Текст книги "Вспоминая Михаила Зощенко"
Автор книги: Ю. Томашевский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
II
Мишей стал для меня Михаил Михайлович значительно позже. Дружескому нашему сближению способствовало то обстоятельство, что моя жена Лиля Борисовна Островская, ныне покойная, знала M. M. Зощенко еще по Ленинграду и они были большими друзьями. Приезжая в Москву, Михаил Михайлович часто бывал у нас, а когда мы с женой бывали в Ленинграде, то сразу же звонили ему из «Европейской» или из «Астории» и уславливались о свидании. Он приходил в точно назначенное время, все такой же изящный и моложавый, но заметно поседевший, в неизменном темном костюме и ярко начищенных ботинках – это была его слабость: черные, хорошо начищенные ботинки, – садился и тотчас же вытаскивал коробку самых дешевых папирос – «гвоздиков».
Если встреча происходила в ресторане, нам хотелось угостить его как следует, но он брал карточку кушаний и вин и, безразлично пробежав ее глазами, всякий раз заказывал себе одно и то же: биточки в сметане!
– Да возьмите себе что-нибудь поинтересней, – говорил в этих случаях кто-нибудь из нас, но он улыбался и повторял:
– Нет, мне, если можно, биточки в сметане и бутылочку пива.
Он всегда отличался почти аскетической невзыскательностью в быту и в пору своих больших гонораров много помогал всем, кто в этом нуждался.
И нынче, когда я думаю о том, как этот хрупкий, болезненный, немолодой человек мог выдержать свалившиеся на его голову беды, я прихожу к заключению, что его спартанская закалка сыграла тут не последнюю роль. И еще – его несгибаемая принципиальность. Ведь он, как никто другой, был подлинно советским писателем, убежденным сторонником социальной революции, интеллигентом, вставшим под ее знамя в самые первые трудные исторические минуты. Из его биографии не выкинешь тот факт, что этот штабс-капитан, награжденный орденами, добровольно стал красным командиром, адъютантом командира полка имени Деревенской Бедноты, сражавшегося против белой армии генерала Юденича.
Его духовную цельность не сломили тяжелые годы испытаний. Он не хныкал, не злобствовал, он лишь удивлялся, не понимая, за что и почему его критикуют. Пытался понять, но не мог!
И юмор, золотой зощенковский юмор никогда его не покидал. Только горечи прибавилось в нем, да и то немного, пожалуй.
Однажды сидели мы у меня в номере в «Астории» – Зощенко, ленинградский кинорежиссер Тимошенко, моя жена и я – и на все лады обсуждали очередную ленинградскую легенду: в городе объявился некий загадочный старичок, утверждавший, что ему сто шестьдесят пять лет, что он родился раньше Пушкина и своими глазами видел, как бунтовали декабристы на Сенатской площади 25 декабря 1825 года. Ему в тот роковой день тоже якобы попало: наскочил кавалергард и палашом отсек кусочек уха. В доказательство загадочный старичок предъявлял свое укороченное ухо и выписку из каких-то ведомостей 1825 года, отпечатанную, впрочем, на машинке. Из выписки следовало, что титулярный советник имярек действительно проходил по Сенатской площади 25 декабря 1825 года и пострадал от кавалергардского палаша. Титулярному была оказана медицинская помощь. Я заметил, что Зощенко очень хотелось поверить в это чудо долголетия. Утром он позвонил ко мне в гостиницу и сказал своим глуховатым голосом:
– Вы знаете, Ленечка, этот ваш старичок произвел на меня такое сильное впечатление, что я не спал всю ночь и под утро подумал, что я, при моей выносливости, могу прожить столько же. И мне стало так страшно, что я чуть не умер!
Чудо ленинградского долголетия оказалось, конечно, нахальным враньем: загадочный старичок, попутанный бесом странного тщеславия, приписал себе ровно сотню лет!
III
Я позволю себе привести здесь некоторые выдержки из писем M. M. Зощенко к Л. Б. Островской и ко мне. Они, как мне кажется, имеют не только узколитературоведческий интерес. Ведь Зощенко – писатель мощного оригинального дарования и наряду с этим сложный, в чем-то даже загадочный человек неотделимы один от другого.
В большинстве своем эти письма в комментариях не нуждаются.
* * *
Из писем к Л. Б. Островской
«Лилечка!
Приехал домой и заболел. Провалялся несколько дней с гриппом. И теперь, поправившись, едва брожу. Подозреваю, что наступила старость.
Решимости перебраться в Москву у меня пока нет. Как вы и подозревали – привычный уклад жизни засосет меня, и я снова останусь на берегах Невы.
Может быть, после болезни у меня вялые мысли и мало энергии. Но сейчас мне кажется, что переезд слишком сложен. И что мне искать в Москве, если у меня по-настоящему и нет стремления снова засиять на литературном небе!
Не браните меня за мою склонность к провинциальной жизни. Я ведь случайно прославился и не хотел бы снова этого. А жизнь в Москве – это все-таки поиски утраченного.
Вот поправлюсь совсем и тогда напишу Вам бодрое письмо.
Большое спасибо Вам за хорошее отношение ко мне. Это очень мне дорого!
Ваш Мих. Зощ. 21. IX.49».
«…Очень благодарен Вам за Вашу милую открытку. Отвечаю с запозданием, так как была срочная работа и я подходил к столу лишь с профессиональными мыслями. Делал один срочный перевод с финского. Ведь я теперь стал настоящим переводчиком. Уже выпускаю третью книгу. Причем одна из них весьма прошумела – сейчас ее издают массовым тиражом (в 75000). Это книга финского писателя Лассила «За спичками» в моей обработке. Фамилию мою поставили в книге столь мелкой печатью, что не сразу можно отыскать. Но под старость я вовсе растерял остатки честолюбия…
В Москве, вероятно, побываю только весной. Сильно постарел и на женщин поглядываю меньше. Но характер изменился к лучшему – стал спокоен, «как пульс покойника»…
Ваш Мих. Зощенко. 20 ноября 50 г.».
IV
Своим переводом повести Лассила «За спичками» Михаил Михайлович очень гордился, и это была заслуженная гордость хорошо поработавшего мастерового человека. В Финляндии этот перевод высоко оценили, и в финских литературно-критических кругах поговаривали, что художественное значение творчества интересного и оригинального финского писателя Лассила стало для финских знатоков литературы особенно явственным и весомым, когда появился зощенковский перевод его повести.
Однажды я спросил у Михаила Михайловича:
– В чем «секрет успеха» вашего перевода? Можете вы мне его открыть?
Он ответил, как всегда, серьезно и обстоятельно, когда речь шла о его работе:
– Финского языка я не знаю, пришлось работать над подстрочником. Привезла его мне в Ленинград из Петрозаводска, из издательства, симпатичная девушка, свободно говорившая по-фински. Я попросил ее подчеркнуть те места в финской рукописи, которые она считает наиболее смешными. Она это сделала, и я получил нечто вроде нотной партитуры моего будущего русского перевода. Это мне очень помогло. Ну, может быть, я еще кое-что добавил. От себя!
И, после паузы, он прибавил с улыбкой:
– Совсем немножко! И очень осторожно…
* * *
Письмо к Л. Б. Островской
«Люсенька! Извините, что не тотчас отвечаю на Ваше милое письмецо. Был нездоров и в меланхолии.
…Работать с «Крокодилом» трудно на расстоянии. А с «Огоньком» и тем более. Не всякий раз редакции отвечают на письмо, да и чувствуется великое нежелание работать со мной. Поэтому не хочется навязывать свои труды.
Пьесу для Образцова Комитет не разрешил. И по нелепой мотивировке – конфликт не типичен и не все комические положения исходят от характеров. Ну и что? Я не обязан был писать типичные комедии. И театр от этого не пострадал бы. Напротив, был бы веселый спектакль для кукольного театра.
Тут сам черт ногу сломит, если возьмется за театральную работу!
…Сейчас работаю над большой книгой. Но, конечно, без уверенности, что напечатают, непостижимо трудно сейчас в литературе! Но, может, я постарел и перестал видеть мир, как это надлежит современному литератору?
Нехорошо долго жить на свете…
М. Зощенко. 13. III. 52».
V
Во многих воспоминаниях он выглядит человеком мрачным, необщительным, неразговорчивым. Когда хотят сказать, что юмористы не обязательно открытые весельчаки, а бывают среди них и мрачные ипохондрики, в качестве примера называют Михаила Зощенко.
Это не так. Точнее, не совсем так. Дело в том, что Михаил Михайлович не выносил развязных, самодовольных и самоуверенных людей, к какому бы рангу и кругу они не принадлежали. И, если в компании оказывался такой экземпляр, прятался в свою раковину отчужденности или незаметно куда-нибудь исчезал. Но в своей, дружеской среде он был живым, остроумным и ярким собеседником, никогда при этом не щеголял застольным остроумием и не претендовал на высокое звание «души общества». Он был из тех, кто готовно улыбается и смеется чужим остротам и шуткам, а сам больше помалкивает, но зато уж если скажет смешное, то уложит слушателей наповал.
* * *
Из письма к Л. Б. Островской
«Люсенька, извините, что не тотчас ответил на Ваши открытки. Эти два месяца зверски работал – для журнала «Октябрь» по их приглашению.
Работа большая – книга новелл, листов на 15. Однако сейчас я заканчиваю только первую часть – она самостоятельна по характеру и поэтому может быть напечатана отдельно от книги.
Как будто бы работа удалась. Недели через две-три посылаю в журнал. После чего (подождав ответа), вероятно, приеду в Москву.
Конечно, полной уверенности нет, что работа моя будет принята (целиком), но драмы и в этом случае не произойдет.
Сам возмущаюсь, что со мной стало – всё отскакивает, как горох от стены. Это бывает к старости!
Однако здоровье мое сносное и даже, пожалуй, лучше чем когда-либо прежде.
Целую Вас, Люсенька! И шлю нежный привет Лёне.
Мих. Зощенко. 31 мая 55 г.»
VI
Зощенко писал ежедневно, преодолевая физическую слабость, душевные тяготы, жизненные невзгоды.
В самое трудное для себя время он работал над рассказами о партизанах и солдатах времен Отечественной войны, рассказами, еще как следует не оцененными критикой. В то же время он обдумывал большой роман о русском офицере времен первой мировой войны, участником которой он был.
Когда Зощенко писал и работа у него спорилась – шелуха жизненных бытовых огорчений отлетала от него и он сохранял жизнерадостность в той мере, в какой она была ему отпущена природой.
* * *
Из письма к Л. Б. Островской
«…Сообщаю вам печальную весточку. Редакция журнала «Октябрь» отклонила мои рассказы.
У меня были все данные думать, что это мое сочинение из 10 рассказов написано весьма хорошо, но вот оказалось, что это не так. Одно из двух: либо меня не хотят печатать, либо я и в самом деле ошибся, постарел и потерял способность писать.
Склоняюсь ко второму. Вероятно, я не так, как надо, подхожу к жизни и к литературе. И поэтому так грубо ошибаюсь.
Буду просить Союз, чтобы дали какую-нибудь «низовую» работу. А то, может, и поеду куда-нибудь – в колхоз либо в рыбачью артель. Есть мысли об этом каком-нибудь путешествии к людям. А то, вероятно, я оторвался от жизни и людей и замкнулся в себе. Если все так дружно кричат на меня – стало быть, я не прав.
Однако, как ни странно, у меня нет сейчас растерянности или малодушия. Предстоящие (бытовые) трудности, конечно, страшат, но не настолько, чтоб паниковать. Да и осталось не так-то много жить, чтобы омрачать финальные годы. Как до удивления странно и нелепо складывается моя жизнь.
А главное, не чувствую себя виноватым. Плохой характер у меня – вот основная вина. Недаром говорят, что юморист – это прежде всего плохой характер.
Ваш Лёня в этом случае исключение!..
В общем, Люсенька, не печальтесь за меня. Я справлюсь с огорчениями и буду рассчитывать на удачу.
Целую Вас и Лёню.
Михаил. 27. V. 55».
* * *
Предварительно поговорив в редакции «Крокодила», я написал Зощенко, что он, если хочет, может передать свои рассказы, предназначавшиеся для «Октября», в «Крокодил». Если не все, то хотя бы два-три. Я понимал, как важно было для него снова увидеть свою подпись под своим наконец-то напечатанным рассказом…
В ответ на это предложение Зощенко прислал мне письмо.
«Ленечка, задача оказалась не легкой – дать для «Крокодила» из тех 10 рассказов, которые я писал для «Октября».
Все эти рассказы по размеру не подойдут журналу. Разве что 1 или 2 можно будет урезать. А все остальное пришлось бы сильно ломать и переделывать. Да и эти два, пожалуй, порядочно пострадают от сокращения.
Уж и не знаю, как поступить. Попробую подрезать один рассказ. А насчет остальных посоветуюсь с Вами, когда будете в Питере.
В крайнем случае я смог бы написать и новенький рассказ – темы у меня имеются.
Сейчас дьявольски много работаю над переводом с норвежского и потому с такой медлительностью отправляюсь в литературное плавание…
В общем, еще подумаю пару дней, а потом, видимо, один рассказ подправлю для «Крокодила»…
Ваш Мих. Зощенко».
VII
С 1956 года жизнь Зощенко в литературе изменилась к лучшему. Барометр пошел на «ясно». Это видно из его последнего письма ко мне.
«Лёня, спасибо за книгу. Многие Ваши рассказы я ранее знал, но кое-что для меня – новое.
В общем, собрали книгу неплохо, успех обеспечен. Однако некоторые рассказы (2–3) я бы не включал – они ниже Ваших возможностей. Об этом поговорим при встрече. Ежели, конечно, Вам будет интересно мое суждение.
Что касается моих дел, то за прошлый месяц произошли значительные перемены.
Госиздат напечатает мой однотомник (избранные рассказы двадцатых и тридцатых годов). Книгу выпустят до декабря этого года.
Вторую книгу (старых и новых рассказов) издает «Советский писатель».
Кроме того, много всяких литературных предложений. Но я постарел и упираюсь. Несколько рассказов, впрочем, я недавно напечатал – в «Неве» и в «Ленингр. альманахе» – выходит в августе. Так что дела поправились и я сейчас, пожалуй, даже разбогател.
Все, в общем, хорошо. Но —
…старость, черт ее дери,
С котомкой и клюкой,
Стучится, черт ее дери,
Костлявою рукой.
Могильщик думает:
«Ну-ну,
И твой пришел черед».
Но я до сотни дотяну,
Скажу вам наперед.
К сатире получил отвращение. И теперь, вероятно, буду писать стихи.
Ну, будьте здоровы, дорогой. Желаю успеха и радостей.
Привет. М. Зощенко. 15. VII.56».
VIII
Последний раз мы встретились с ним в Москве. Он приехал на юбилейный горьковский вечер. Но чувствовал себя настолько скверно, что К. И. Чуковский отсоветовал ему идти на торжественное собрание. И он не пошел, хотя ему очень хотелось там быть и даже выступить с воспоминаниями об Алексее Максимовиче.
Когда мы увидели Михаила Михайловича (он пришел к нам), мы поняли, что Корней Иванович был прав. Он очень похудел, глаза лихорадочно блестели, появилась какая-то зловещая смазанность речи: начинает фразу, чеканя каждый слог, и вдруг, к концу, слова сливаются в нечто неразборчивое. Пробыл он у нас недолго, за ужином ничего не ел. Когда Зощенко ушел – нас охватило предчувствие беды.
Через три месяца его не стало.
С. Гитович
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ[46]46
© С. Гитович, 1990.
[Закрыть]
Неожиданно мы стали владельцами отдельной квартиры. В те далекие времена это было почти чудом. Получили мы ее, так сказать, на крови ближнего.
В старом трехэтажном доме, с громадными, гостиничного типа коридорами, Литфонд решил надстроить два этажа.
Будущие квартиры давно уже были строго распределены. Мы, молодые, даже и не помышляли быть среди этих счастливцев.
Крошечная двадцатипятиметровая квартирка на последнем этаже предназначалась Юрию Инге. Но на одном из литературных собраний, я не помню по какому поводу, разразился скандал, страсти разгорелись, и вспыльчивый Инге набил морду писателю Брыкину. Все, кто знал суть дела, утверждали, что Юра поступил совершенно правильно, что это был акт Справедливости, но секретариат посмотрел на это несколько иначе: он не одобрил поведение Инге, и, в наказание за содеянное, было постановлено у Инге квартиру отобрать и передать ее Гитовичу.
Раздираемый противоречивыми чувствами, Саня ринулся к Инге, дабы вдвоем решать, как поступать в данном случае.
– Соглашайся не раздумывая, – сказал Инге, – мне они квартиру теперь все равно не дадут. Пусть хоть будет у тебя.
И так мы попали в этот список счастливых.
Еще лестница не была достроена и стояли леса, но мы на четвереньках влезали наверх, протискиваясь между досок, и с площадки заглядывали туда, где будет наша квартира. Пол еще не был настлан, дверей не было, вместо окон светились аккуратные прямоугольные дырки.
Мы с нетерпением ждали момента, когда наконец все достроят и нам вручат наш собственный ключ и можно будет повернуть его в замке, открыть дверь и переступить порог собственной квартиры.
Но этот радостный момент затягивался, готовых квартир еще не было, и непонятно было, когда они будут. Все строительство приостановилось из-за отсутствия гвоздей. И вот тогда Секретариат выделил авторитетную комиссию из трех уважаемых писателей, куда вошли Зощенко, Слонимский и Стенич, и они, вооружившись всякими внушительными бумагами, отправились по хозяйственным организациям раздобывать гвозди.
В Главленстрое они пришли в кабинет завснаба. За очень большим письменным столом сидел, проваливаясь в кресле, очень маленький человек явно еврейского происхождения, который, выслушав товарищей, безапелляционно сказал:
– Гвоздей нет!
На это нечего было возразить, и делегация, потоптавшись, направилась к выходу. И вдруг уже в дверях Валентин Стенич обернулся и зычным голосом с отличной дикцией спросил: «Ну, а когда вы нашего Христа распинали, небось тогда у вас были гвозди?»
К счастью, хозяйственник, обладавший чувством юмора, расхохотался и гвозди дал. Так смогли закончить строительство нашего дома, и мы поселились в надстройке.
В этой же надстройке, но в другом флигеле, поселился Михаил Михайлович Зощенко.
Я еще в Смоленске, девочкой, читала его рассказы, любила их и, конечно, с нескрываемым интересом смотрела на Михаила Михайловича, когда он, не торопясь, шел домой по Перовской. Шутка ли, идет живой Зощенко.
Невысокого роста, очень смуглое лицо, приподнятые плечи, медленные, неуверенные движения.
В нашем дворе я иногда встречала манерную говорливую даму, одетую во что-то воздушное голубое с оборочками, в немыслимых шляпках. Мне сказали, что эта дама – жена Зощенко.
* * *
Я сижу на широком подоконнике в Доме книги и жду Саню. Скоро конец рабочего дня. Мимо проходят разные люди. Вот вразвалку идет Борис Корнилов, а за ним, чуть забегая вперед и заглядывая ему в лицо, семенит худенькая, стриженая, очень хорошенькая Люся. Увидя их, остряк Стенич когда-то сказал: «С своей волчицею голодной выходит на дорогу волк».
Вот по длинному коридору в расстегнутом пальто и темной кепке медленно идет Михаил Михайлович. В вывернутой руке, как ружейный приклад, он держит тугой колючий ананас, издали похожий на черепаху.
Тогда ананасы были в диковинку, и все встречные с интересом смотрели на Зощенко, на большой с прозеленью ананас и знали, что он его несет старшему техреду, роковой женщине – Лидочке Чаловой. Любопытные сослуживцы, как бы невзначай, проходя, открывали дверь и заглядывали в комнату техредов, и мне сквозь раскрытую дверь был виден заваленный бумагами стол, и на гранках, как бронзовый идол, стоял ананас, а над ним маячило розовое, хорошенькое личико Чаловой.
Напротив ее стола сидел Михаил Михайлович – подтянутый, изящный, вежливый, смотрел на нее печальными глазами и, улыбаясь, ей что-то говорил.
Потом я видела, как Лидочка надевает синюю под-девочку с серой мерлушкой и, сунув Михаилу Михайловичу свой портфель, в одну руку берет ананас, а другой цепляется за рукав Зощенко и, смеясь и что-то щебеча, уводит его коридором Госиздата.
* * *
Говорят, что жизнь украшают чудаки. Одним из таких окололитературных чудаков был Петр Ильич Сторицын.
Он был старый холостяк, образованный, умный, злой.
В прошлом он был очень богат. До революции отец его владел половиной мельниц Одессы.
Петр Ильич промотал отцовское наследство, помогая писателям. Говорят, он много помогал Бабелю, Олеше, Багрицкому.
Ежедневно Сторицына можно было встретить в ресторане «Европейской» гостиницы. Он садился с газетой и заказывал самое дешевое – макароны с сыром и боржом. Он сидел, читая газету, и прихлебывал боржом, терпеливо дожидаясь, пока не появится кто-нибудь из писательской братии и не перетащит его за свой стол. Он тяготел к писателям, не мог дышать вне атмосферы литературных разговоров и острот.
Сам он был рассказчик замечательный – острый, меткий, злой, и когда бывал в ударе – был неповторим.
Михаил Михайлович очень любил Сторицына. Без конца давал ему деньги, поил, кормил, но это нисколько не мешало Петру Ильичу, ради красного словца, платить Зощенко черной неблагодарностью.
«Послушайте, послушайте, – говорил он, по своему обыкновению захлебываясь и брызгая слюной, – знаете, чего не хватает Зощенко для полного счастья? Для полного счастья ему не хватает мании величия. Он обманул партию, он обманул правительство, он обманул читателей, он обманул писателей, но сам-то он знает, что он не Вольтер».
Михаилу Михайловичу, бывшему тогда в зените славы, было хорошо известно все то, что говорил о нем Петр Ильич, и тем не менее он все ему прощал и без конца возился со злым и неблагодарным старым чудаком.
Умер Петр Ильич с голоду в жестокие дни блокады, до самых последних дней утверждая, что немцам Ленинграда не видать.
* * *
Наступил страшный тридцать седьмой год. И каждую ночь у нас под окнами гудели машины, и мы не спали и тревожно прислушивались к шагам на лестнице. Утром дворники называли номера квартир, где ночью были обыски. Так взяли Берзина, Тагер, Олейникова, Куклина, Стенича и многих других. В отличие от правил, Заболоцкого взяли днем.
Перед арестом Николай Алексеевич жил в Доме творчества в Елизаветино. Секретарь парторганизации, Григорий Мирошниченко, вызвал его телеграммой, в которой говорилось, что Заболоцкий должен явиться 18 марта к 4 часам в партком.
Приехав утром, Николай Алексеевич зашел к нам, и мы договорились, что, как только он освободится, он сразу же приходит, остается у нас обедать и будет читать первую главу только что им переведенного «Слова о полку Игореве».
Обед уже давно был на столе, а Николай Алексеевич все не приходил. Я несколько раз звонила к ним, не понимая, чей это мужской голос отвечает мне, что Николая Алексеевича нету дома. Когда я наконец сказала, что мне непонятно, где он может быть, ведь он обещал у нас обедать, тот же мужской голос грубовато стал меня уговаривать не ждать Николая Алексеевича, а садиться за стол.
Но мы все ждали.
А в девятом часу пришла совершенно убитая Екатерина Васильевна и сказала, что у них был обыск и Николая Алексеевича арестовали. Нечего и говорить, какое это было горе для нас всех.
Екатерина Васильевна осталась одна с двумя маленькими детьми. Она мне рассказывала, что Зощенко, будучи очень плохо знаком с Заболоцким, а ее и совсем не зная, услышав об аресте Николая Алексеевича, пришел к ней и предложил ей деньги.
* * *
Я вспоминаю, как летним вечером мы сидим около дома на бульварчике. Несмотря на то, что вечер жаркий, на Михаиле Михайловиче одет темный костюм и безукоризненно отглаженная черная рубашка. Своей маленькой смуглой рукой он держит Санину палку и лениво чертит ею по земле.
Михаил Михайлович говорит, что его давно поражает то обстоятельство, как люди неправильно понимают наши поступки. И, печально усмехнувшись, он рассказывает следующую историю.
Однажды он был очень влюблен в замужнюю женщину. Их роман развивался вяло. Ему было неясно, любит она его или нет. Он мучился, ревновал, приходил в отчаянье и вновь на что-то надеялся.
Ему все же почти удалось уговорить ее поехать вдвоем на юг – туда, где у них нет ни одной знакомой души. Она и хотела, и колебалась. В конце концов они порешили на том, что он едет в Ялту, а она ему туда напишет. Он уезжал и совсем не был уверен, что получит от нее письмо и что все будет так, как они придумали вдвоем.
И вот, говорит Михаил Михайлович, он представил себе раскаленный ялтинский почтамт, очереди курортников и себя, потного, в который раз втискивающего голову в маленькое окошечко и спрашивающего у девушки, нет ли ему писем. И вечную стереотипную фразу:
– Вам писем нет.
И вот, чтобы не ходить безнадежно на почту и из какого-то дикарского суеверия, что, может быть, одно письмо притянет за собой другое, Михаил Михайлович перед своим отъездом взял конверт, написал на нем: «Ялта, до востребования, M. M. Зощенко», оторвал кусок «Известий», вложил в конверт, запечатал и бросил в почтовый ящик.
Приехав в Ялту и выждав положенный срок, в течение которого могло прийти письмо от любимой, он пошел на почту, получил – увы – собственное письмо, разорвал конверт, скомкал газету и, печальный, пошел своим путем.
Так из его романа ничего не получилось.
И вот прошло десять лет.
В один из его приездов в Москву к нему в гостиницу пришла энергичная напористая дама – администратор бюро выступлений, – и предложила ему выступить в ЦПКО в Зеленом театре. Так как Михаил Михайлович очень не любил публичных выступлений да и чувствовал себя неважно, он от выступления отказался.
– Ну пожалуйста, товарищ Зощенко, выступите, не подводите нас, ведь Зеленый театр – это десять тысяч зрителей, – упрашивала его она.
Михаил Михайлович вторично отказался. И тогда бойкая дама запальчиво сказала:
– Мне совершенно непонятно, товарищ Зощенко, как вы, человек, так любящий свою славу, отказываетесь выступить в Зеленом театре?
– Почему вы думаете, что я так уж люблю свою славу? – заинтересовался Михаил Михайлович.
– А почему вы сами себе писали письма? Мой муж служил в НКВД, и там долго думали, почему вы сами себе послали в Ялту письмо. Сперва тщательно исследовали клочок газеты и, не обнаружив ничего, в конце концов сообразили, что письмо это вы послали из тщеславия, чтобы знали, что писатель Зощенко сейчас находится в Ялте. Девушка на почте прочтет фамилию адресата, расскажет, что вы здесь, своей подруге, та – другой, и так вся Ялта будет знать, что здесь отдыхает писатель Зощенко.
«И вот, – говорил Михаил Михайлович, – я, Сашенька, был несчастен и одинок, мне свет был не мил, а людьми все было понято совершенно иначе».
Мы долго в тот вечер сидели на бульварчике.
Михаил Михайлович говорил, что он убежден в том, что человек не должен менять давно сложившийся образ жизни. Резкое изменение образа жизни вышибает человека из седла. Он говорил, что и ранее замечал, что люди пьющие и сразу бросающие пить более двух лет не живут. Так же и курильщики, так же и люди, много и жадно работавшие, работавшие со страстью, вдруг выходя на пенсию или почему-либо другому лишившись своей работы, скоро скисают, и смерть приходит быстрее.
Он говорил, что много об этом думает и хочет об этом написать.
* * *
Мне вспоминается большой литературный вечер в Капелле, где среди других выступал и Михаил Михайлович. Он читал «Рогульку», и зал буквально валился от хохота, а он печально глядел на публику и с совершенно отсутствующим видом, без тени улыбки, читал свой рассказ.
Читал он мастерски.
На балконе юноша – точная копия Зощенко: такого же роста, худой, с блестящими волосами, со смуглым матовым лицом – сгибался в три погибели от хохота. Это был его сын, так поразительно похожий на него.
* * *
Как-то вечером ужинали у нас Михаил Михайлович и Чивилихин. Михаил Михайлович ел очень мало, а пил только пиво, которое любил. Шутили, смеялись. Кто-то вспомнил выдумку Байсенберга, что все науки делятся на мужские и женские – география, арифметика, геометрия и др.
Например, женская геометрия:
– Дорогая, почему ты сюда идешь? Лучше пойти наискосок.
– Но так, как я иду, гораздо ближе.
– Голубчик, но геометрия нас учит, что по диагонали путь короче.
– Я не знаю твоей геометрии, я всегда так хожу, и тут гораздо ближе.
Женская арифметика:
– Дорогой, дай мне двести рублей.
– Миленькая, но у меня нету.
– Как нету? Ведь вчера ты получил две тысячи.
– Ну и что же? Мы послали маме, выкупили из ломбарда твою шубу, отдали долги. Ну возьми карандаш и посчитай.
– Не буду я заниматься твоими дурацкими подсчетами. Я знаю, что, если вчера было две тысячи, сегодня не может не быть двести рублей.
Михаил Михайлович беззвучно смеялся.
– А вот хотите, – сказал он, – я вам расскажу о женской лжи? Когда-то у меня была возлюбленная, имевшая мужа-ревнивца, который старался ее не отпускать никуда ни на шаг. Несмотря на это, она ухитрялась со мной встречаться, придумывая различные уловки. Так, однажды она сказала дома, что у нее уезжает подруга, которую она должна проводить на вокзал, а сама пришла ко мне.
И вот, сидя в рубашечке на краешке стола, она звонит мужу и сладким голосом говорит, что только что отошел поезд и она скоро будет дома. «Но поезд отходит в десять часов пять минут, а уже одиннадцать», – резонно замечает муж. «Не знаю, как по твоим, – запальчиво говорит она, – но по вокзальным десять».
Саня вспомнил, что накануне мы читали «Историю моей болезни» – один из наших любимых рассказов. Чудная, умная и лукавая проза.
– А ведь «выдача трупов с трех до четырех», – сказал Михаил Михайлович, – не мной придумано. Такое разве придумаешь.
Он сказал, что это объявление читал своими глазами в приемной Куйбышевской больницы.
* * *
Август 1946 года. Саня в Корее. Я работаю в секторе пропаганды Союза писателей.
В аппарате Союза и среди писателей страшное волнение – всех писателей и издательских работников вызывают в Смольный, где будет делать доклад Андрей Александрович Жданов. Составляются списки, заготавливаются пропуска. Я иду к Сергееву и объясняю ему, что так как Саня в Корее, то я должна во что бы то ни стало тоже быть в Смольном, чтобы самой все видеть и слышать, дабы иметь возможность все ему рассказать.
После моих упорных просьб пропуск я получаю.
Серенький августовский день. Недавно прошел дождь, и широкая лестница Смольного еще не просохла. Вереницей идут писатели. Взволнованные, тревожные лица.
У входа милиционеры проверяют пропуска. В вестибюле – снова проверка. У лестницы – снова.
Вот открываются двери, и все входят в исторический зал Смольного. Входят чинно, без толкотни. Тихо садятся. Все места заняты.
На трибуне Андрей Александрович Жданов – представительный, полнеющий, с залысинами на висках, с холеными пухлыми руками. Он говорит гладко, не по бумажке, стихи цитирует наизусть. Все, что он говорит, ужасно. С каждой его фразой напряжение все более и более возрастает. В зале тревожная, щемящая тишина. Все боятся посмотреть друг на друга. Я вижу, как у Шварца ходуном ходят руки.
Ни Зощенко, ни Ахматовой в зале нет.
Вот Жданов кончает свой доклад, маленькими глотками пьет воду и садится, приглашая писателей высказываться.
Долго никто не решается выступить первым. Наконец на трибуне вырастает высокая, статная фигура Николая Федоровича Григорьева. Несмотря на мужественный вид, он, заикаясь, начинает что-то лепетать о детской литературе, все время поворачиваясь к залу спиной. С детской литературы он быстро перескакивает на другое и объясняет, как это нехорошо, что писателям у нас слишком много дано благ – у них и закрытые распределители, и лимиты, и квартиры. И все это зря. И все это надо в корне изменить.