355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Ивашкевич » Красные щиты » Текст книги (страница 15)
Красные щиты
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:54

Текст книги "Красные щиты"


Автор книги: Ярослав Ивашкевич


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Болеслав заинтересовался тамплиерами, их храмом, усадьбами, но ненадолго. Вскоре Казимир увез его в Вислицу, там он охотился, бражничал и слушал русский хор. Говорили, будто Казимир завел себе каких-то девок, но об этом Генрих не желал знать – сразу оборвал Тэли, который начал ему что-то такое рассказывать. Он охотно отдал Болеславу своих искусных трубачей, чтобы краковскому князю, totius Poloniae duci [всея Польши владыке (лат.)], оказывали еще больший почет.

Когда в сандомирском замке не было Казимира, жизнь замирала, становилось пусто и скучно. Генрих чувствовал, что от него словно бы веет холодом на окружающих: видно, их смущал его высокий, почти священнический сан тамплиера, усвоенные в западных краях привычки и непонятная молчаливость. Горько было Генриху сознавать, что даже самые близкие люди недолюбливают его. Они повиновались, и только. Все, что он говорил, что приказывал, было разумно и имело целью умножение княжеской славы. Но он упорно избегал ввязываться в распри, которые, по его мнению, могли бросить тень на его имя и рыцарское достоинство, а порой бывал даже слишком уступчив. Например, в отношении к Яксе из Мехова и к Святополку, которые не только в сандомирских землях своевольничали, но и Краков держали в страхе, пока Болеслав веселился в своем пышном вроцлавском замке.

Одно время Генрих намеревался посвятить Яксу в свои замыслы и посулить ему сан канцлера при дворе будущего totius regis Poloniae [короля всея Польши (лат.)]. Для начала он решил осторожно прощупать Яксу. И вот однажды, когда они вместе охотились, уж который раз, в окрестностях Пшисухи, Якса между делом обмолвился, что нисколько не обрадуется, если епископа Станислава, которого убил Щедрый, причислят к лику святых. Но не потому, что епископ был грабителем и бунтовщиком, а потому, что люди говорят, будто после того, как четвертовали епископа, Польша распалась на части и, мол, точно так же части эти чудесным образом воссоединятся, если Станислава объявят святым и тем загладят вину короля (*113). Пораженный Генрих спросил Яксу, почему он не желает, чтобы Польша стала единой. Тот сперва отделывался грубоватыми шуточками – дескать, лучше, если князей много, тогда от каждого можно чем-либо поживиться. Но под конец, припертый к стенке, стал разглагольствовать о том, что власть верховного правителя надо ограничить, это и подданным пойдет на благо, и у всех помощников князя будут равные права. Речи его были довольно туманны, и, возможно, в первоначальном объяснении содержалось больше правды. Из этой беседы Генрих сделал один вывод: с Яксой об объединении Польши говорить не следует.

После долгих размышлений – а времени для них было у Генриха достаточно и в свентокжиском монастыре, и при объезде крепостей, и в бессонные ночи на охотничьих привалах – он решил, что покамест надо молчать и ждать.

На охоту он выезжал не потому, что уж очень ее любил, а чтобы побыть в одиночестве. Обычно князя сопровождал только Герхо с соколами, почти всякий раз новыми – он покупал их в Таржеке у разбойников, которые были мастера добывать соколов из гнезд и вынашивать. Герхо относился к своему господину с неизменной преданностью и, как всегда, был неразговорчив. Однако князь вскоре убедился, что сокольничий читает в его сердце, как в раскрытой книге, и что этот верный друг мог бы, пожалуй, стать самым надежным его помощником. Герхо грамоты не знал, наукам не обучался, зато здраво судил о людях, причем люто ненавидел Дунинов, к которым причислял и Яксу; не слишком высокого мнения был он и о сандомирском ксендзе и, как заметил Генрих, вполне ясно представлял себе, о чем мечтает князь сандомирский. Вскоре Герхо, которого никто об этом не просил, завел множество приятелей среди сокольничих, служивших у братьев князя. Он всегда знал самые свежие и достоверные новости о том, что делается в Кракове, в Плоцке и даже в Познани, не говоря уж о Вислице, к которой относился пренебрежительно. Казимира сокольничий, судя по всему, считал добродушным простачком, а его страсть окружать себя русскими недостойной. Свои новости Герхо сообщал свойственным ему угрюмым тоном и в самые неподходящие минуты. Подойдет, бывало, утром к князю, чтобы разбудить его на утреннюю молитву, и пробурчит:

– А князь-то Болек опять уехал во Вроцлав, и в Кракове пусто.

Или:

– Якса из Мехова опять в Познань подался. Верно, завелись у него дела с князем Мешко...

Ответа не требовалось, и Генрих был за это благодарен Герхо. Правда, князя немного смущало, что он нуждается в таких сведениях, что на них строится его "политика". Ему хотелось бы строить ее на чем-то более определенном, но надо было ждать, и он благоразумно ждал, предоставляя Герхо действовать на свой страх и риск.

Дружил Герхо только с Лестко. Но Лестко успел за это время жениться на девушке, от которой привез когда-то в Бамберг голубую ленту, и встречался с сокольничим не часто. Лестко, очевидно, знал, о чем хлопочет сокольничий, и Генрих чувствовал в нем своего союзника. Не уговариваясь с князем, Лестко взял на себя обязанность наблюдать за складами оружия и оружейной мастерской, за конюшнями, за огромными табунами. Он следил, чтобы лошади содержались в порядке, чтобы конюшие не ленились, деятельно и неустанно готовил все необходимое для будущей войны. Генрих, заглядывая в кладовые, всякий раз удивлялся – число зарубок на шестах изо дня в день росло, указывая количество припасенного снаряжения.

Казимир, тот был слишком занят своим наделом – и, как предполагал Генрих, любовными шашнями, – чтобы оказывать брату существенную помощь. Но само сознание, что этот трезвый, рассудительный человек находится поблизости, наполняло Генриха спокойствием.

"Вот послать бы его на год-другой в западные края! То-то было бы ему полезно", – думал Генрих, глядя на ладную фигуру Казимира Вислицкого и слушая его рассказы о Руси. Он убеждал брата отправиться в путешествие, но Казимир с этим не спешил, ему пока и в Польше было хорошо, – либо он на коне, либо за столом перед полной миской и полным жбаном. И всегда при нем были молодые веселые парни вроде Влодека и Говорека. А как он жил вне сандомирского замка, на это Генрих закрывал глаза.

В основном Генрих был собой доволен и считал, что князь он неплохой. Жизнь текла спокойно, кладовые и погреба наполнялись, денег в бочонках и в мешках прибавлялось. Генрих много строил, сооружение костелов в Загостье и, главное, в Опатове подвигалось хоть и небыстро, зато уже было ясно, что по красоте им не будет равных ни в Кракове, ни даже во Вроцлаве. Словом, он был убежден, что с его приходом в Сандомире наступило благоденствие.

Поэтому Генрих очень удивился, когда до него дошли слухи о том, что народ относится к нему неприязненно. Если в замке он ощущал в окружающих некий холодок, это было ему понятно, однако он полагал, что народ в городе, в селах, в лесах, в монастырях более привержен ему. Оказалось, люди осуждают его за то, что он не женится, за образ жизни, приличествующий лишь духовной особе, за необычную одежду, за нелюбовь к пирам и роскоши. Им не нравилось, что князь часто уезжает из замка и где-то пропадает по два, по три дня с Герхо или с Тэли, что нет у него любовницы.

Генриха самого тяготила одинокая жизнь. И не столько он тосковал по женщине, как по детям. У Лестко уже была дочурка, славная такая кроха. Генрих иногда забавлялся с ней, обходя замковые покои или проверяя стражу. Образ Верхославы постепенно меркнул, становился смутным, темным, как фигуры, которые он видел на стенных росписях в Палермо. Но на ее детей ему хотелось взглянуть. Он съездил в Плоцк, где они воспитывались некрасивые, хилые, неухоженные малыши. Взять бы их к себе, но Болек не разрешит, побоится, как бы в случае чего они не оказались заложниками. И Генрих возвратился в Сандомир к своему одиночеству и невеселым мыслям.

Как-то раз они с Герхо охотились в лесу (было это уже на третью осень после вступления Генриха на сандомирский престол), и вдруг в одной из лесных деревушек целая толпа мужиков, узнав князя по белому плащу с красным крестом, бросилась перед ним на колени, прямо под копыта коню. Когда Генрих спросил, чего им надо, мужики стали перешептываться, а потом что-то завопили во весь голос. Князь не мог ничего понять, но Герхо ему объяснил, что мужики слезно жалуются на княжеского подскарбия. Он-де уже давно не берет у них куньих шкурок, плати ему дань серебром; сам, что ни год, все худшую монету чеканит, а от них требует полновесной; теперь же им и вовсе житья не стало, грозится подскарбий, что отнимет у них все до нитки, ежели в самом скором времени не выплатят наложенную на них дань полновесной монетой.

Генрих обещал разобрать жалобу и, поручившись своим княжьим словом, простил мужикам недоимки. Сразу же поворотив коня, он во весь опор помчался в Сандомир, чтобы, пока не остыл гнев, хорошенько отругать Виппо. Хотя был уже поздний час, он послал за подскарбием. Тот явился пред светлые княжеские очи, и Генрих потребовал у него ответа. Виппо был озадачен, даже рассердился – ведь князь отлично знает о махинациях с монетой, о том, что теперь стали бить монету похуже и что в княжескую казну благодаря этому поступают небывалые доходы. Простолюдины, конечно, нищают, но тем легче будет взять их в кабалу, сделать холопами и поселить на княжеской земле, которой вон сколько пустует, а ежели ее обработать, то князю будет выгода преогромная. И напрасно князь упрекает его в легкомыслии, он поступает как умный и здравомыслящий хозяин. Вот и панам тоже кошельки порастрясли, спеси им поубавили. Словом, Виппо прочитал князю краткое поучение о разумном управлении хозяйством, – правда, несколько раздраженным тоном, ибо знал, что Генриху и так это известно.

Князь в волнении шагал по горнице и только махал рукой на обстоятельные выкладки Виппо. В конце концов толстый рыцарь умолк, почтительно склонив голову. Герхо, присутствовавший при разговоре, молчал, и по его лицу нельзя было угадать, о чем он думает. Казалось, его ничуть не удивляют ни речи Виппо, ни беспокойство князя.

Генрих сбросил свой длинный плащ на лавку и, оставшись в одной кольчуге, продолжал ходить взад-вперед, мягко переступая в сафьяновых сапогах. Виппо не сводил с него глаз, выражавших почтение, досаду, любовь, преданность и смирение.

– Все это прекрасно, – молвил наконец Генрих, – но я бы не хотел обижать народ. – И он снова начал рассказывать, как голосили вольные лесовики, как они плакали, припав к его ногам. – Так помни, Виппо, я им простил все недоимки, – заключил князь.

– Осмелюсь заметить, ваше священство, – сказал Виппо, который, зная по именам всех князей на свете, никогда не мог сообразить, какой кому положен титул, – с этим трудно согласиться. Справедливость должна быть для всех одна.

– Какая же тут справедливость! – возмутился Генрих. – Самый настоящий грабеж!

– Я этого слова что-то не понимаю, ваше священство, – возразил Виппо. Грабеж? Отдай, что положено, в казну, князево отдай князю, потому что князь – это князь. Может, у князя Казимира в Вислице справедливость? Что мужики ему принесут или паны уделят, с того он и живет.

– Князь не должен думать о таких вещах, когда в голове у него замыслы поважней, – вставил Герхо.

– Я не с тобой говорю, Герхо, – обрезал его Генрих, но тут же устыдился своей несдержанности и, подойдя к сокольничему, погладил его по плечу. Замыслы мои тут ни при чем, просто я не хочу, чтобы народ обижали.

– Ни при чем, ни при чем! – вспылил Виппо. – Князь должен думать обо всем крае, а не об этих вонючих мужиках. Надо, чтобы казна была полна, не то чем будем платить рыцарям, а ведь они нас защищают... Русские еще покажут себя, когда вволю нажрутся и налакаются за столом князя Казимира; ятвяги, пруссы только случая дожидаются – что-то уже давненько их не слыхать. Любезные братья вашего священства тоже не прочь поохотиться в лесах на Свентокжиских горах. Не станет денег в наших погребах, тогда и князь – не князь. А храмы божьи, что получше краковского собора, на какие деньги строить?

Генрих не слушал длинной тирады подскарбия. Опустив голову, он в раздумье прохаживался из угла в угол.

– Раз уж князь простил мужикам долги, – вдруг сказал Герхо, – то и делу конец.

– О, если бы конец! – воскликнул Генрих, остановившись посреди горницы и воздев руки.

Герхо и Виппо посмотрели на него с недоумением. Князь знаком приказал им уйти и услышал, как они шепчутся за дверью. Он знал, что нет у него более верных слуг, что оба они ревностно пекутся о его выгоде, и если он намерен что-либо свершить, лучших помощников не найти. Но уверен ли он, что его замыслы, – разумеется, справедливые и великие – пойдут на благо его подданным? Станет ли лучше народу? Быть может, естественный ход раздробления, распыления, которому он собирается противостать, принесет тем, кто припадал к его стопам, больше счастья?

Он опустился на колени в нише у окна, из которого виднелась Висла, и начал молиться. Но бог, должно быть, внимал ему равнодушным ухом, сколько он ни молился, покой не снизошел на его душу. Наконец Генрих поднялся. Слуг он не стал звать, сам разделся и лег в постель, холодную, одинокую постель. Ему хотелось забыть о тех людях, – наверное, им лишь кажется, что они страдают. Он лучше знает, чего им надо: величия.

Но в глубине души он чувствовал, что это величие, к которому он стремится, никому не нужно. Ни Болеку, ни Казимиру, ни слугам, ни господам. Якса посмеялся над его мечтой, а Казимир в шутку назвал его "королем сандомирским".

– Король сандомирский! – вздохнул Генрих. – Звучит весьма грустно.

"Я им дам то, о чем они и не мечтали, – думал он. – Я их возведу в сан высочайший, сделаю своими сподвижниками в создании царства божьего на земле, новая Польша будет новым Иерусалимом".

И, став в постели на колени, он повторил все обеты тамплиеров, не отдавая себе отчета в том, что они проникнуты языческой гордыней и что она-то и побуждает его взять на себя ответственность за все.

20

Прошло три года. Тэли за это время стал совсем взрослым. Поначалу он тосковал в чужом городе, который нисколько не походил на его родной Зальцбург, но постепенно привык к шуму и суете Сандомира, к почти восточному укладу здешней жизни, в которой была своя прелесть, как и в объятых тишиной полях, начинавшихся сразу же за городской стеной. Служба у Бартоломея была нетрудная, да и то, когда он повзрослел, его обязанности пажа перешли к другим, помоложе, а он из слуги стал князю наперсником. Всегда находясь под рукой, он помогал Генриху во многих делах, выполнял различные поручения и в замке и в городе. Но свободного времени оставалось предостаточно, и он мог располагать своим досугом как хотел. Если же князь, отправляясь на богомолье или в хозяйственную поездку, не брал его с собой, Тэли и вовсе нечего было делать. Но этим он ничуть не огорчался.

Сандомир был город красивый. Особенно нравился Тэли костел пресвятой девы Марии, бревенчатый, высокий, чуть покосившийся от ветхости. Здесь Тэли бывал чаще всего – либо пел на хорах во время вечерни вместе с другими князевыми слугами, либо, когда в костеле никого не было, забирался по лесенке за алтарем на колокольню и смотрел оттуда на Вислу. Это зрелище никогда ему не надоедало. Тэли мог часами смотреть на привольное течение реки: она нравилась ему и издали, когда он любовался ею с колокольни или из окон замка; и вблизи, когда он выходил на берег и у самых его ног катились бурные, пенящиеся волны; и когда он смотрел на нее с широких, ровных лугов, где паслись неисчислимые княжеские табуны; и с подаренной ему князем лодки, в которой он бесстрашно выплывал один, борясь с быстрым течением.

В окрестностях города были глубокие, густо заросшие овраги. Летом, в знойные послеполуденные часы, Тэли убегал туда и прятался в зарослях от жары. Он лежал среди кустов барбариса, в которых жужжали рои пчел, слетавшихся из бортей. Это жужжанье было для Тэли музыкой лета, она звучала в его ушах и глубокой осенью, и в зимние холода. Виолы он с собой не брал, оставлял ее в замке, но зато всегда было при нем его сердце. И когда над его головой разноголосым хором гудели тучи лесных пчел, он прикладывал руку к левой стороне груди и прислушивался к мерному биению сердца. Никакой другой музыки ему уже не надо было.

Ходил он и на луга, водил дружбу с табунщиками, купал лошадей в Висле и плавал, держась за их хвосты. Вода ослепительно сверкала на солнце, вдали смутно виднелся Сандомир, от лошадей шел пар, когда они выбирались на покрытые росой луга, а Тэли, кутаясь в овчину, взятую у приятеля-табунщика, лежал на берегу и слушал, как топочут лошади и кричат пастухи.

Осенью Тэли любил углубляться в пущу. Там он знал самые глухие дорожки и тропинки, они вели к становищам княжеских бортников, у которых можно было полакомиться медом, подремать в дощатых хибарках, крытых ветками, и выпить жгучей горелки с топленым медом. Спалось после нее отлично.

Познакомился он и с лесными разбойниками, выведал дорогу к яме Мадея и, однажды пробравшись к ней, поглядел на седовласого схимника – старик в это время спал, над головой у него висел большущий лук, разукрашенный серебряными бляхами. Забредал Тэли и в место, никому из горожан неведомое, где на вершине горы стояли три каменные бабы, повернутые лицами в три стороны. В Сандомире об этих бабах знать не знали, и никто не мог объяснить Тэли, что они означают. Но однажды, ночуя у бортников, он услыхал доносившиеся с того места звуки бубна. Тэли поднялся и вышел из хибарки. Была поздняя ночь, тускло светил ущербный месяц. Тэли, с минуту постояв, направился было в ту сторону, но вскоре повернул обратно и снова улегся, с головой накрывшись овчиной. Ему не хотелось слышать этот бубен, страшно было.

Князь Генрих редко с ним разговаривал, князь Казимир и то чаще, хотя не жаловал Тэли и его музыку, потому что князю Казимиру была по нраву только русская музыка. И все же Тэли преклонялся перед Генрихом. Он знал, что его господина мало кто любит, слышал всякие пересуды, однако ничто не могло заглушить в нем глубокой благодарности князю за смелую поездку в Дамаск. А главное, в скупых словах Генриха Тэли чувствовал высокий, непостижимый ему строй мыслей. Всякий раз, когда князь обращался к нему, Тэли внимал речам господина так, как если бы то были новые стихи или новая музыка, испытывал художественное наслаждение. Но восторженная любовь не мешала Тэли замечать странности Генриха: во всех поступках князя было что-то болезненное, неуравновешенное. Он уделял много внимания хозяйству и хозяйничал неплохо, однако его решения были всегда внезапны и неожиданны для окружающих. Из своих частых, одиноких поездок на охоту он не привозил никакой добычи. Установив сложную фискальную систему, он безжалостно притеснял народ, а глаза у него были всегда задумчивые и глядели вдаль, на леса у горизонта. Тэли нередко слышал, как князь ночью встает и ходит по опочивальне. Он понимал, что Генрих страдает, и, полный жалости и страха, молился о спасении его души. Порой Генрих приказывал ему играть те мелодии, которыми Тэли когда-то развлекал господ, направлявшихся из Цвифальтена в Берг. При этом оба вспоминали маленькую испанскую королеву, и в глазах у них вспыхивали искорки нежности – они понимали друг друга. Тэли в душе удивлялся, как это князь обходится без женщины. Чего только он не наслушался по этому поводу! Замковая челядь на все лады осуждала князя, сидя у каминов на кухне, в рыцарской зале или в людской, где весенними вечерами было тепло и сумеречно.

Говорили там немало и о Казимире. Он-де тоже почему-то не женится, хотя молодец всем на загляденье и в возраст вошел, да и девок в околицах Сандомира уже перепортил видимо-невидимо. Правда, с тех пор как привез себе полюбовницу из Руси – о ней все знают, – он угомонился. Подсунули ее кумовья Казимира с границы, и роду она, говорят, княжеского; сперва поселил он ее в Завихостье, в замке, и всякий раз как на охоту выезжал, так непременно к ней заглядывал. А как получил от брата Вислицу, то бабу эту – звать ее Настка – туда перевез, и хозяйничает она в вислицком замке, будто взаправдашняя княгиня. Люди над ней смеются, говорят, что такой князь, как Казимир, скоро ее на кухню прогонит, князеву посуду мыть, а то еще заставит детей князевых на горшки сажать. К счастью, у нее-то детей не было.

Тэли был очень рад приезду Виппо, старая их дружба возобновилась. Только странно казалось ему, что толстый рыцарь так быстро выполнил свое обещание и приехал в Сандомир служить князю Генриху. Тэли расспрашивал его об Айхендорфе, о соседнем замке, куда Виппо евреев переправил, о Бамберге, но о семействе жонглеров не решился спросить. Виппо сперва только отмахивался, потом все же рассказал Тэли, что ему не повезло. Правда, он побывал в Палермо и обделал неплохие дела с тамошними купцами – несколько лет доставлял ко дворам знатных господ восточные товары, которые теперь рекой плывут из королевства Иерусалимского, – но потом немецкие рыцари выжили его из обоих замков, прямо собаками затравили, и не удалось ему добиться справедливости ни у Фридриха Ротенбургского, ни у самого кесаря, к которому он тоже обращался.

Как Тэли понял, заветной мечтой Виппо была постоянная служба у знатной особы. Виппо чрезвычайно льстило, что он ежедневно видит Генриха, что он князю необходим и может наводить порядки в княжеских владениях. В Генрихе ему нравилось все: высокое происхождение, родство с кесарем, свойство через племянника с византийским императором (все эти далекие родственные связи Виппо знал назубок и умел при случае объяснить с самыми тонкими подробностями, пожалуй, даже лучше, чем Генрих), высокий духовный сан ведь Генрих был тамплиером, а в глазах Виппо тамплиер стоял чуть ли не выше папы римского, – его красивая наружность, одежда, всегда простая, но в то же время изысканная, меткость в стрельбе из лука. Словом, Виппо был искренне привязан к своему господину, и Тэли с удовольствием наблюдал, как усердно он трудится на благо князю. Этот стареющий еврей стал лучшим другом Тэли: когда Тэли нужны были деньги на обнову, на покупку коня или еще на что-нибудь, он всегда шел к Виппо. С ним Тэли делился своими заботами, летом жил у него в большом доме, который Виппо выстроил невдалеке от Сандомира, на горе, среди виноградников, посаженных Людвигом. Но больше всего привязывало Тэли к Виппо воспоминание о тех днях, которые он прожил в его замке.

И вот однажды, возвращаясь от Виппо – было это летом, в июне, и Висла сверкала, как сталь, – Тэли увидел на дороге небольшой фургон с холщовым навесом, запряженный парой добрых лошадок. Тэли пустил коня рысью, хотел обогнать фургон, потому что за ним тучей поднималась пыль, но конь заартачился, да и место было такое, над самым обрывом, никак не разминуться. Тогда Тэли юношеским баском крикнул вознице, чтобы тот придержал лошадей. Фургон остановился, и из него выглянула женщина, простоволосая, растрепанная, но, как показалось Тэли, красивая. Приблизившись, он вдруг узнал это лицо, которое вынырнуло из холщовых занавесок. Тэли проворно соскочил с коня и, ведя его под уздцы, пошел к женщине. Она тоже выскочила из фургона, побежала навстречу.

– Юдка, – тихо и медленно сказал Тэли.

А она молча протянула ему руку. Так и стояли они, держась за руки, на краю обрыва. Глядя в ее синие глаза, в ее расширенные зрачки, Тэли вдруг понял, что он уже не мальчик, а красивый, статный юноша с грустным взором. Он увидел свое отражение в ее глазах и только теперь ощутил в себе все то, что дали ему здешние леса и луга, река, Сандомир. И снова, как в былые времена, стояла перед ним на фоне реки небольшая, темная фигурка, и глядели на него в упор глаза синие, как воды Вислы.

Из фургона вышли старик, Пура и еще какой-то высокий, худой еврей.

– Это мой муж, – внезапно сказала Юдка низким, грудным голосом, который показался Тэли совсем чужим и очень еврейским. Высокий парень, поклонившись нарядно одетому господину, посмотрел на него спокойным, доверчивым взглядом. Старик узнал Тэли и спросил у него о Виппо. Тэли указал им дорогу к дому Виппо; надо было ехать в обратную сторону, и возница повернул фургон. Вежливо попрощавшись, семейство жонглеров тронулось в путь, а Тэли остался один на обрыве. Он немного постоял, глядя в раздумье на реку, потом вскочил в седло и медленно поехал в город.

Вечерело. В затонах реки громко и настойчиво квакали лягушки, табунщики купали лошадей. Тэли спустился по склону, потом поехал в гору; крест на костеле еще сверкал в закатном свете длинного летнего дня. Чтобы попасть в замок, надо было пересечь весь город. Оружейники, бондари и прочий люд сидели на порогах своих домов, дышали прохладным вечерним воздухом. На торговой площади стоял кастелян с несколькими старшинами, наблюдая за дорогой и проверяя приезжих. Раздался звон колокола, призывавший горожан к отдыху. Тэли проехал мимо костела. Вот и замок, подъемный мост, ворота, и тишина, залегшая в замке, и дыхание Вислы, пахнущее летом, близким, чудесным летом. Даже мысль, что у Юдки есть муж, не могла смутить радостного спокойствия Тэли.

Войдя к себе в горницу, Тэли приложил руку к сердцу. Оно все пело свою однозвучную песню, только намного громче, чем раньше, и было в нем столько нежности, столько любви в этом милом сердце. В окно проникал запах отцветающих верб, раскатисто квакали лягушки, гудели мириады комаров, фыркали в конюшне лошади, а сердце все билось, билось, билось, словно никогда оно не смолкнет, так мощны и ровны были его удары.

Началось лето, и с ним тревожные для Генриха времена: кесарь шел на Польшу. Болек поспешил отправить послов в Галле, чтобы они отговорили кесаря, но выбрал послов неудачно, ничего хорошего нельзя было ожидать. Якса из Мехова и Святополк рассчитывали, что послами назначат их; теперь они втихомолку злобствовали, и их недовольство, невесть почему, обрушивалось и на Генриха. Тэли видел, что на челе князя собираются тучи, и каждый день старался сбежать от этих туч в свою собственную веселую державу, где ничего неприятного не случалось, где всегда было ясно и солнечно. Троицу праздновали в Сандомире очень весело. Со всей округи съехалось множество народу на ярмарку, из-под Кракова привезли на продажу ценный товар – соль, которую солевары меняли на бобровые и беличьи меха. Девушки, украсив майское дерево пестрыми лоскутками и соломенными гирляндами, ходили от дома к дому с песнями. В костелах шли торжественные богослужения, на которые собиралось духовенство со всех окрестных приходов. Народ веселился на ярмарке, там устраивались лошадиные бега, выступали бродячие певцы, музыканты, фокусники...

Муж Юдки удивлял всех своей ловкостью: он брал в одну руку пять-шесть разноцветных шариков, подбрасывал их вверх один за другим и тут же ловил. Не менее искусно управлялся он и с оловянными тарелками и с факелами. Народ, затаив дыхание, следил за его молниеносными, точными движениями и, не скупясь, выкладывал монеты.

Юдка, как в былое время, рассказывала истории. По пути в Сандомир все семейство провело полгода во Вроцлаве, а потом и в Кракове останавливалось надолго. Юдка научилась польскому языку, теперь она декламировала по-польски. Непривычный ее выговор иногда мешал слушателям, а порой придавал рассказу особую экзотическую прелесть. И перед шатром, где стоял небольшой помост, всегда толпились люди, слушая повести об Удальрике Удалом, а также о Тристане и Изольде, хотя дух этих повестей, их рыцарский уклад принадлежали другому, чуждому миру, малопонятному для людей, незнакомых с западными феодальными обычаями.

Но Тэли не слушал Юдкиных историй. Всю праздничную неделю он либо уходил на целый день в свои зеленые овраги, либо оставался в замке. Он знал, что вечером он и Юдка будут вместе на берегу реки, под ивами, слушать тихий плеск воды. Вечера стояли ясные, темнело поздно. Багряный плащ зари медленно волочился по небу, до глубокой ночи была видна его кромка, и первые звезды светили тускло.

Как и прежде, оба они брались за руки – точно дети, – ничего другого Юдка Бартоломею не позволяла, только вот так, держать ее руку. Но зато поговорить у них было о чем. Юдка часами могла перечислять франконские, швабские, бургундские и провансальские города, где они показывали фокусы и пели песни. А Тэли рассказывал о своих невероятных приключениях под Аскалоном, под Эдессой и в Дамаске.

Как-то Юдка вспомнила, что в Провансе она встретила княгиню, полячку родом, звали ее там "Риша из Польши", и была она замужем за одним провансальским графом, а до того была женой испанского короля. Княгиня говорила с Юдкой о Польше, хотя ни та, ни другая не знали этой страны. И перед глазами Тэли возникла маленькая светловолосая девушка, которая бегала по цвифальтенскому монастырю. Он рассказал об этом Генриху, но даже имя Рихенцы не согнало туч с хмурого князева чела. Генрих только велел позвать Юдку и ее мужа в замок. Вечером они показывали князю и рыцарям свое искусство. Фокусы Боруха имели шумный успех, но рассказы Юдки рыцари нашли скучными, не понравился и ее голос. Голос у Юдки был очень низкий, хрипловатый, будто сдавленный, но тем выразительней звучал он, когда Юдка вскрикивала в патетических местах.

Например, когда дама Аэлис проклинает своего сына Рауля, который потом погибает в кровавой битве, Юдка высоко воздевала руки и кричала надрывным голосом, как кричит мать, видящая в пророческом прозрении смерть своего сына.

Тэли было невыносимо слушать эти истории в замке, он сбежал в самом начале. Но позже Юдка рассказала ему – только ему одному – свои удивительные истории, истории любви и смерти. Стоя над широкой, привольной Вислой, она подняла вверх руки и произнесла: "И когда Тристан покинул Изольду..." И тут к Тэли, удрученному тем, что Юдку позвали в замок, вернулось ощущение безмерного счастья. Он услышал всю историю от начала до конца – как переодетый Тристан вернулся к своей любимой, а она его не узнала. Ах, как это было печально! И тем прекрасней казались Тэли река, и этот вечерний час, и этот тихий город, где живут спокойные, мирные люди, где не бывает кровавых сражений и любовных горестей.

Они прохаживались вдвоем по винограднику возле дома Виппо, смотрели на молодые лозы, посаженные немцем, и слушали друг друга, будто завороженные своими словами. Как в полусне, повторяли они имена и названия "Тристан, Эдесса, Амальрик, Аделасия, Амфортас, Корнуэльс", переплетая их со своими собственными именами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю