Текст книги "Красные щиты"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
– Так что ж, берете меня?
– Зачем тебе туда тащиться? – уклончиво сказал Генрих.
– А тебе зачем? Знаю, знаю, веру Христову распространять, – захихикал Болек. – Достопочтенные монахи, которых ты, бог весть зачем, посадил нам на шею, повелели тебе, чтобы ты, яко архангел с мечом огненным, пошел туда, прусские леса спалил, а землишку честной братии пожаловал. Глядишь еще один монастырь, еще один замок поставят – так по всей Германии, по всей Польше рука руку моет. Здесь монастырь, там монастырь. Нет! Говорю тебе, нет! Я пойду с ними на пруссов, уж по крайности, как придет время прусские земли делить, смогу и я сказать свое слово. Нет, не отдам я тамплиерам лучший кусок, чтобы они еще и у меня, в Мазовии, поселились. Ну, не у меня, так у Лешко, отец или сын, – какая разница? Верно, ваше преподобие? – обратился он к старому Гумбальду. – Я-то знаю, какие пройдохи эти тамплиеры, все бы к своим рукам прибрали!
– Чепуху мелешь, Болек! – резко перебил его Генрих. – Но если хочешь, можешь идти с нами на пруссов. Только выступаем мы на рассвете. Ничего, ночи теперь длинные, выспишься.
– Э, нет! Коли уж на то пошло, подождите меня до полудня. Всю дорогу мы мчались как окаянные! Утром мне надо хоть до полудня отдохнуть, если хочешь, чтобы я мечом помахал и с пяток пруссов укокошил. Иначе дело не пойдет.
– Ты можешь потом нас догнать.
– Ты что, забыл, что я totius dux Poloniae? Пристало ли мне тащиться за вами в хвосте?
– Поступай как знаешь! – сказал Генрих, поднимаясь. За ними встали Казимир и сандомирские паны.
Генрих направился в свои покои. У лестницы ждал Виппо; очень бледный, он только чмокал губами, не в силах слова молвить. Генрих с равнодушным видом прошел мимо еврея и поднялся по лестнице, гремя мечом о ступеньки. Не успел он войти к себе, как в покой ввалились сандомирцы и начали тихо, но возбужденно переговариваться.
– Сейчас надо, сейчас! – шептал Смил из Бжезя, который, видимо, был посвящен во все. – Сейчас, пока он еще пьян. Какая удача, что Гертруда напоила его этим вином!
– А ведь ничего не знала!
– По-моему, надо отложить до утра.
– Стало быть, и в поход идти не придется?
– Ну как же! А Краков захватить...
– Нет, сперва на Мешко, раз один уже у нас в руках.
– Ишь ты, сам прилетел, как воробей на просо! – громко захохотал Смил.
– Тссс!
Генрих не принимал участия в разговоре, он сидел на кровати и смотрел в пространство, опершись обеими руками на свой большой меч крестоносца. Он не понимал, что с ним происходит, – к Болеку он чувствовал презрение, но и к себе не меньшее.
– Он уже в башне? – вдруг спросил Генрих.
– Нет, пока внизу.
– Как только пройдет в башню, поставить стражу в проходах и у дверей! За этим присмотрит Смил. Я сейчас переправлюсь через Вислу, выступлю еще до рассвета. Сразу, как князь Болек проснется, напасть врасплох на его людей и всех перебить!
– А князя?
– Можно и князя, если станет сопротивляться. Казимир, Герхо и Лестко поедут со мной. Смил останется в замке, кастеляну наблюдать за городом и воротами. Надо выяснить, действительно ли князь приехал с горсткой людей. Может, за ним идет войско побольше. А сейчас – все на свои места! Когда князь Болеслав отправится на покой, сообщить мне!
Генрих говорил решительно, уверенно, резко. Паны, оробев, удалились. Казимир был очень бледен, но и он повиновался приказу брата.
Генрих остался один. В опочивальне было темно, в открытые окна проникал холодный осенний воздух. Закукарекали петухи. Генрих вздрогнул, положил меч на изголовье и прошелся по горнице – шаги гулко отдавались в ночной тишине. Он выглянул в окно и увидел огни лагеря. Казалось, они поднимаются ввысь, к звездам. Смутный, приглушенный шум доносился из лагеря, но город был погружен в безмолвие и мрак. Все горожане легли пораньше спать, чтобы завтра на рассвете проводить войско в поход. По двору ходил страж. Внизу, на деревянном крыльце, слышались женские шаги – Гертруда или кто другой из женщин? Перекличка петухов закончилась где-то на окраинах города. Стало очень свежо.
Генрих опять прошелся из угла в угол, прислушиваясь к звуку своих шагов. Потом произнес одно слово:
– Брат!
Он начал вспоминать своих близких. Мать, княгиню Саломею, как она брала из рук Бильгильды маленькую Юдитку, ныне русскую княгиню; как, стоя посреди комнаты, восклицала: "Болек! Ах, этот Болек! Опять убежал, а у него только полголовы завито!" Ибо кудри у Болека были ненатуральные, чуть не с рождения ему завивала их собственноручно княгиня Саломея. А теперь, видно, слуги или жена. Не может же он на старости лет признаться, что волосы у него прямые, как палки! Болек был любимчиком княгини Саломеи, она всегда заступалась за него перед отцом. А отца Генрих едва помнил. Высокий был, краснолицый. И стоял он такой огромный и могучий в тот день, когда привезли Верхославу. Это Генрих тоже помнит.
– Верхослава.
Лишь произнес он это имя, почудилось ему, что в опочивальню вошла маленькая, худенькая девочка с большущими глазами, в длинной вуали – такая была на ней в день похорон княгини Саломеи. Чинная, застывшая, как на двери плоцкого собора; на опущенных вдоль туловища руках – красные перчатки. А за нею бежали некрасивые, болезненные малыши и жалобно кричали: "Мама! Мама!", как в тот день, когда он в последний раз видел ее в Кракове. И вновь мучительная нежность пронзила его сердце, нахлынула тоска по покойной княгине. Вот она прошла мимо него, протягивая к нему руки, как когда-то в Ленчице, где они стояли у зеленых кустов крыжовника. С лугов шел запах сена, княгиня Саломея умирала, и мир вокруг них был полон скорби, тревоги, соблазнов и манящих надежд.
– А-а! – простонал Генрих, остановившись посреди опочивальни. – А-а! повторил он уже тише.
А ныне мир простирается перед ним пустынный и бессмысленный, как его жизнь. "Да еще эти тамплиеры! – поморщился он, передернув плечами. – Чего они хотят?" Все смешалось в его судьбе, он перестал ее понимать. Для кого этот пурпур, корона, скипетр? Никто этой короны не хочет, никому она не нужна, и если достанется ему, он примет ее без радости, как лишнюю заботу. А ведь все складывается так удачно!
Снился княгине Саломее супруг ее Кривоустый в лохмотьях, изможденный, взыскующий молитв. Не за братоубийство ли, искупленное покаянием и для страны спасительное, не было ему покоя за гробом? Не о Збигневе ли думала княгиня Саломея, щедро отсыпая священникам золото? Детям она об этом никогда не говорила, о деяниях отца не вспоминала, но, может, в глубине души молилась за двоих? И Генрих увидел ее как живую, в богатом уборе, во вдовьем двурогом чепце, похожем на молодой месяц; шуршит ее длинное платье, она падает на колени в костеле, нет, не в костеле – перед ним стоит она на коленях и с мольбой простирает руки. Генрих попятился к окну, жадно глотая холодный воздух.
– Мама! – сказал он. – Мама!
Но тут постучались, в дверь проскользнул маленький Винцентий Ружиц. Он шепотом сообщил, что все уже на своих местах, и исчез, не подозревая, какую страшную весть объявили его невинные уста.
Генрих спустился вниз. В сенях замка стояли Казимир и паны в бурых епанчах, готовые в путь. Ждали только Генриха, лошадей уже повели к парому. Казимир наклонился к брату, шепнул ему на ухо:
– Все люди Болека пьяны. Смил говорит, чтобы сейчас...
– Нет, нет! – отмахнулся Генрих. – Сделаем так, как я сказал.
Казимир кого-то послал к Смилу, и они направились к реке. Бесшумно приотворились ворота, в узком проходе стоял сам кастелян Грот.
– Да благословит бог вашу милость! – молвил он, и прозвучало это как издевка.
Все взошли на паром, руководил переправой Вида. Было совсем темно, лагерные огни были скрыты за высоким берегом и густым вербняком. Булькала вода, всхрапывали лошади. Не видно было, кто стоит рядом. Генрих услышал, что кто-то молится. Когда выехали на середину реки, Генриху вдруг стало страшно, что сейчас свершится непоправимое, и он приказал повернуть обратно. Все молчали, один Бида зашевелился: зашумела, заплескала вода, паром тяжело повернул к сандомирскому берегу.
И опять во мраке послышались удары весел. Паром уже приближался к пристани у замка, но тут Генрих почувствовал, что Казимир положил руку на его колено, как бы желая ободрить, укрепить, рассеять сомнения. Генрих сбросил с себя плащ и сказал:
– Нет, Бида, поверни снова к тому берегу!
Теперь зашевелились все, кто был на пароме. Двое рыцарей принялись помогать гребцам. Глаза, привыкшие к темноте, начали кое-что различать. Ночь была на исходе, ветер постепенно стихал, и река успокаивалась. Но до берега не доехали – Биде опять было ведено возвращаться в Сандомир. Еще несколько раз паром поворачивал то к одному, то к другому берегу. Сменялись люди на веслах. Генрих сидел неподвижно, даже не замечая, что Казимир обнял его за плечи и крепко прижимает к себе. Казимир был в страшной тревоге за брата.
Наконец паром причалил к сандомирскому берегу. Генрих словно очнулся от сна. Светало.
Взяв Казимира за руку, Генрих поднялся с ним на гору. Они прошли через ворота, где стоявший на страже Грот проводил их изумленным взглядом, и снова очутились в замке. Генрих прошел по всем помещениям и снял с постов охранявших проходы воинов. Потом самолично вошел в отведенную брату комнату в башне и, разбудив Болека, спросил, когда он хотел бы выступить в поход. Болек сказал, что отлично выспался и готов хоть сейчас.
Сборы были недолгими, вскоре из замка выехала большая кавалькада рыцарей. Только Казимир испросил у Генриха дозволения остаться. Генрих охотно согласился, братья расцеловались, и Казимир на прощанье преклонил перед братом колени.
Болеслав ехал во главе войска, настроение у него было великолепное, он весело смеялся и болтал со своими людьми, – вероятно, ему и в голову не приходило, какой опасности он нынче подвергался. Генрих услышал, как он, обращаясь к ворчливому немцу, снисходительно бросил:
– Бедняжка Генрих, люблю я его!
Шли они на север, в землю пруссов.
32
Во время всего пути настроение Болеслава не менялось, Генрих тоже был ровен. Один лишь Герхо день ото дня мрачнел – Генриха просто пугало его искаженное злобой лицо и горящие глаза. Так как Болеслав был с ними, ехали напрямую, через Мазовию. Поначалу попадались селения, обнесенные частоколом местечки, небольшие крепости, срубленные из замшелых бревен. И в дождь, и в ясную погоду Мазовия была Мазовией. По песчаным равнинам, по дорогам, больше похожим на тропы, медленно двигалось рыцарское войско. Вдоль дорог стояли совсем уже порыжевшие березы, ветер срывал желтые листья, швырял их пригоршнями в голубое небо, потом гнал по песку. Однообразный, бедный край, не на чем остановиться взгляду! Намокшие под дождем лошади брели понуро, увязая в рыхлом, влажном песке.
Но вот опять пошли леса, чаще стали попадаться вековые деревья, болота и озера преграждали путь. Приходилось пользоваться услугами проводников из окраинных кастеляний – они-то и вели огромное войско известными лишь здешним старожилам переходами. Вдруг обнаружилось, что исчезли лучники Дзержко, потом отбились другие отряды. Якса и Святополк не явились на условленное место. Вит из Тучемп заболел и остался в пограничной крепости. Немецкие рыцари Болеслава брюзжали, – мол, не надо было затевать поход в такую ненастную пору! А леса становились все гуще, и казалось, обитают в них лишь волки, вепри, серны да олени.
Генрих словно не замечал, что происходит в его войске. Он мог без конца смотреть на этот однообразный пейзаж, на трепетные березы, на красноватые стволы сосен, меняющих кору. Рыцари в пути развлекались охотой или коротали время охотничьими рассказами, но Генрих избегал общества и часто уединялся якобы для молитвы. Он мучительно переживал крушение своих надежд, понимая, что сам виноват во всем, но понимая также и то, что иначе поступить не мог. И началось это крушение не в ту ночь, когда он ездил на пароме от одного берега Вислы к другому, а значительно раньше. Пожалуй, в ту пору, когда он отдал на смерть свою Юдку. А может, еще раньше? Со дня его рождения?
Однажды войско забрело в лесные болота. Прикрытая мхом трясина, среди которой виднелись одинокие деревья, тянулась на много миль. Идти дальше было невозможно, лошади проваливались и тонули, нескольких простолюдинов едва удалось спасти, а рыцари в тяжелых доспехах не решались ступить ни шагу. Очевидно, войско сбилось с пути, надо было возвращаться. Однако те, кто был в тылу, не могли достаточно расступиться – к узкой полосе твердой земли, на которой они стояли, по обе стороны прилегали болота, – и передовой отряд, повернув коней, углубился в толпу ратников. Лишь когда он очутился в середине колонны и вокруг Болеслава образовалась толчея, как на ярмарке, был отдан приказ повернуть всем одновременно. Войско медленно тронулось с места – впереди ехал обоз, а рыцари оказались в тылу. Следуя в таком порядке, снова добрались до леса. И тут на обоз посыпались стрелы, со всех сторон начали рушиться подрубленные деревья, давя лошадей и ратников. Это была засада пруссов. Путь к отступлению был отрезан, завален стволами деревьев; невидимый, коварный враг окружал войско Пястовичей.
В лесной чаще, на скользкой болотистой почве, лошади были только помехой. И вот показались свирепые полунагие пруссы с огромными дубинками в руках. Быстро и ловко они, по русскому способу, взяли в кольцо растянувшийся в длину обоз, и началось побоище. Поляки яростно защищались, мечи и копья мелькали в воздухе, как крылья ветряков. Но пруссов было намного больше, наступали они сплошной стеной, храня полное молчание и спокойствие, и пядь за пядью продвигались вперед. Всех обозных пруссы изрубили в куски, добычу сразу же куда-то отправили и под прикрытием тучи стрел напали на остальных.
Моросил мелкий дождь. Генрих находился в тылу, далеко от гущи сражения, но и сюда долетали стрелы. Одна из них, пробив голубой кафтан Герхо, вонзилась ему в плечо. Смил из Бжезя прикрывал князя своим щитом. Небольшие группы полуголых пруссов просочились в соседние заросли, стоявшие уже без листьев.
Князь встревожился: стук мечей и громкое ржанье, доносившиеся с того места, где был Болеслав, все усиливались.
– Спасай князя Болеслава! – крикнул он Смилу, который держал в левой руке щит, а правой поднял меч, оставляя открытой свою грудь. Стремена князя и Смила спутались, они с трудом разъединили коней, едва не вывалившись из седел.
– Ступай к князю! – решительно приказал Генрих, и Смил, вращая мечом, пустил в галоп своего коня, который был весь в крови – его ранило несколько стрел. За Смилом помчались Генрих и Герхо, но вскоре отстали под ноги их коням бросилась кучка растерявшихся поляков. Навстречу скакал Лестко, он что-то выкрикивал. Внезапно шум и сутолока вокруг князя Болеслава прекратились, мелькнули зады скачущих прочь лошадей и скрылись за деревьями. Место боя было усеяно изувеченными телами.
– Поезжайте за князем Болеславом! – кричал Лестко.
Но Болеслав, Смил и те, кому удалось последовать за ними, были уже далеко. В это мгновенье какой-то прусс копьем вышиб Лестко из седла. Лестко упал наземь, и конь поволок его за собой. Генрих ринулся на прусса, но тот древком копья нанес ему удар в ключицу. Князь пошатнулся в седле, и тут дубинка прусса обрушилась на его голову – шлем треснул, куски его врезались в лицо, потекла кровь. Герхо схватил Князева коня за узду, и они помчались через заросли в ту сторону, где лес был реже.
Оба коня скакали рядом, почва была твердая. Вокруг свистели стрелы, но пролетали мимо. Генрих чувствовал, что истекает кровью.
– Оставь меня, Герхо! – сказал он. – Видишь, как хлещет кровь. Спасайся сам!
Герхо не отвечал. Генрих заметил, что его правая рука бессильно повисла.
– Герхо, – сказал князь, – ты ранен.
– Да, и сейчас мне придет конец.
– Глупости!
– Верно говорю, князь.
Они выехали из леса на поляну, шум сражения становился все глуше. Однако силы покидали их. Посреди поляны стояло на подмостках из хвороста несколько стогов сена. Генрих и Герхо сползли с лошадей; Генрих немного разгреб сено, чтобы они могли сесть. Сбросив с головы остатки шлема, князь обтер лицо прапорцем Герхо – крови было много. Потом он сел, приподнял Герхо и положил его голову себе на колени. Стрела застряла глубоко в правом плече; когда князь ее вытащил, Герхо от боли потерял сознание, а из раны хлынула кровь прямо на руки князя. Он расстегнул кафтан Герхо, обнажил грудь – алая струя крови била непрерывно, слышалось даже тихое журчанье. Герхо открыл глаза, посмотрел на князя.
– Я вытащил стрелу, – сказал Генрих. – Сейчас тебе станет лучше.
Но Герхо пристально и скорбно смотрел на него. Генриха кинуло в дрожь от этого неподвижного взгляда.
– Чего тебе, Герхо?
– Помнишь Мелисанду? – жестко спросил Герхо.
– Помню.
– А Юдку помнишь?
– Помню.
– А Тэли помнишь?
– Помню.
– А Лестко помнишь?
– Я только что его видел.
– А Герхо помнишь?
Генрих склонился над умирающим. Глаза Герхо медленно закрылись. Генрих поддерживал его голову, просунув руку под затылок, и чувствовал, как вместе с теплой кровью уходят силы, уходит жизнь из этого молодого тела. Кровь заливала одежду Генриха, его руки.
– Герхо! – шепнул князь. – Герхо!
Герхо приоткрыл глаза, снова вперил в князя неподвижный, уже стекленеющий взгляд и вдруг сказал:
– Лучше бы я умер под Краковом.
Потом, как бы с презрением, отвернулся от князя и испустил дух.
Генрих долго сидел, держа его голову в руках и ни о чем не думая. В таком положении нашли его люди Кунатта, прусского князька. Они повели Генриха как пленного в свое селение, весьма многолюдное и отлично укрепленное хитроумной системой валов, рвов и частоколов. Там, в доме Кунатта, Генрих пролежал две недели, пока у него не зажили ссадины, порезы и ушибы. В остальном он был как будто здоров.
Ходил за ним сам Кунатт, относившийся к Генриху с глубоким почтением. Это был коренастый блондин с голубыми прусскими глазами, раскосыми светлыми бровями, приплюснутым носом и широкими скулами, но все же довольно красивый. Он побывал при многих русских дворах, знавал Елену, так как служил начальником лучников у князя Ростислава. И в Польше он в свое время околачивался, встречал Рожера, приближенного Петра Влостовича, – не то дрался с ним, не то охотился, – и толковал об этом с утра до вечера.
За эти две недели в памяти Генриха прошла вся его жизнь. Перед его мысленным взором проплывало ее начало и то, что было потом, – плавно, неторопливо, как воды Вислы под Сандомиром. И он отчетливо видел каждый поворот ее течения и покойников, сидящих у каждого такого поворота. Мертвыми своими очами они глядели на свинцово-серый поток его жизни.
Но настал день, и жизнь эта ушла из него, иссякла, выскользнула из его рук, как конец сматывающейся ленты. Он жадно ее ловил глазами, но уже ничего не видел – впереди было пусто.
Кунатт по вечерам напивался; сидя в соседней горнице, он горланил русские песни или плакал навзрыд. Потом, грузно топая, шел в горницу Генриха и начинал длинные, глубокомысленные рассуждения, за которыми угадывалась горечь человека, разочаровавшегося во всем. Генрих слушал его без отвращения, даже с интересом – при глубоком равнодушии к окружающему он ощущал что-то общее между собой и горько пьянствующим князьком варваров.
Больше всего удивляло его, что этот варвар весьма трезво судил о высокой политике и на свой лад выражал Генриху полное сочувствие и понимание.
– Ты – сокол, – все повторял он пьяным голосом. – Тебе хотелось бы высоко летать. Да другие соколы, отцы твои и деды, уже чересчур много награбили. Попили они кровушки вволю, а ты кровь пить не умеешь, не можешь ты кровь пить. Какой же из тебя воин?
– Не в крови тут дело, – возражал Генрих, – есть вещи поважней...
Потом приехал Виппо. По раскисшим от осенних дождей дорогам, через страшные мазовецкие и прусские болота привез он выкуп за князя. Растрясло его старые кости от езды верхом, горло надорвал, браня и распекая слуг; дважды пришлось отбиваться от грабителей, и вот наконец добрался до ворот Кунаттова двора. Как был, запыхавшийся, мокрый, грязный, ввалился Виппо в дом и кинулся целовать князю руки. Говорил он все о каких-то пустяках. Торопясь и нещадно коверкая польские слова, он долго рассказывал о дорогах, о слугах, которых дал ему кастелян Грот, – всех дельных ребят перебили пруссы, а эти, недотепы, пруссов боятся как чертей рогатых, хватил он с ними лиха. Зато все привез: серебро, меха куньи и бобровые, и ежели князь в добром здравии, надо собираться поскорей в путь, вот только болота замерзнут. Лестко, как оказалось, вовсе не был убит; его забрал князь Болеслав в Краков, со всей семьей забрал и сказал, что хочет иметь его при себе, а уж с князем Генрихом как-нибудь договорится.
– Может, оно и лучше, что Лестко не будет в Сандомире! – заключил Виппо, презрительно махнув рукой.
При этой вести Генрих ощутил сверлящую боль в сердце, словно ковыряли рану копьем, однако ничего не сказал. Виппо заметил, что князь побледнел, но надо было спешить к повозкам – как бы чего-нибудь не стянули. С полудня до вечера он вместе с Кунаттом все считали да взвешивали. Генрих лежал у себя в горнице и слушал, как они во дворе торгуются и спорят, как бегают взад-вперед слуги, перетаскивая серебро в подвал; а порой по стене, у которой он лежал, начинал густо барабанить осенний дождь и все заглушал. То и дело распахивались двери, в горницу врывалась волна влажного воздуха и запах псины из сеней, где злобно ворчали собаки. Входил Виппо, следя грязными подошвами по полу и распространяя запах мокрой овчины и дождя; он приносил князю чарку целебного киннамонового вина, которое прислала Гертруда, или кусок медовой лепешки, или отвар алоэ, присланный из Берга старой графиней, женой Дипольда. Но Генрих ничего не пил, не ел, и чудилось ему, все эти шумы и голоса долетают до него откуда-то издалека, как сквозь сон.
Только вечером закончился торг. Виппо и Кунатт, умаявшиеся, но довольные, вошли в горницу и уселись у ложа Генриха. Подали мед, Генрих тоже выпил с ними – иначе, чувствовал он, у него не хватит сил слушать их разговоры. Оба рассуждали обстоятельно, не спеша, подкрепляя свои мысли всевозможными примерами. Дождь на дворе лил как из ведра.
– Почему это так устроено, – говорил Кунатт, – что каждый хочет власти и власть ему милее всего на свете? Вот Новгород на что богаче Киева, а каждому князю охота на киевский престол сесть, чтобы среди других князей быть первым.
Виппо относился к Кунатту с нескрываемым пренебрежением и все время давал ему понять, что на Западе обычаи не в пример лучше, нежели у дикарей-пруссов. Но рассуждение Кунатта увлекло его, и он наставительно молвил:
– Так самим богом назначено, ваша милость, чтобы одни приказывали, а другие повиновались. Иные норовят всех сделать равными – глядишь, другие опять к неравенству поворачивают. Тела у людей разные, и души разные, и не встретишь двух человек одинаковых телом и душой.
– А все-таки, – рассуждал Кунатт, – тут надо подумать, поразмыслить, разобраться хорошенько. Люди как будто все одинаковые, у каждого руки, ноги, живот, голова, каждому хочется пивка попить, с женой поспать. Вот, казалось бы, и надо делить добычу между всеми воинами поровну. А как приглядишься, так видишь, что у каждого особая стать: одному следует быть воином, другому купцом, третьему князем, хоть и родился он мужиком. И среди воинов один дерется лучше, другой хуже, и приходится добычу делить так, чтобы каждый получил по своим делам. Всех надо в уме перебрать и самому решить, кому в совете сидеть, а кому мечом махать. Каждому свое.
– И не каждому, кто родился князем, – медленно произнес Виппо, – дано умение править.
– А я думаю, – сказал Генрих, – что правителю, будь он хоть кесарем Барбароссой, только кажется, что он правит. Просто вынесло его наверх течением, как в реке – бревно. Видел я из своего окна Вислу во время паводка – то одно бревно всплывет, то другое. Может, этим бревнам кажется, будто они правят водою, а на самом-то деле вода их несет. Как бы там ни было, бревно не поплывет против течения.
Виппо только вздохнул и ничего не сказал.
"Да, не поплывет бревно против течения, – думал Генрих. – Но в реке жизни есть много течений. И ежели кого подхватит течение, которое движется вспять, то вперед ему не поплыть".
– А может, человек способен по-иному направить эти течения? – сказал он вслух. – Может, в его власти изменить облик мира? Во власти одного человека?
– Про то ведает бог, – сказал Виппо и, вдруг разрыдавшись, как ребенок, припал к руке князя и начал осыпать ее поцелуями.
– Мой князь в неволе... князь в неволе... – повторял он сквозь слезы.
– Глуп ты, Виппо, – усмехнулся Генрих. – А я уверен: люди способны повернуть течение истории, таких людей было много, будут они и впредь. Вот только я не знал, как за это взяться.
– А стоит ли? – покачал головой Кунатт. – Как-нибудь само образуется!
– О, если бы так! – вздохнул Виппо, успокаиваясь.
Тут вошел слуга и доложил Кунатту, что к отъезду князя все готово.
Когда они проходили по двору, Генрих увидел, что люди прусского князя при свете факелов пересчитывают и складывают в кучу его красные щиты.
33
После похода здоровье князя Генриха сильно пошатнулось: он кашлял, был ко всему безразличен. Когда Казимир стал докладывать, что произошло в замке за время его отсутствия – сколько кобыл ожеребилось да кто из воинов с кем подрался, – он почти не слушал. И странным казалось ему, что человек такого ума, как Казимир, может интересоваться этими пустяками. Гертруда заметно постарела и все говорила о возвращении в Цвифальтен.
– Погоди немного, – сказал ей Генрих. – Уже недолго осталось.
Вскоре он так ослаб, что едва мог двигаться. Обычно он лежал у себя наверху, откуда из окон видна была только Висла, и никому не разрешал входить к себе. Пытался проникнуть к князю маленький Винцентий, сын Готлоба, но и его не допустили. Один Казимир изредка заходил к брату; он уже готовился вступить во владение сандомирским уделом. Наступала весна, и хоть зима в тот год выдалась теплая и бесснежная, воды в Висле было много. Приподымаясь в постели, Генрих смотрел через высокое окно на медленное, спокойное течение реки. Небо было белесое, много дней подряд держался туман, и, несмотря на тепло, привислянские луга долго не зеленели.
К вербному воскресенью князь почувствовал себя лучше; он встал спозаранок, позвал Казимира, Готлоба, еще нескольких панов и отправился к обедне. В костеле было темно. Высокие, покосившиеся деревянные колонны, черные от дыма кадильниц, упирались верхушками в искусно переплетенные стропила и перекладины – целый лес колонн, напомнивший Генриху чудесные леса на Лысой горе.
Всю страстную неделю князь каждый день долго молился в костеле, потом уходил на Вислу или в поля. В страстной четверг приехали тамплиеры из Опатова и Загостья; вечером, по обычаю ордена, в сандомирском замке был устроен пир. Рыцари держались холодно и неприязненно, Генрих не смог или же не захотел начать разговор о забвении взаимных обид. Пир прошел в мрачном молчании. В страстную пятницу Генрих долго не выходил из костела то был день, когда церковь молится за евреев.
А затем наступили дни, когда Генрих уже ни о чем не мог думать и лишь глядел безучастно, как бы вчуже, на проплывавшие в его сознании картины прошлого. В это время явился гонец с письмом от Рихенцы, в котором испанская королева просила выплатить полагавшееся ей приданое из краковской казны и с земель по течению Сана. Еще сообщала Рихенца, что вышла замуж за тулузского графа. Генрих уже плохо разбирался в сложных провансальских делах, ему удалось узнать лишь то, что нового супруга зовут так же, как второго: Раймунд. И еще сообщала Рихенца, что маленькая ее дочка Дуселина, наследница великих графов, скончалась в монастыре в Эксе четырех лет от роду, вследствие чего старшая дочь Санкция стала наследницей Рихенцы во всех ее испанских владениях и в графствах Тулузы и Прованса. Генрих с улыбкой читал титулы своей кузины и вспоминал их встречу в Цвифальтене. В последний раз мысли его обратились к Рихенце, в последний раз вспомнил он те золотые дни, в последний раз в сандомирском замке повеяло европейским воздухом. Беспечность, честолюбивые мечты – это вызывало у него снисходительную усмешку, но как сладко звучали в ушах умиравшего Генриха слова: "Прованс", "Тулуза", "Испания". И с щемящей нежностью он представлял себе маленькую Дуселину, дочурку некогда любимой им женщины, думал о том, как эта крошка одиноко умирала в мрачных, раскаленных от зноя стенах монастыря. Он заказал за упокой ее души двенадцать молебнов в костеле святого Иакова, который был уже почти закончен. По просьбе брата. Казимир присутствовал на всех этих молебнах и молился за душу никому тут не ведомой графинечки, родившейся в далеких южных краях и погребенной под сенью серых олив.
Бог весть почему, князь Генрих воображал себе, что мог бы повенчать Дуселину с Лешко, сыном Болеслава. Он часто думал об этом мальчике, расспрашивал о нем Казимира; Лешко жил в Плоцке и, как говорили, не охотник был ни до меча, ни до книг – хворый был паренек, все считали, что не жилец он на этом свете.
О Верхославе князь не думал, даже не молился за упокой ее души. И вместе с ее образом исчезло из его мыслей все то, что когда-то казалось ему важным. Не вспоминал он ни кесаря Фридриха, ни пруссов, ни братьев своих, не смотрел уже в ту сторону, куда стремятся воды Вислы. Но тем явственней видел он красоту простого, обыденного мира, который его окружал. Ему нравилось слушать игру на гуслях, а однажды он попросил, чтобы Тэли ему спел, но Тэли был далеко, в монастыре святого Бартоломея, и в это время распевал псалмы над зеленой гладью холодного озера, быть может, и не вспоминая уже о князе сандомирском. Лестко жил у Болеслава в Кракове, – Генрих на него не держал зла. А Герхо похоронили в земле пруссов. Остался лишь старый Готлоб, он ходил за князем и все расхваливал ему своего сына, учтиво кланяясь и шаркая.
Единственной отрадой Генриха были облака, которые он видел в открытое окно, – белые они были, а порой темнели, и тогда падал из них дождь. Генрих думал: как жаль, что люди поглощены своими заботами и не замечают, сколь прекрасен мир. Изредка проносились перед ним тени великих предков, и тем прискорбней было видеть всех этих ничтожных людишек, которые копошились вокруг него и, обуреваемые алчностью, грызлись из-за каждого куска. В ту пору уже начали поговаривать о каком-то свирепом народе, который теснил печенегов и половцев и, продвигаясь от морского побережья, напирал на Русь. Генриху казалось, что сейчас самое время позаботиться об объединении, однако он знал, что никто не станет этим заниматься.