневно приходившие со своей улицы Бородинки Мариенгоф со своей женой Анной Борисовной Никритиной, когда-то актрисой Московского камерного театра, а в Ленинграде работавшей в БДТ. Борис Михайлович с семьей жил в соседней квартире, поэтому являлись друг к другу в пижамах, как тогда было принято. Лизка, внучка деда Эйха, и я постоянно крутились под ногами, а если я мешал взрослым разговаривать, дядя Толя Мариенгоф тоном, не терпящим возражений, говорил: «Мишка! Сыпь отсюда!» Это всегда меня обижало, но делать было нечего, и я «сыпал». А иной раз они забывались, и тогда моя мама говорила по-французски: «Диван лез анфан», что означало: «Здесь дети». Этот «диван» я возненавидел на всю жизнь.

У нас в длинном коридоре надстройки по ночам все чаще раздавался громкий топот сапог, к которому прислушивались родители, игравшие по маленькой в преферанс с Эйхами и Мариенгофами. Мне кажется, они старались держаться сообща из чувства самосохранения: им казалось, что если они проводят вечера вместе, засиживаясь за преферансом или «ап-энд-дауном» – карточной игрой, которую так любил дядя Боря, если играют в слова, вычленяемые из одного длинного слова, то их не заберут. Вот, дескать, сидим мы тут все вместе, друзья-писатели, беседуем о литературе, мирно перекидываемся в картишки, и что же, вот так, ни с того ни с сего, вдруг увидим «верх шапки голубой и бледного от страха управдома»? Увидели все-таки, и не однажды. Писатель И. М. Меттер был в нашей квартире, когда пришли за мамой и начался обыск. Что называется, попал! До сих пор об этом вспоминает и рассказывает мне.

Да и как забыть это время и этих людей? Б. М. Эйхенбаум написал книгу об А. А. Ахматовой в начале двадцатых годов, уже тогда признав в ней большой талант. Мне посчастливилось сразу после войны видеть Анну Андреевну в квартире дяди Бори и слышать, как она читала многое из того, что уже теперь стало классикой русской поэзии…

…А. А. Ахматова, М. М. Зощенко – я часто слышал эти фамилии, называемые родителями с любовью и уважением.

И вдруг… Лето 1946 года. Мы живем в Комарове, я допущен играть со взрослыми в волейбол, как вдруг все писатели неожиданно и срочно собираются в город, где будет какое-то важное заседание. Уезжает Г. Макогоненко из моей волейбольной команды и с ним его жена Ольга Берггольц, родители уезжают. Дом творчества пустеет. А наутро за завтраком вижу мрачные лица. Все о чем-то перешептываются и ходят группками по аллеям Дома творчества. Доносятся отдельные слова и фамилии: постановление, Жданов, журнал «Звезда», «Ленинград», Анна Андреевна, Зощенко, Ахматова, Миша Зощенко, «Обезьянка»…

Потом узнаю уже про все. Не вполне пойму, сколь это страшно. Вот разве что на бульваре улицы Софьи Перовской, которая рядом с каналом Грибоедова, буду часто видеть одиноко сидящего M. M. Зощенко и с удивлением замечу, что некоторые писатели из нашего дома переходят на другую сторону улицы, едва заметив его.

А через несколько дней отец пригласит Зощенко к нам в гости, и они выпьют на брудершафт. Отцу из-за диабета пить было нельзя, да он и не злоупотреблял, но в тот вечер они все крепко выпили у нас в столовой, и тут я даже узнал историю своего появления на свет. Мама забыла сказать пресловутое «диван…», и я услышал, что «придумали» меня в Коктебеле, когда у моих стариков начался роман…

– Миша, вы помните? Тьфу, Миша, ты помнишь Коктебель в тридцать четвертом году? – Это отец обращается к Зощенко.

– А как же, Миша, помню, как ты с Зоей ходил гулять на Карадаг…

Мама вспоминает дурацкую песенку, которую тогда напевал папаша: «Зачем идти на Карадаг, пойдемте лучше все в бардак!»

– Зоя, ты что, про «диван» забыла?

– Зоя, а вы помните, в тридцать четвертом году на первом съезде выступал Карл Радек. Вы уже были на сносях, к вам подошел Валя Стенич и сказал: «Во время выступления в зале раздался крик новорожденного, мальчика назвали Карлушей…»

– Я вообще девочку хотела, сыновья у меня уже были. И вдруг мальчик! Мне Женя Шварц в больницу записку прислал:

«Огонь, пылающий в твоей крови, лишь пламенных мужей производить способен»!

Откуда это, кстати? Так вот, стали думать, как назвать этого молодого человека. Я предложила Мишей. А Миша-старший смеется: «Это у нас в бильярдном клубе писателей маркер Михаил Михайлович». А я говорю: «А Михаил Михайлович Зощенко?!» Так, Миша, ты стал Мишкой. А ждали дочку Машку.

Пришел Мариенгоф и сказал:

– А ну, Мишка, сыпь отсюда!

Потом мне часто доводилось видеть M. M. Зощенко и у нас, и у Эйхенбаумов. Невысокий, очень складный. Лицо шафранового цвета (результат отравления газами во время первой мировой войны, которую Зощенко прошел боевым офицером и где был награжден пятью орденами). Черные с проседью, аккуратно причесанные волосы. Грустные глаза. Сидел, заложив ногу за ногу два раза – спиралью. Попыхивал сигаретой в мундштуке. Читал свои рассказы особенно, ничего не раскрашивая и не разыгрывая. Кругом хохотали, а он оставался невозмутимым. Зощенко очень нравился женщинам, хотя ничего для этого не делал.

Трудно было ему в те годы, настолько трудно и одиноко, что, когда я бежал из школы домой по бульвару на улице Софьи Перовской, Михаил Михайлович часто окликал меня и предлагал посидеть с ним на лавочке. О чем он мне говорил, не помню. Мал я был, да и дурак порядочный: другое гуляло в голове.

Теперь часто думаю: вернуть бы все вспять, и мне – теперешнему – поговорить с ними всеми, послушать их, запомнить поподробней…

«Уходят, уходят, уходят друзья, одни в никуда…»

В «никуда» ушли А. А. Ахматова, Б. М. Эйхенбаум, и мой отец, и дядя Женя Шварц, и А. Б. Мариенгоф, и M. M. Зощенко, к которому перед концом жизни все-таки вернулась его болезнь. Когда-то он с ней справился и даже написал об этом в повести «Перед восходом солнца». Зощенко не хотел, не мог принимать пищу. Вот почему, когда читаешь ахматовские строки, посвященные его памяти, поражаешься точности этого короткого, но замечательного стихотворения:

 
Словно дальнему голосу внемлю,
А вокруг ничего, никого.
В эту черную добрую землю
Вы положите тело его.
Ни гранит, ни плакучая ива
Прах легчайший не осенят,
Только ветры морские с залива,
Чтоб оплакать его, прилетят.
 

Похоронили M. M. Зощенко на Сестрорецком кладбище, неподалеку от залива, чем сильно облегчили надсмотрщикам процесс похоронного обряда. Табель о рангах, как мне кажется, соблюдается у писателей особенно тщательно. Где произойдет прощание с покойным, какой некролог, кем подписан – все это считается чрезвычайно важным и существенным. Помню, особенно отвратительной казалась моему отцу подпись под некрологом Зощенко: «Группа товарищей».

H. Авдашева
ПРИНЯЛ НА СЕБЯ[63]63
  © Н. Авдашева, 1990.


[Закрыть]

Нас у отца с матерью было трое: мальчик и две девочки. Летом 1929 года я заболела скарлатиной. Чтобы брат и сестра не заразились, родители решили нас разъединить. Было время отпусков, и меня мать повезла в Анапу – долечивать, а отец поехал с Володей в Гудауты. Там, в Гудаутах, играя с детьми, брат подружился с другим ленинградцем – Валеркой Зощенко, приехавшим на юг со своей мамой. Познакомились дети – познакомились их родители: мой отец с Верой Владимировной. А уже в Ленинграде – через какое-то время – всей семьей мы отправились в гости к Зощенкам.

Помню, играли мы в комнате Валерия, и вот отворяется дверь, входит человек небольшого роста и смотрит на нас добрыми глазами. Подходит к каждому и подает руку, спрашивает, как зовут. Недолго наблюдает, как мы играем, а затем так же тихо, как появился, уходит.

Тогда я в первый раз увидала Михаила Михайловича.

* * *

Мой отец был секретарь Петроградского райкома партии. Хоть была и мала, я замечала интерес к нему Михаила Михайловича. И уважение. Видимо, отец был из тех партийцев, с которыми он связывал надежды на будущую лучшую жизнь. И вот в 1936 году нашу семью постигло несчастье: отца арестовали. Брат и я с сестренкой были в полной растерянности, мать в отчаянии.

Михаил Михайлович пригласил маму к себе, говорил, что это ошибка, недоразумение, что вскоре все должно разъясниться и отец вернется домой. В общем, всячески ее ободрял. Мама вспоминала потом, что он очень волновался, не знал, как успокоить. Принес из своего кабинета банку с вареньем, поставил перед ней чашку чая. Сказал, что чай с вареньем хорошо влияет на нервные перегрузки…

* * *

В августе 1937 года арестовали мать. Наша жизнь окончательно перевернулась. Меня и сестренку как несовершеннолетних детей «врагов народа» отправили в детский дом, притом не в один – разлучили: меня в Судогду, ее в Вычугу. Володя (ему было шестнадцать лет) остался один. И тогда Михаил Михайлович и Вера Владимировна взяли его к себе, в свою семью. И это был не просто, как говорят сегодня, акт милосердия. По тем временам это был мужественный поступок. Хоть Сталин и говорил, что сын за отца не отвечает, но то была ложь. Сыновья отвечали, да еще как! Дети «врагов народа» – они тоже были «враги». И вот семья Зощенко не побоялась «пригреть» врага. А нам, его сестрам, посылались посылки, деньги, не проходило месяца, чтобы мы не получали от Веры Владимировны письма.

* * *

В августе 1939 года я наконец отбыла свой срок в детском доме и вернулась в Ленинград. Мне было пятнадцать лет. Надо было думать, что делать, где и как жить. И опять эти добрые люди не остались в стороне. Ими только что была куплена в Сестрорецке дача, и они пригласили меня там жить. Дача была совсем новой. Вход на второй этаж, где находился кабинет Михаила Михайловича и маленькая комнатка Веры Владимировны, был в то время еще снаружи. С маленького балкона открывался неповторимо прекрасный вид на залив. Голубое небо сливалось с морем, а внизу, за калиткой, бежала тропинка между молодыми, только что посаженными деревьями… Как будто я все это видела только вчера – так ясно остались в памяти первые минуты на сестрорецкой даче.

Каждый день я получала на завтрак пять рублей и шла по своим делам, а к обеду садилась за общий стол. Михаила Михайловича я запомнила как человека тихого, незаметного для окружающих. А дом был, надо сказать, шумный. На половине Веры Владимировны – частые гости, чаепития, громкие разговоры, игры. Наверное, Михаилу Михайловичу все это мешало, но я не помню, чтобы он открыто выражал по этому поводу свое неудовольствие.

Помню, на масленицу Вера Владимировна пригласила родственников, друзей и знакомых. Много было народу. Все знали, что Михаил Михайлович здесь, на даче, и ждали его к столу. Сели, но за еду не принимались. И вот он появился в столовой. Быстро прошел к своему месту, улыбаясь, поздоровался со всеми.

Гости следили буквально за каждым его движением, смотрели в рот, заранее приготовившись смеяться, услышав от него какую-нибудь шутку или остроту. А он, ни на кого не глядя, как-то смущенно, застенчиво чуть-чуть покопался в еде, потом вдруг быстро положил на тарелку кое-что из закуски и торопливо вышел. Весь его вид говорил, что он не хочет мешать людям, приготовившимся к шумному веселью.

* * *

Летом 1942 года меня призвали в армию. Моя часть находилась под Ленинградом, и время от времени мне удавалось на короткие часы попадать в город – то ли командировка, то ли увольнение. Михаил Михайлович был эвакуирован в Алма-Ату, Валерий, как и я, находился в армии, в квартире на канале Грибоедова оставалась одна Вера Владимировна. Кроме как к ней, идти мне было, в общем-то, некуда. Она разрешала мне ночевать в кабинете Михаила Михайловича.

Помню, перед входом в кабинет был небольшой тамбур. Там стоял умывальник (Вера Владимировна рассказывала, что Михаил Михайлович стирал тут свои носовые платки, носки, прочую мелочь), по стенкам до самого потолка – книжные полки. Сам кабинет был обставлен очень скромно. Справа от окна – большой письменный стол красного дерева, с полочками и ящичками на нем. Посередине стола – кожаный бювар, чуть в стороне – металлический стаканчик с карандашами. Вплотную к столу придвинуто жесткое кресло со стеганой подстилкой на нем, а за его спинкой – чуть поодаль – одностворчатый платяной шкаф с зеркалом. И тут же кровать – железная, покрытая клетчатым шерстяным пледом. На этой кровати я и спала в те короткие ночи, когда выдавались побывки.

С благоговением входила я в кабинет, где все было пропитано дыханием Михаила Михайловича. Садилась за стол и осторожно перебирала карандаши, которыми писала его рука…

* * *

Однажды, в конце войны, я приехала в Ленинград и, как всегда, сразу отправилась на канал Грибоедова. И тут я узнала, что Михаил Михайлович вернулся. Вскоре он вышел из своей комнаты. Похудел, лицо было болезненно-серым. Увидев меня, он улыбнулся, подал свою маленькую крепкую руку, потом, раскрыв коробку «Северной Пальмиры», предложил закурить и стал расспрашивать, как мне служится и вообще – как там на фронте дела…

* * *

В следующий свой приезд я застала в доме переполох. Пришла телеграмма:

«Поздравляем Валю с сыном, Михаила Михайловича с внуком Мишей».

Это было как гром среди ясного неба. Вера Владимировна и Валерий кричали, ссорились, не знали, как поступить и что сделать, чтобы опровергнуть, не признать случившийся «факт».

Вышел из своего кабинета Михаил Михайлович. Стал ходить взад-вперед, нервно потирая руки. Гневное лицо, черные глаза так и режут – то Валерия, то Веру Владимировну. Наконец заговорил. Негромко, чуть хрипловатым голосом, четко произнося каждое слово. Сказал, что не позволит затевать какие-либо судебные интриги, не позволит позорить свое имя. И просит прекратить все разговоры на эту тему. Что эти его слова они должны понять как окончательное и неоспоримое решение.

Сказал, чтобы матери и ребенку был сделан в Ленинград вызов. Что деньги на это он даст.

* * *

В один из осенних дней 1945 года дверь в квартиру открыл мне сам Михаил Михайлович. Я очень смутилась. Война закончилась, а на мне все еще красовалась шинель. Я уже демобилизовалась – погоны спорола, ремень сняла, а вот с шинелью расстаться не удалось. Нет, я не стыдилась своей шинели. Но вы ж понимаете: молодая девушка, хочется выглядеть красивой и привлекательно одетой, а тут… Словом, не успела я войти в комнату Веры Владимировны, как на пороге появился Михаил Михайлович, держа в руках темно-бежевого цвета коверкотовое пальто:

– Примите, Нинель. Я думаю, что оно будет вам в самый раз.

Я ничего сказать не успела – его уже не было в комнате.

Я часто думаю о Михаиле Михайловиче. Что же он был за человек? Что было в нем главным, отличающим его от других людей – пусть даже добрых, не проходящих мимо чужих бед и несчастий?

И, думаю, вот что: видимо, он был человеком, который, когда-то испытав большую обиду, принял на себя невиновную вину за все те несправедливости, что рассеяны по земле. Своим состраданием, участливым отношением к людям он как бы просил прощения за эти несправедливости, за то, что мир устроен не так, как того заслуживает человек.

Б. Гинцбург
НЕИЗВЕСТНАЯ ПЬЕСА[64]64
  © Б. Гинцбург, 1990.


[Закрыть]

В 1949 году случилось так, что я оказался соавтором, вернее, помощником Михаила Михайловича Зощенко: мы вместе работали над пьесой «Шутки в сторону».

Для него это было очень тяжелое время. После постановления «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» исключенный из Союза писателей, он был фактически отстранен от всякой литературной работы и лишен продовольственных карточек. Впрочем, ряду писателей, которые втайне сочувствовали Зощенко, удалось добиться того, что он был принят в групком драматургов, а это давало возможность считаться «трудящимся» и, следовательно, получать рабочую плюс литерную карточку группы «Б». Больше года я видел Михаила Михайловича на собраниях групкома, но ни разу не слышал ни одного его слова. Он всегда сидел в задних рядах и молчал.

Предыстория нашего знакомства такова. В октябре 1946 года я видел в музыкальном театре города Цвиккау оперетту композитора Раймонда «Маска в голубом». Вернувшись после демобилизации в Ленинград, я как-то увидел в руках артиста музкомедии В. И. Мусатова клавир этой оперетты. Мы с Мусатовым решили перевести пьесу, предварительно проиграв клавир главному режиссеру театра Суханову. Музыка понравилась, и мы принялись за перевод. Но, начав работать, вскорости поняли, что сюжет требует корректировки. У нас появились многочисленные разногласия, и тогда мы решили привлечь в качестве арбитра третьего соавтора. Мусатов предложил обратиться к Зощенко.

Познакомившись с содержанием пьесы, Михаил Михайлович сразу же согласился возглавить наш маленький коллектив: никакой другой работы у него в ту пору не было. Наши встречи в его кабинете и сейчас у меня перед глазами… Небольшая узкая комната с окном в торцовой стене напротив двери. Слева – диван прежних времен, над ним – небольшое католическое распятие. Справа – ближе к окну – небольшой столик. Михаил Михайлович с карандашом в одной руке и с рукописью в другой сидит на стуле около дивана и спокойно, не торопясь, читает нами написанное. Он прислушивается к нашим доводам, ничего не отвергая сразу и не особенно возражая. Помню его слова: «Когда возникают затруднения по дальнейшему развитию сюжета, надо думать о главном герое. Неважно, касается ли это его личных действий или же действий других лиц по отношению к нему. Нужно перебрать все возможные варианты – и тогда, безусловно, найдется правильный ход в движении сюжета».

Разрабатывать сюжет – это было его «обязанностью». Диалоги сочинял тоже он. На мою же долю выпало писать стихотворный текст для музыкальных номеров, который он внимательно просматривал, иногда делая замечания и внося поправки, но чаще оставляя нетронутым. От названия «Маска в голубом» он посоветовал отказаться уже на первом нашем «заседании» и предложил новое – «Шутки в сторону». Эти слова то и дело произносили действующие лица пьесы.

Когда черновой вариант был готов, мы написали заявку, и Михаил Михайлович ее зачитал на худсовете Ленинградского театра музкомедии. Актерам заявка понравилась. Руководители театра покритиковали ее, но, в общем, довольно мягко. Нам показалось, что дела складываются для пьесы вполне благополучно. Тем более что почти все роли писались с расчетом на исполнение их определенными актерами.

Весной 1949 года пьеса была закончена, и мы договорились о ее читке. Шли в театр вполне уверенные в положительном результате. В пьесе было много выдумки, комических положений, роли получились яркими, нестандартными. Художественный совет театра собрался в зрительном зале около дверей кабинета директора. Послушать пьесу пришло много актеров. Нас посадили за небольшой стол. Я приготовился записывать замечания, а Михаил Михайлович приступил к чтению…

Обычно при любом обсуждении руководители театра выступают последними. Но тут вдруг первым выступил директор, который сразу же обрушился на пьесу, назвав ее порочной, бездарной и никому не нужной. Еще не услышав мнения присутствующих, он заявил, что никто из актеров не захочет участвовать в разыгрывании «подобной чепухи». Обращаясь к артисту Евгению Михайлову, которого мы «планировали» на главную роль, директор сказал: «Вы, конечно, не захотите играть в этой пьесе?» Но Михайлов не оправдал его «доверия». «Наоборот! – сказал он. – Пьеса мне очень нравится. И я с удовольствием спою ведущую партию!» Тогда один за другим стали подыматься директоровы «приближенные». Не утруждая себя разговором по существу, они наперебой обзывали пьесу слабой, пустой, никчемной и, как один, заключали свои выступления словами о том, что «Шутки в сторону» никак нельзя включить в репертуар театра. Им пробовали возражать актеры Королькевич, Пельцер, многие другие, но было ясно, что с их мнением администрация театра считаться не намерена. Мы поняли, что судьба пьесы была решена еще до ее читки. Что дело не в том, удачна она или нет, а в том, что у одного из ее соавторов «неудачная» фамилия – Зощенко. Что чиновники от искусства, исходя из первейшего для них принципа – «как бы чего не вышло», не допустят появления на афише этой одиозной фамилии.

Неудачу с пьесой «Шутки в сторону» Михаил Михайлович переживал очень тяжело. Он еще раз убедился, что высокий уровень его профессионализма – пустой звук для начальства. Что его не печатают и не ставят не потому, что он пишет что-то не то и не так, а потому, что он – хоть об этом впрямую и не объявлено – запрещен!

Как-то раз я высказал ему свои соображения о причинах постигших его несчастий. Теперь я, конечно, понимаю, что они были наивными, но тогда… После окончания войны я некоторое время служил в Управлении пропаганды советской военной администрации в Германии. По условиям работы приходилось читать немецкие газеты, выходившие во всех четырех секторах Берлина. И вот я заметил, что некоторые газеты с особым удовольствием помещают на своих страницах ранние рассказы Зощенко, сопровождая их «примечаниями» подобного типа: «Вот что пишет о сегодняшней (!) советской действительности величайший знаток жизни Советской России». Мне казалось, что постановление ЦК ВКП(б) 1946 года и соответствующий доклад А. А. Жданова были вызваны именно этими «происками» наших недоброжелателей.

Когда я сказал об этом Михаилу Михайловичу, он пришел в ужас: «Какая подлость использовать таким образом мое имя! Я русский человек, патриот России. И больше того – хоть это и странно сегодня звучит – я русский дворянин! И я даже в мыслях никогда не имел – принести вред моей Родине…»

После того, что произошло в музкомедии, надо было, конечно, забыть о пьесе. Но мы еще на что-то надеялись. Попробовали зашифровать авторство. Придумали псевдоним – Эмзе (первые буквы имени и фамилии Михаила Михайловича). С этим псевдонимом на титульном листе пьесы мы (теперь уже только вдвоем с Мусатовым) отправились к композитору Д. Прицкеру. Он одобрил «Шутки в сторону» и разрешил при разговорах с театрами называть его имя как будущего автора музыки. Летом в Ленинград приезжал главный режиссер Московского театра оперетты. Мы встретились с ним в его номере гостиницы и прочли ему пьесу. Выслушав, он сказал: «Хорошая пьеса. Я ее беру». Но прошел месяц, и я получил из Москвы конверт, а в нем «Шутки в сторону» без какого-либо объяснения о причине возврата.

После этого Михаил Михайлович окончательно потерял надежду на благополучный исход нашего «предприятия»: «Ни в одно свое произведение последних лет я не верил так, как в это. Но теперь всё! К этой пьесе я больше не притронусь…» Когда я выразил желание еще поработать, он сказал: «Делайте с пьесой все, что хотите. Это ваше личное дело и личное право как одного из авторов. Для меня она больше не существует».

…Несколько лет назад я сдал экземпляр пьесы «Шутки в сторону» – с пометками Михаила Михайловича – в Рукописный отдел Публичной библиотеки им. M. E. Салтыкова-Щедрина. Я считал, что последняя, почти никому не известная пьеса M. M. Зощенко не должна исчезнуть бесследно. Сдал в расчете на то, что, может быть, когда будет издаваться Полное собрание сочинений, найдется в нем место и для нее. И вдруг, какое-то время спустя, обнаружился еще один «след», казалось бы, неизвестной пьесы. Вернее, след-то как раз не обнаружен – известным стал конечный пункт ее пребывания: сборник пьес М. Зощенко, вышедший за рубежом. Когда мне об этом сказали, я не поверил. Но вскоре поверить пришлось: приехавший из Парижа человек легко назвал действующих лиц пьесы и довольно подробно пересказал содержание. Тут уж действительно – шутки в сторону… Как же все-таки не умеем беречь мы свое добро!

Завершая рассказ о своем недолгом общении с Михаилом Михайловичем Зощенко, не могу не вспомнить об одном августовском вечере 1949 года, когда я его пригласил в гости – на один из семейных праздников. Он хорошо поддерживал любой разговор, но сам никакой новый разговор не начинал. Я не слышал от него ни одного анекдота, ни одной так называемой хохмы. Он ни словом не обмолвился о своем незавидном положении, о своих обидах на бывших друзей-писателей и вообще не касался литературных тем. Оказалось, что он, мой отец и я сам окончили (в разное время, конечно) одну и ту же 8-ю санкт-петербургскую гимназию. Вокруг этого и шел в основном разговор. Мы вспоминали порядки в гимназии, любимых и нелюбимых своих учителей.

Я смотрел на Михаила Михайловича, слушал его и думал: у нас за столом сидит один из крупнейших писателей современности, но по его скромному виду, по тому, как просто себя он ведет, разве скажешь, что это так? Ни за что на свете! Это и есть – культура, отличное воспитание, этот человек – быть может один из последних представителей коренной русской интеллигенции…

В тот вечер была последняя моя встреча с M. M. Зощенко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю