Текст книги "Красные щиты"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Непривычное спокойствие и торжественная красота этих мест сразу пленили Генриха. Два дня он не выходил из своих комнат, хотелось побыть вдали от всякого шума и суеты. Ближайшие окрестности замка были превращены в виноградники. Порыжелые кусты покрывали оба берега до самой реки и, поднимаясь по склонам, подступали вплотную к золотым рощам. Как-то Генрих прошелся по винограднику вниз, чтобы погреться на ласковом осеннем солнце, и среди виноградных кустов увидел танцующих детей в зеленых и голубых передничках. Они водили хоровод, взявшись за руки, и что-то выкрикивали тоненькими птичьими голосами. Князь долго стоял и смотрел на них; потом, возвратившись в свои покои, он жадно прислушивался к этому птичьему гомону. В его памяти возникла Ленчица, стайки ласточек, гнездившихся под крышей замка, картины прошлого. Даже самое раннее детство, когда Бильгильда в остроконечном белом чепце собирала его однолеток и они точно так же кружились в хороводе, пока их не разгоняла княгиня Саломея, опасавшаяся козней нечистого. Не ко времени эти воспоминания! Теперь ему нужно другое, нужна сила, решительность. Ехать в Бамберг он пока не хотел. Надо подождать возвращения Лестко с деньгами, со свитой и вестями с родины. Да и не так-то приятно идти в неволю. Якса тоже должен приехать. Но главное, он должен был – и страстно этого желал – набраться опыта, прежде чем приступить к свершению. Он размышлял о судьбе королевства Храброго, о бунте и гибели Маслава, о кончине Щедрого, о суетливой беспомощности и явном неразумии отца. Он полагал, что еще плохо знает пружины государственного механизма, плохо знает людей и движущие ими силы, а потому еще не вправе повелевать людьми, звать их под свое знамя и властно требовать с них, требовать труда и самоотверженности. Корона Щедрого может подождать, сперва ему надо многое понять, понять кесаря и папу, понять самого себя, остановившегося на распутье меж этих двух исполинов, которые, словно золотыми клещами, обхватили все поле мировой истории.
Но вот однажды, когда он опять гулял по винограднику, туда прибежали его оруженосцы с известием, что в замок прибыли какие-то знатные рыцари при них большущая свита, все роскошно разодетые, доспехи так и блестят. Генрих поспешил в свою комнату, и тут же к нему явился взволнованный, сияющий Виппо. Он сообщил, что у Генриха будет сосед. Кто этот рыцарь, он сам еще не знает, но, без сомнения, персона важная.
Вскоре Генрих увидел во дворе знатного гостя. Это был очень высокий молодой человек лет двадцати с лишком. Большие голубые глаза глядели спокойно, немного сонно. Короткая рыжая борода свисала жидкой золотистой сеточкой, не скрывая благородных очертаний подбородка. На красном кожаном кафтане виднелись следы от ремней панциря, а на лбу и щеках – полосы от недавно снятого шлема. Одет он был весьма изысканно, длинный зеленый бархатный плащ, наброшенный на кафтан, волочился по земле, – видимо, был предназначен для верховой езды. На сафьяновых сапогах красовалось у колен по золотому колокольчику, такие же колокольцы были привешены к правому рукаву и к ножнам меча. При каждом движении они издавали приятный звон. Оба рыцаря издали обменялись поклонами, потом пошли друг другу навстречу.
– Я – Генрих, князь сандомирский, – сказал по-немецки Генрих.
– А я – Фридрих Швабский, – прозвучало в ответ.
Генрих с удивлением взглянул на старшего собрата и преклонил перед ним колено. Фридрих поднял его, заключил в объятья, расцеловал. Странно было князю встретить здесь кесарева племянника, владыку швабских земель, прославленного рыцаря, но в особенности странно было видеть человека, недавно вернувшегося со своим войском на родину после многих передряг и опасностей крестового похода. Теперь Фридрих тоже возвращался из похода; он побывал в Австрии, где оказывал помощь осажденному врагами графу Бабенбергу. Дорога была трудная, пришлось пробираться через горы по перевалам на границе Австрийской марки. Направляется же он в Бамберг, откуда дошли до него тревожные вести. Ближайший родственник предполагаемого наследника короны, малолетнего Фридриха, которому еще и шести лет не исполнилось, он в случае смерти кесаря мог получить большое влияние при дворе. Впрочем, он словно был создан для такой роли: спокойный серьезный взгляд, величественная осанка – все говорило об уме и силе.
Вечером того же дня они снова встретились – Барбаросса пригласил князя отужинать с ним. Большая рыцарская зала, находившаяся у самых ворот, была чисто выметена, детей и женщин, которые слонялись по всему замку, разогнали, залу окурили можжевельником, поставили длинные столы. В камине ярко пылали дубовые колоды, лавки были устланы привезенными с Востока тканями. И вот, при свете лучин и факелов, воткнутых в железные подставки, начался пир. Заходили по кругу кувшины и рога с вином, деревянные кружки с пивом; их передавали из рук в руки, глядя соседу прямо в глаза – в знак того, что никому из сотрапезников не грозит предательство. Столы были накрыты большими вышитыми скатертями – рукоделье сирийских женщин и рыцарских дам, проживавших в Святой земле. В стороне сидел высокий представительный монах, державшийся очень непринужденно. Это был Виллибальд из Стабло (*56), начальник королевской канцелярии, точнее говоря, канцлер, которому кесарь Конрад доверял, как себе самому. Виллибальд только вернулся из Рима, он умно и осторожно рассказывал о тамошних делах: как наводит порядок папа, недавно возвратившийся в столицу, как верховодит там некий Арнольд из Брешии (*57), муж весьма ученый и влиятельный. Генрих вспомнил, что года три назад в Польшу в свите кардинала Гвидо (*58) приезжал человек с таким же именем, помогал кардиналу, но, видимо, не слишком рьяно, когда тот наложил проклятье на братьев Пястовичей. Ему захотелось расспросить Виллибальда об этом священнике, но он не посмел прервать монаха. Виллибальд тем временем повел рассказ о том, как жители богатого города Пизы готовятся возвести великолепный храм на месте древнего языческого капища. С большим знанием дела он говорил о рисунках и чертежах, которые изготовляют монахи и миряне, прежде чем приступить к постройке – там тоже научились сооружать крестообразные своды в новом вкусе (*59), какие можно уже видеть в Шпейере, в Кельнском соборе святого Мартина и в других германских городах, даже в самом Бамберге.
Барбаросса шепнул князю, что на уме у Виллибальда теперь совсем другое и что учеными разглагольствованиями он только прикрывает свое беспокойство; впрочем, монаху это отлично удавалось – никто бы и не подумал, что он чем-то встревожен. О, Виллибальд умел скрывать свои чувства!
В Риме он так удачно обо всем договорился с папой и с виднейшими горожанами, жаждавшими власти. Духовенство и миряне ждали прибытия Конрада, его коронации, откладывая до этого торжества разрешение всех споров и тяжб. Какой бы это был триумф для кесаря, когда бы и папа и сенат приветствовали его как посланца провидения, как восстановителя справедливости!
Меж тем кесарь лежит больной в Бамберге. К поездке в Рим он как будто готовится, но без охоты. Для похода в Польшу, затеянного Агнессой и назначенного на осень, все было готово, однако кесарь не повел войска. И в Рим – теперь это все знали – он не поедет. Затем и послал он Виллибальда, чтобы ускорить возвращение Фридриха из Австрии – пусть поторопится, ибо никому не ведом день и час. Одно чувствовал кесарь: со своего одра он уже не встанет.
Но здесь, на пиру у Виппо, Виллибальд нисколько не походил на каркающего ворона, на злого вещуна, явившегося сообщить, что впервые со времен Оттона Великого германский король не будет увенчан императорской короной. Холеный, розовощекий, он ровным и звучным голосом повествовал о своих дорожных впечатлениях. Это был настоящий дипломат. После многолетних мечтаний и хлопот, интриг и переговоров, когда он был уже так близок к цели, к триумфальному приему Конрада в Риме, – все рушилось, но и это не могло вывести Виллибальда из равновесия.
Все с интересом слушали его рассказы; сидевшие с ним рядом, такие же упитанные, как и он сам, молодцы в рясах – канцелярская братия! – уплетали за обе щеки, раздирая холеными, белыми пальцами куски не очень-то жирного мяса.
Однако Виллибальд вскоре удалился. Фридрих и Генрих теперь были предоставлены самим себе. Сперва оба молчали, глядя на огонь в очаге. Рыцари Барбароссы, увлеченные едой и вином, не заговаривали с ними, беседа не клеилась. Слишком разные они были люди, слишком далекие по образу жизни и по устремлениям – преодолеть эту отчужденность, найти то общее, в чем оба они, владетельные князья, были равно заинтересованы, оказалось нелегко. Генрих, пожалуй, даже испытывал симпатию к Фридриху, но странная робость сковывала его уста.
Рыцари вокруг них совсем захмелели: одни попросту уснули, другие спьяну бормотали что-то невнятное. Нестройный этот гомон и чадные испарения словно завесой отделили обоих юношей от остальных пирующих; хозяйское вино начало и им туманить головы. Барбаросса постепенно разговорился, Генрих, наклонясь к нему, слушал.
Ни тогда, ни позже Генрих не мог себе уяснить точного содержания этих возбужденных, страстных речей, – возможно, в них и не было никакого определенного содержания. Зато они поражали бьющей через край энергией, творческой мощью. Буквальный смысл слов был, казалось, незначителен, но чем-то они властно покоряли душу. Они пробуждали дремлющие в Генрихе силы, наполняли его сознание смутными образами, излучавшими сияние славы. Рыжебородый рассказывал о том, что видел на Востоке, об обычаях сельджуков (*60), о дикости арабов, об их мыслях и чувствах, о том, какое там все чужое, и, однако, это чужое помогает созидать свое: когда насмотришься на их обычаи и нравы, легче понять самого себя. Созидание самого себя, созидание священного храма, созидание государства – то и дело повторял Фридрих в обрывистых фразах, которые Генрих не вполне понимал.
Они поднялись и вышли из залы за ворота замка, потом прошли по мосту, пересекли виноградник, поле и очутились в лесу, посвященном Одину. Двое слуг с факелами следовали поодаль – лишь слабый отсвет падал на лица юношей, на склоненные рыжие ветви, шуршали под ногами опавшие листья. От излучин реки, которая, как стальной меч, сверкала во мраке, поднимался холодный туман. Но это не охлаждало пыла собеседников – теперь и Генрих наконец оживился и начал говорить так же бессвязно и бурно. Понимали ли они друг друга? Называли ли одними словами одни и те же понятия? Им казалось, что да, во всяком случае, хотели они одного: над нагромождением башен и церквей, над стенами крепостей и городов воздвигнуть нечто более великое и единое. "И будет един пастырь и едино стадо", – то и дело повторяли оба. Но как достичь единства?
Одинаково ли понимали они это единство? Фридрих говорил: "единый закон". Генрих, быть может, охотней сказал бы: "единая любовь" или "единая свобода". Фридрих твердил: все раздробленное, распыленное, слабое, ничтожное должно объединиться, спаяться, вырасти во что-то большее. Генрих же думал, что все, наделенное жизнью, должно пускать корни, обрастать листьями, давать цветы, плоды, семена, которые упадут в землю, и лишь тогда, свершив свой круг расцвета и увядания, обратившись в ничто, все приходит к единству. Единство небытия? Пусть так.
– Создать что-либо можно лишь тогда, когда все чувства слиты воедино, молвил Рыжебородый. – Нельзя разбрасываться, кидаться во все стороны, как нельзя выехать из одного города через все ворота зараз. Должна быть одна цель, ибо нам даны одна жизнь, один бог и один закон.
– И одно Слово, – невольно подхватил Генрих. Но тут же начал возражать, защищать любовь и то малое, что возникает при дроблении большого: и огороженный дворик, и крохотную пчелиную ячейку, в ней тоже заключен целый мир. И когда Фридрих рассказывал ему про Иерусалим, про замок в горах, где король Балдуин составлял закон для всего мира (*61), чтобы наверху иерархической лестницы стоял самый могущественный король, всеми признанный владыка, хранитель чаши с кровью Христовой – перед его глазами вдруг возникли раздольные зеленые луга и Верхослава, какой он видел ее в день кончины княгини Саломеи.
Ему хотелось спорить с Барбароссой, но – во имя чего? Какой закон может он противопоставить закону Фридриха? Краков ли равнять с Иерусалимом? Он почувствовал, что туманный язык Барбароссы побеждает его, что он пользуется чужими оборотами, соглашается с мыслями Фридриха, а быть может, и с будущими действиями. Генрих завел речь о Польше и ее соседях русских, пруссах, ятвягах (*62) и литвинах, обо всей этой мелюзге, которая кишит и множится; им, как воздух, нужна единая стать, форма.
– Мы им понесем, – сказал он, – эту форму, понесем крест, чтобы они воздвигли себе храм.
– И дадим розу, – добавил Фридрих, – чтобы им было чему Молиться.
Генрих не понял этих слов, но потом не раз вспоминал их: форма и аромат, крест и роза. Да, он хотел бы понести это всем, кто прозябает в немощи, в хаосе. Но разве два этих понятия не сливаются в одном, высшем и завершающем, в короне, которая имеет форму розы и креста одновременно, являя собою символ всего, что существует на земле и стремится к небесам?
Никогда еще Генрих так остро не ощущал бедности человеческого языка, как во время этой беседы с Барбароссой и многих других в последующие дни. Рыцарь-мечтатель изъяснялся так неопределенно, придавал своим словам такое зыбкое значение, что Генрих часто не мог уловить, к чему он клонит. Если же начинал говорить Генрих, Барбаросса подхватывал его мысль с полуслова и развивал ее дальше, пусть не всегда в том направлении, какое желательно было польскому князю. Как бы там ни было, они понимали друг друга или думали, что понимают, и хоть оба были всего лишь второстепенными князьями, делили меж собой Восток и Запад, размышляли и рассуждали о латинских формах господства и правления.
Время теперь проходило самым приятным образом. Виппо, удостоившийся высокой чести принимать у себя племянника самого кесаря, из кожи лез, только бы угодить рыцарям. Как по мановению волшебного жезла, исчезли с первого двора шумливые черноволосые "цыгане" – то ли разбежались, то ли попрятались, словом, сгинули. Генрих даже удивился, но Тэли сообщил ему, Что как-то ночью весь этот сброд увезли на двух повозках в соседний замок, тоже принадлежащий Виппо. Это самые обыкновенные евреи, сказал Тэли. Евреи? Какими судьбами очутились у Виппо евреи? Этого Тэли не знал, но то были действительно евреи.
Еще удивляло Генриха беспорядочное расточительство их хозяина. В замке теперь пошла роскошная, разгульная жизнь, Виппо одаривал всех богатыми подарками. Одним – меха, подшитые сукном и отороченные парчой, князьям и Виллибальду – плащи, тканные золотом и серебром покрывала, Тэли музыкальные инструменты, Герхо – резной персидский лук, чудесное копье и в придачу прапорец с вышитыми на нем солнцем и звездами, отчего Герхо прозвали "рыцарем звезд". А уж как старался всем услужить, ко всем подольститься – и главное, так и сиял от удовольствия. Соседний замок, как выяснилось, не был его собственностью. Законный хозяин замка, одинокий баварский рыцарь, лет десять тому назад, а может, пять, отправился в Святую землю, сдав Виппо в аренду замок и относящиеся к нему угодья: лесок над рекой, один-другой участок земли и немногих приписанных к ней крестьян, которые еще остались. Сосед все не возвращался – видно, был убит; так уверял один из спутников князя Фридриха. А Виппо тем временем, худо ли, хорошо ли, распоряжался в его поместье.
Хозяйство свое Виппо вел безалаберно, но очень деятельно. Тэли докладывал Генриху последние новости. Во всех дворах замка постоянно кипела работа, длинные вереницы грубо сколоченных повозок то и дело подъезжали к кладовой, к амбарам, к кузнице. На них грузили соль, которую Виппо невесть где доставал, солонину, муку или немолотое зерно, наконец, оружие, выкованное в мастерских Виппо. Все это отправлялось в Бамберг, в Байрейт и Нюренберг. Обычно отправка происходила по вечерам и перед рассветом. Когда князья утром просыпались в своих тихих покоях с видом на реку, дворы были уже словно выметены, – ни повозок, ни товаров. А Виппо, позвякивая связкой огромных ключей, прохаживался от одной крепко сколоченной двери к другой. Доблестные рыцари заняты беспрестанными драками, а меж тем должен же кто-то доставлять им мясо и муку, щиты и мечи.
Несколько дней спустя Генрих выпроводил Герхо в Цвифальтен – передать Лестко и Яксе, буде они уже там, чтобы направлялись прямо в Бамберг. Сам он решил явиться к кесареву двору в свите Фридриха. Не впервые представал польский князь пред светлые кесаревы очи, но, пожалуй, еще ни один заложник не мог похвалиться такой дружбой с ближайшим родственником кесаря.
9
Выехали рыцари недели через две, отдохнувшие и довольные гостеприимством Виппо. Хозяин провожал их, а Виллибальд поспешил вперед предупредить кесаря о благополучном прибытии племянника. У кесаря, вероятно, есть какие-то виды на Барбароссу, раз он так жаждет этой встречи. То ли намерен послать Фридриха в Бургундию, то ли на ломбардские города, с которыми всегда много хлопот – кто знает? Во всяком случае, Виллибальд из Стабло поторапливал швабов и, когда отряд рыцарей покинул замок, сам помчался вперед в Бамберг, чтобы известить кочевой кесарский двор о приближении Фридриха. Не терпелось ему и в канцелярию свою вернуться, откуда он рассылал кесаревы письма в четыре конца света: византийскому императору, Рожеру в Сицилию, королю Франции и датчанам, которые ссорились между собой.
Барбаросса не очень-то доверял Виллибальду и нисколько этого не скрывал.
– Уж этот писарь чего-нибудь да придумает! – повторял он Генриху.
Ехали медленно, не торопясь, делали остановки в замках по три дня и больше. Так проканителились весь декабрь. И то сказать, стояла распутица, дороги совсем развезло – не поскачешь. Барбаросса все присматривался к Генриху, выспрашивал о Польше, и тот рассказывал ему, как было дело с Владиславом и осадой Познани, как предал Владислава анафеме архиепископ Якуб (*63) из своей кареты, о чем беседовал Генрих с теткой наследника престола (ох, уж эта тетушка!), с Агнессой, которая ненавидела мужниных братьев, как прежде Петра Влостовича.
– Куда хуже, что она и на кесаря злобствует! – заметил князь Фридрих.
Только к рождеству вступили они в окрестности Бамберга. Опьяняясь собственным красноречием, увлеченные половодьем юношеских чувств, оба князя жаждали чего-то иного. Еще день пути – и перед городской стеной их встретил Виллибальд. С чрезвычайно озабоченным лицом он сообщил, что кесарю стало намного хуже; не иначе как он доживает последние дни, и потому просит Фридриха явиться к нему не мешкая. Хотя о том, что кесарь болен, было давно известно, никто не предполагал, что затяжная болезнь которая в Византии, заботами императрицы Берты-Ирины, на время было отступила, – примет такой опасный оборот. Кесарь был не стар, мог бы еще жить долго, и как-никак он не оставлял мысли о короновании. У всех был на памяти Лотарь; его избрали королем уже в старости, однако и поцарствовать успел он вдоволь, и в Риме был коронован и помазан. Оба князя пришпорили коней, не думая уже о подобавшем Фридриху торжественном въезде в город, и поздним вечером подъехали к королевскому дворцу.
Бамбергский дворец напоминал старый деревянный сарай. Сотни больших, бестолково построенных покоев соединялись в длинные анфилады, снаружи к ним лепились всякие пристройки: альковы, спальни, башенки, кладовые – все это было покрыто причудливо неровной гонтовой крышей, на которой рос мох. На огромный внутренний двор выходили деревянные галереи, опоясывавшие оба этажа, с них спускались по широким полусгнившим лестницам, кое-где устланным клочьями красного сукна. Если по галереям кто-нибудь шел или бежал, шаткие доски отчаянно скрипели и громыхали – во дворе поэтому стоял непрестанный шум. В покоях пахло смазными сапогами, овчинами, которые почему-то были грудами навалены на полу, пахло воском от свеч, горевших повсюду, как в церкви, и мокрыми коврами, на которых потягивались знаменитые охотничьи собаки Конрада. На кухне в больших котлах варилась еда для слуг, а крутилось их тут видимо-невидимо, бегали по двору взад и вперед, присвечивая себе факелами. Когда Фридрих вошел в залу, его сразу обступили кесаревы сестры – должно быть, они собрались на совет. Генрих узнал Агнессу; кроме нее, тут были Берта из Нюренберга, Аделаида и Елизавета – все опечаленные и в то же время обуреваемые жаждой власти. Они принялись жаловаться на болезнь кесаря, а кстати друг на друга, и в один голос бранили Виллибальда из Стабло и своего собственного брата Оттона Фрейзингенского. Самая дородная из сестер, Берта, несмотря на поздний час, привела маленького Фридриха, сына кесаря. Это был хилый ребенок, с ног до головы одетый в парчу; большими сонными глазами он с испугом смотрел на доспехи двоюродного брата. Малыша поспешили увести обратно к нянькам.
Немало удивился Генрих, заметив за спиной Агнессы милое личико Рихенцы. Он даже не успел должным образом ей поклониться. Вероятно, испанцы опять оставили Рихенцу в Бамберге, теперь уже из-за болезни кесаря.
Вдруг в залу быстрыми шагами вошла немолодая, но красивая дама. На ней был голубой плащ гентского сукна; отороченная шелком и подвязанная лентами лондонская шляпа с павлиньими перьями болталась на спине. Даму сопровождал высокий, худой, рыжеволосый рыцарь; за ними следом вбежали две борзых. Дама о чем-то громко спросила Рихенцу: голос ее прозвучал так резко, что все четыре сестры Бабенберг с возмущением зашикали. По улыбке высокого рыцаря и по его сходству с Рихенцой Генрих сразу узнал в нем ее брата Болеслава. Этот длинноносый верзила с застенчивым лицом и глуповатой улыбкой, чем-то напоминавшей улыбку испанской королевы, был самым старшим из всех племянников Генриха. Догадался он также, кто эта дама в голубом плаще, и посмотрел на нее с невольным любопытством: сильно нарумяненная, великолепные зубы, нежные белые руки. Это была младшая сестра двух императриц – Гертруды, покойной жены Конрада, и Берты, супруги византийского императора Мануила, – Аделаида Зульцбахская. Вот и еще одна тетка маленького Фридриха, мечтающая о короне для племянника.
Замуж она не вышла, и поговаривали о ней разное. Но все ж это была сестра двух знаменитых дам, которых судьба из скромного Зульцбаха вознесла на два высочайших трона в мире. Аделаида, как Генриху говорила Гертруда, была влюблена в старшего сына Агнессы, Болеслава. Об этом знал весь кесарский двор, знала и бедная Звинислава, которая томилась с детьми в Альтенбурге, чахла от тоски и горя среди чужих ей немцев.
Кесарь приказал ввести к нему гостей сразу же. Поэтому Фридрих только отвязал меч, снял шлем и панцирь, кинул их первому попавшемуся слуге и, взяв Генриха за руку, быстро зашагал по длинному ряду низких покоев, едва не ударяясь головой о дощатые потолки. Доложить о нем пошел вперед Виллибальд, корвейский аббат.
Конрад III лежал на большой кровати, которую для тепла подвинули к жарко пылавшему камину. Во время приступов лихорадки на него нападал мучительный озноб, не спасала и гора медвежьих мехов. Он был так изможден, что Фридрих с трудом узнал его.
За два месяца, которые Фридрих провел в Саксонии и в Австрии, защищая своего дядю, новоиспеченного маркграфа (*64), кесарь страшно переменился. На исхудалом, заострившемся лице лежала печать смерти. Исказились благородные черты, пожелтела кожа вокруг больших, черных, прежде таких веселых глаз. Пожалуй, им никогда не случалось плакать – нет, один раз пришлось, когда Конрад со своим братом Фридрихом, оба босые, в дерюжных рубахах, должны были стать на колени перед кесарем Лотарем (*65). Но этих слез Конрад не простил ни зятю Лотаря (*66), ни его старухе вдове, Рихенце Саксонской. И вот он лежит, весь иссохший и почерневший, корчится под медвежьими мехами, словно побитая собака, и собачьими тоскливыми глазами глядит на испуганного Фридриха.
Швабский герцог опустился на колени, откинул меха с кесаревой руки, поцеловал ее и поднялся. Генрих тоже стал на колени, приложился, как в церкви к распятию, к этой холодной костлявой руке, поросшей редкими волосками. Конрад не знал, что перед ним наконец-то стоит польский заложник. На его лицо было страшно смотреть, все стояли в глубоком молчании. Кто-то из сбившихся в кучку женщин заплакал, сперва тихо, потом все громче. Снова привели малютку Фридриха Ротенбургского; тетки Агнесса, Берта, Аделаида, Елизавета, – передавая малыша из рук в руки, поставили его у отцовского ложа. Так он стоял между кесарем и Фридрихом, в золотом платье, маленький, черноглазый, очень похожий на отца, и испуганно смотрел на обоих. Вдруг лицо кесаря болезненно исказилось, он резко привстал в постели, вскинув обе руки; он хотел, чтобы все вышли. Дамы, Виллибальд, Генрих и сопровождавшие их рыцари поспешно удалились в соседнюю залу, большую, как овин, да и пахло там овином. Конрад, его сын и герцог швабский остались одни.
В зале, куда все перешли, уже были люди. У камина сидели за столом несколько человек, которые при виде сестер кесаря встали. Не встал только невысокий мужчина с надменным лицом – родной брат кесаревых сестер и единоутробный брат Конрада, известный своей ученостью епископ Оттон Фрейзингенский.
Епископ лишь мельком взглянул на вошедших, а когда Агнесса начала ему рассказывать о возвращении Фридриха, нетерпеливо отмахнулся – как видно, это его ничуть не интересовало.
Какой-то белокурый, приземистый человек со смеющимися глазами возбужденно ходил из угла в угол. Если не считать тонзуры, светлым пятном выделявшейся среди золотистых волос, ничто в его наружности не напоминало о духовном звании; одет он был в подбористый шелковый кафтан, расшитый на византийский манер большими золотыми и зелеными кругами. Похоже было, что он сильнее всех взволнован происходящим.
Зала, в которой находилось общество, служила подручным королевским архивом, и хозяином здесь был корвейский аббат. Сидя за массивным дубовым столом, он вытаскивал из запертых на большие замки ящиков и тайничков какие-то пергаменты и печати. По-чиновничьи невозмутимое его лицо было бесстрастно и непроницаемо.
Четыре сестры беспокойно бродили по зале: то шушукались между собой, то подходили к каждому из присутствующих по очереди и в чем-то его убеждали. Их брат, епископ Оттон, только нетерпеливо махал рукой, а ходивший по зале широкими шагами белокурый Райнальд Дассельский (*67) вовсе не обращал на них внимания. Виллибальд тем временем разворачивал документы и, отглаживая тыльной стороной кисти чистые пергаментные листы, разглядывал их при свете лучин. Воздух в зале был сырой, но не холодный – пол снизу обогревался, чтобы канцеляристы могли работать. Все же старушка Любава принесла Агнессе шубу и накинула ей на плечи. Рихенца села рядом с дядей.
Генриху не хотелось здороваться с Болеславом, и он, подойдя к камину, присел на табурет подле фрейзингенского епископа. Оттон, взглянув на князя, лишь вздохнул, даже не удивляясь тому, что чужой человек садится в его присутствии. Кесаревы сестры наконец сошлись вместе в одном из углов залы. С минуту все молчали.
– Кесарю очень худо? – спросил кто-то.
– Кесарю... кесарю... – повторил Оттон, не сводя глаз с огня. – Какой он кесарь! В Риме ведь не побывал... Да, времена! Одна беда за другой... Я еще в Иерусалиме это знал...
– Все в руке божией! – послышался чей-то голос. Генрих увидел стоявшего в тени у камина мужчину богатырского роста в бернардинской рясе. То был Маркварт, фульдский аббат (*68), любимец папы и кесаря, человек неиссякаемой энергии.
Райнальд Дассельский остановился посреди залы и громко рассмеялся: это было так неуместно, что все оглянулись на него. А он, в своем чересчур затянутом кафтане, язвительно сказал Виллибальду:
– Какой это документик ты там готовишь, корвейский аббат? С чего ты взял, что тебе сейчас придется что-то писать? Уж так ты уверен, что нынче произойдут великие события?
Однако Виллибальда нелегко было смутить, он с усмешкой отодвинул в сторону пергаменты и горделиво приосанился. Он, Виллибальд – papabilis [кандидат в папы, кардинал, могущий быть избранным в папы (лат.)], посредник между папой и королем, бывший настоятель Монте-Кассино (*69), он, сын церкви, который направлял на пути христианские послушного ее воле монарха и держал в руках уже второго германского императора, был полон презрения к этому щеголеватому священнику, которого герцог Фридрих где-то откопал во время своих поездок и осыпал милостями. С самодовольным видом Виллибальд вертел в руках канцлерскую печать, потом протянул ее Райнальду:
– Справедливо молвил Маркварт – все в руке божией. Не хочешь ли, брат мой, позабавиться этой штучкой?
Райнальд с интересом стал рассматривать замысловатую резьбу, потом взвесил печать на ладони и вернул ее Виллибальду.
– Нет, это не для меня, – сказал он.
Генрих меж тем любовался личиком Рихенцы, на которое падал свет от огня в камине: немного исхудала, но похорошела. Ему было странно, что, уехав из Цвифальтена, он почти не думал о ней; лишь изредка ее образ возникал перед ним как далекое видение, золотистое, неуловимое, недоступное. А теперь она сидит тут рядом. И он невольно вспомнил Верхославу.
Вскоре появился самый младший брат кесаря, епископ из Пассау, тоже Конрад, последний из детей Агнессы, дочери великого Генриха IV: трех сыновей Агнесса родила Фридриху Швабскому, а потом, овдовев после семнадцати лет замужества и вторично вступив в брак, успела еще наградить маркграфа австрийского восемнадцатью отпрысками. Епископ Конрад был молод и очень красив. Он подошел к теткам, заговорил с ними.
Но вдруг дверь из королевской спальни со стуком распахнулась, в залу вошел Барбаросса, ведя за руку маленького кузена. Он чуть ли не швырнул малыша на руки теткам и, не глядя на Виллибальда, приказал Райнальду:
– Пошли немедленно за епископами Генрихом и Эбергардом!
В походке Барбароссы, в его голосе было что-то необычное: все поднялись и уставились на него, застыв от изумления. Наступила тишина, только тихонько хныкал Фридрих Ротенбургский.
И в этой тишине снова раздался голос Барбароссы:
– Принеси из сокровищницы императорские регалии!
Все вздрогнули, сестры переглянулись, и Берта крепче сжала в объятиях маленького Ротенбурга.
– Коронация! – прошептала она.
Барбаросса окинул теток холодным взглядом. Оттон Фрейзингенский двинулся было к нему, но Фридрих, словно не замечая епископа, обратился к стоявшему в тени Маркварту: