Текст книги "Красные щиты"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
– Ну-ка, паж, доставай свою скрипицу, сыграй нам что-нибудь!
Тэли проворно взял виолу и заиграл – сперва что-то медленное, церковное, потом все быстрее, быстрее, хоть пускайся в пляс, и, вдруг оборвав, перешел на неторопливый, но чеканный ритм полонеза. Генрих склонился перед Рихенцой, лицо его осветила улыбка, напоминавшая улыбку Гертруды, только чуть грустная, мечтательная. Девушка встала, одной рукой приподняла длинную юбку, а другую руку – самые кончики пальцев – подала князю, и они принялись прохаживаться по кирпичному полу просторной горницы. Танец был степенный, благопристойный и очень понравился Гертруде. Давно не видала она такого занятного зрелища, прямо не могла насмотреться на танцующих и, хлопая в ладоши, все кричала: "Еще! Еще!" Тэли живей ударил по струнам, Генрих выпустил руку Рихенцы, и они пошли порознь то взад, то вперед, быстрыми шагами выписывая прихотливый узор танца в такт задорной музыке. Юбка Рихенцы, вздымая облачко пыли, шелестела по полу, стройная девичья фигурка, утопавшая в тяжелых складках, двигалась привольно, точно, изящно. Генрих от души развеселился, куда девалась его обычная меланхолия! И крестьяне, жадно прильнувшие к окнам, тоже повеселели; все они радостно улыбались вместе с бравым польским князем.
А Тэли знай наяривал все быстрей, все громче, и вот зазвучала разымчивая мелодия горского танца. Княжна Гертруда с притворной досадой замахала руками – дескать, не пристало ей смотреть на такую бесшабашную пляску! Но Тэли продолжал играть, а Рихенца – звонко хохотать и кружиться. Только Генрих, взглянув на сестру, вдруг задумался и остановился. Тогда и его дама, еле переводя дух, стала посреди горницы, а Тэли резко провел смычком по струнам, и виола смолкла.
Юноша и девушка, с трудом сдерживая смех, церемонно поклонились друг другу. Танец закончился.
Все притихли, а Гертруда, будто застыдясь своего минутного легкомыслия, быстро поднялась и велела трогаться в путь. За музыкой и танцами время пролетело незаметно, выехали с постоялого двора уже под вечер, и маленький Тэли, который опять вырвался вперед, едва был виден в густом тумане. Гертруда окликнула его, приказала петь, но только божественные песни. Мальчик послушно затянул хвалу деве Марии, уже слегка охрипшим голосом, потому что с самого утра пел на воздухе. Под звуки умиротворяющей песни они медленно приближались к покрытой буковым лесом горе, которая чернела в сумеречно-синем небе – там стоял родовой замок покойной княгини Саломеи. Гертруда обернулась и сказала ехавшему рядом Генриху:
– Подумать только, как отличается край, где умерла наша мать, от этих мест, где она родилась!
Дипольд поджидал их у подножия горы, где дорога начинала круто идти вверх и находился первый подъемный мост, весь покрытый ржавчиной, – должно быть, давно его не поднимали: жилось тогда в Швабии довольно спокойно. Граф Берг был еще не стар, но одет по-стариковски небрежно: серый плащ кое-как накинут поверх грубой кольчуги из неровных железных колец, на голове не рыцарский шлем, а широкополая черная войлочная шляпа, какие носят горцы. Держался он смущенно и, казалось, не слишком был рад приезду родичей, а уж к испанской королеве и вовсе не знал как подступиться. Рихенце по сану надлежало занять место во главе кортежа, но она, ссылаясь на свою молодость и на то, что брак еще не свершен, уговорила Гертруду подъехать первой. Дипольд сердился, грозно сверкал глазами, бранил почем зря стоявших вокруг него слуг с факелами. Наконец он соскочил с коня и, преклонив колено, приветствовал Гертруду и Рихенцу, а Генриха, который тоже спешился, обнял. Потом, немного поколебавшись, с явным удовольствием расцеловал князя в обе щеки. Тэли опять проскользнул вперед, и процессия начала подниматься к замку.
А там царили переполох и беспорядок. Графиня – она была старше мужа сидела в нише у окна и даже не поднялась встретить Гертруду и ее племянницу. Эта очень немолодая женщина с трудом двигалась – она была на сносях.
С первой же минуты графиня завладела Гертрудой и, ничуть не смущаясь присутствием духовных особ, разразилась горькими нареканиями на крестовый поход, который отнял у нее сына. Бернара Клервоского она называла "антихристом" – он-де старается прослыть чудотворцем, морочит голову не только простолюдинам, но и князьям, графам, королям, даже нелегкого на подъем короля Конрада сумел одурачить (*24), а тому надо бы о Риме думать, о короне императорской (*25).
Этот град упреков, направленных против самых священных замыслов и стремлений христианского воинства, против призывов папы римского, слегка обеспокоил Гертруду. Она попыталась возразить, растолковать графине, что негоже называть безумием и мерзостью столь благочестивое дело.
– Даже сын твой, – сказала она, – и тот поехал, дабы обрести вечное спасение!
Графиня только замахала руками и горестно воскликнула:
– Да что ты мне говоришь! Уж я-то знала своего старшего сына. Вовсе не из благочестия поехал он с королем Конрадом. Еще в детстве только и снились ему всякие странствия, а постарше стал, все убегал из дому. То по горам бродил, то к австрийскому двору подался, то по Рейну плавал. В душе он язычником был, никогда, бывало, креста не сотворит, а весною нацепит на себя ветки зеленые да цветы и пошел плясать по деревням да по кабакам. По две недели домой не возвращался, уж я не чаяла его увидеть. А как пришли сюда эти сыны Велиала, эти слуги антихристовы да начали в вашем храме и монастыре, – тут она обернулась к мейстеру Оттону, – проповедовать, так он сразу выкроил из красного сукна крест, к плащу приладил да вскочил на коня – еле успела я дать ему двух парней в слуги, как его и след простыл.
Мейстер Оттон снисходительно кивал головой.
– Меня не удивляет, дочь моя, – сказал он, – что ты, чьи предки и родственники столь многим споспешествовали благу церкви нашей, думаешь, будто устами святых мужей, нас посетивших, вещал антихрист... Все это мне не раз доводилось слышать, но я полагал, что при племяннице своей, при дочери святой нашей княгини Саломеи, которая была украшением своего рода и благодетельницей нашего монастыря, ты удержишь свой грешный язык... В твоем ли положении вести такие речи!
Графиня готова была вспылить, но тут вмешался Дипольд – не обиделись бы гости да не повредило бы жене. Он заговорил с Гертрудой и Рихенцой о всяких других делах, расспрашивал, что нового при дворе в Бамберге, как здоровье кесаря. Говорят, после похода оно сильно пошатнулось. Идет слух, будто Конрада, когда он гостил у византийского императора, хотели отравить, но, конечно, тому нельзя верить – ведь Конрад в близком родстве с Мануилом и никакого зла ему не чинил, даже напротив, обещал помочь в защите от могучего и спесивого владыки Сицилии, от этого дьявола рогатого.
Гостям подали кислое вино, мед, пироги и другую домашнюю снедь. Дипольд просил не обессудить на бедном угощении, – не успел, мол, приготовиться к приему дорогих гостей. Гертруда на это ответила дяде, что они люди невзыскательные, монастырские, к пирам и пляскам – тут она взглянула на Генриха – не приученные.
За столом старая графиня все время говорила об Адольфе; Тэли решил, что здесь ему делать нечего. Он спрятал виолу и вместе с монастырской челядью отправился в невысокую башню, где было много сена, стояли мешки с зерном и пахло мышами. На землю ложился ночной туман. Тэли через отверстие в потолке выбрался на крышу башни. Усевшись там, он смотрел, как над длинными полосами тумана медленно восходит блестящий рог молодого месяца. Башня была угловая, к ней примыкал небольшой сад, где белели березы и плакучие ивы. Вокруг замка тянулись дремучие леса, и когда туман опустился ниже, из серого его моря выплыли бесчисленные верхушки деревьев. Они слегка покачивались, будто о чем-то безмолвно спорили между собой. Как зачарованный любовался Тэли этим пейзажем, полным суровой красоты. Вдруг он услыхал шаги в саду и увидел князя Генриха, который прогуливался под руку со своей племянницей. Поверх длинного светлого платья Рихенцы был наброшен темный шелковый плащ, отливавший серебром в лунном свете. Они не спеша ходили взад и вперед, часто останавливались, и не видно было, чтобы разговаривали.
Тут в душе Тэли что-то всколыхнулось. Забыв о трауре, омрачавшем этот бестолковый графский двор, он тронул пальцами струны виолы, потом провел по ним смычком и запел вполголоса, томно и сладко. Пел он долго, и на сердце у него становилось все спокойнее. Впервые подумал он о том, что проживет еще не одну весну и не одну осень и что все в жизни становится воспоминанием. Что милый облик испанской королевы со временем поблекнет в его памяти, как и другие красоты. И что наступит когда-нибудь вот такая же осенняя ночь, которая будет последней в его жизни, и ничто в мире от этого не изменится.
Голос его звучал все мягче, слова приходили на ум все более простые и значительные. Струны виолы еле слышно вторили пению и наконец затихли.
Луна была молодая, зашла быстро. С минуту еще мерцал ее свет сквозь туман, потом стало совсем темно.
5
Вечером следующего дня гости и хозяева сидели в парадной зале и, отдыхая после обеда, обсуждали приготовления к охоте, в которой все намеревались принять участие, – пора была самая подходящая. Но вдруг явился гонец из Цвифальтена и сообщил, что княгиня Агнесса приехала в монастырь и желает немедленно повидаться с дочерью. Гертруду эта весть явно встревожила, а Генрих и Тэли, не сговариваясь, одновременно взглянули на Рихенцу. Приезд ее матери в Цвифальтен скорее всего означал, что наконец-то прибыли послы Альфонса. Рихенца побледнела, опустила глаза. Генрих с неудовольствием заметил на лице Тэли насмешливую улыбку. Но даже самому себе он не хотел признаться, что этот мальчик раздражает его. Ничего не поделаешь, пришлось отказаться от охоты и поспешить в обратный путь. Покинули замок утром на рассвете. Погода переменилась, было пасмурно, в воздухе висела мелкая изморось. Теперь Тэли ехал позади всех; виолу свою он спрятал поглубже в сумку, которая болталась у него за спиной. Настоятельница монастыря, мать Осанна, выехала верхом навстречу и галопом помчалась прямо к Гертруде. Да, в Бамберг прибыли послы Альфонса VII, и кесарь просит племянницу поскорей собираться. Еле уговорили княгиню Агнессу хоть денек побыть в монастыре, отдохнуть с дороги.
Невестки своей Генрих почти не знал. Так уж получилось, что в последний раз он видел ее, когда был еще ребенком. Во время похода на Познань Агнесса жила в Кракове, оттуда переехала в Германию; с тех пор Генрих не встречал ее и не мог даже вспомнить, как она выглядит. Это была невысокая, худенькая женщина с большим носом и красивыми блестящими глазами наследственная черта салической династии. Одевалась она всегда скромно, тем более в дорогу: теперь на ней была коричневая ряса бенедиктинок, которую она с разрешения папы могла носить при желании. В этой простой одежде невзрачная с виду Агнесса держалась, однако, так, что в каждом ее движении чувствовалась внучка великого императора. Генрих невольно вспомнил долговязого, сутулого Владислава, его висячие рыжие усы – вот уж в ком не было и тени величия! Кроткий, беззлобный Владислав никогда ничему не противился: безвыездно жил в своем замке Альтенбурге, предоставляя жене и сыновьям хлопотать о нем и о себе самих.
Осанка Агнессы, ее жесты, улыбки говорили о том, что она ни на миг не забывает о приданом, которое принесла ее мать в дом Гогенштауфенов, императорской короне, озаренной сиянием славных битв и высоких замыслов, короне, изрядно померкшей уже на челе деда Агнессы, однако еще не поверженной. Что с того, что Агнесса была рождена во втором, менее блестящем браке своей матери, тоже Агнессы, дочери Генриха IV и сестры Генриха V, матери короля Конрада и Фридриха Швабского, который, правда, не стал императором, но влияния имел побольше, чем его удачливый брат. Агнесса, до мозга костей была проникнута сознанием величия своего рода, и хотя никогда об этом не говорила, неизбывная ее спесь достаточно, сказывалась в презрении к жалкой графине фон Берг. Но здесь, в монастыре, маленькая надменная женщина ничуть не важничала; она любезно беседовала с матерью Осанной и с Гертрудой, которую считала своим близким другом и весьма ценила за доброту.
Генриха Агнесса тоже встретила улыбкой – видно было, что она дорожит любой возможностью завязать сношения с краем, откуда ее изгнали. А князь был как-никак одной из самых важных фигур в Польском государстве. К сожалению, Генрих после поездки в Берг мало походил на государственного мужа. Он был задумчив, голубые глаза подернулись томной поволокой, что забавно не вязалось с его вздернутым носом. Вечером Генрих появился роскошно разодетый, все на нем сверкало; он и впрямь был очень красив, даже Агнесса ласково улыбалась, на него глядя. Но о политике польских князей из него не удавалось вытянуть ни слова. Он ничего не знал или не хотел знать ни о Мешко, ни о Болеславе, не мог толком рассказать об их намерениях. Разумеется, краковского удела они по доброй воле не отдадут Владиславу, но вот с Силезией – дело спорное. Силезия ведь не просто символ верховной власти или целостности Польши, это наследственная вотчина Владислава, и, по крайней мере, сыновья его должны ее получить (*26). Сразу было видно, что княгиня отлично разбирается в законах, право своих сыновей на Силезию она обосновывала множеством доводов. Но, пожалуй, она напрасно старалась, Генрих и так со всем соглашался, хотя имел на этот счет свое особое мнение. Просто он не мог спорить с матерью Рихенцы.
Равнодушие Генриха в конце концов взбесило княгиню, она уже не могла скрыть своего раздражения, что случалось с нею не впервые. Резко оборвав разговор, Агнесса обратилась с каким-то приказанием к Добешу, который находился при ней неотлучно. Это был высокий мужчина, в юности, вероятно, стройный, а теперь отъевшийся, как боров, на княжеских хлебах. В его польской речи чувствовался выговор горцев – он был родом из-за Сонча. Когда-то Добеш служил у Петра Влостовича (*27), потом перешел к Владиславу и остался ему верен и в радости и в горе. Добеш сыграл немаловажную роль в коварном пленении Влостовича, которое всполошило всю Польшу. Он не научился порядочно говорить ни на одном языке, и речь его была какой-то невразумительной мешаниной немецких, латинских и горских выражений.
Добеш сопровождал княгиню Агнессу повсюду, не отходил от нее ни на шаг, хотя из-за своей тучности двигался с трудом и мало чем мог услужить. Зато, будучи почти членом семьи, он выказывал Агнессе самое глубокое и искреннее почтение. Генрих тут впервые задумался над тем, какая важная персона его невестка и каким почетом, вероятно, пользовался отец, если его старшему сыну дали в жены столь высокопоставленную даму. Правда, брак этот совершился и по любви, история была такая. Болеслава Кривоустого, не привыкшего повиноваться чьим бы то ни было приказам, часто требовали к императорскому двору, и он, чтоб отвязаться от назойливых немцев, послал наконец на съезд в Галле своего старшего сына – пусть объяснит императору, почему отец не является. На съезде этом Штауфены и Бабенберги объединились в поддержке Лотаря (*28), но все же частенько грызлись. Там-то и встретился Владислав с Агнессой. Воевода Пакослав, его сопровождавший, договорился о сватовстве, и год спустя Агнесса прибыла в Польшу, а еще через два года, после незаконного избрания Конрада, стала сестрой короля.
Больше всего удивило Генриха, что эта надменная немка – такой он всегда ее считал – отлично говорила по-польски и только на этом языке обращалась к Гертруде, Генриху и даже к Рихенце, хотя дочь предпочитала немецкий. И двор ее состоял из поляков и даже русских; несколько досталось ей в наследство от матери Владислава, а потом к ним присоединилось немало девушек, приехавших с невесткой Агнессы. Генриху даже смешно стало, когда в этой чисто немецкой среде, в стенах католического монастыря, где почтенный Оттон блистал латынью, вдруг послышалась русская речь – это Агнесса заговорила о чем-то с одной из служанок, видимо, прачкой. Смешно ему стало и грустно – вспомнилась светлица Верхославы в Плоцке, ее русские девушки и милый сердцу Киев. С этой минуты Агнесса показалась ему родным человеком, он взглянул на нее другими глазами, почувствовал в ней настоящую польскую княгиню. И как только представился случай, Генрих по прямоте своей все ей высказал.
Произошло это уже под вечер. Гертруда, устав от хлопот со сборами племянницы, отправилась отдохнуть в угловую келью, куда еще до нее ушла Агнесса. Генрих долго бродил по монастырским коридорам. Русская речь напомнила ему о другой женщине, он старался избежать встречи с Рихенцой, но невольно следил за каждым ее шагом. Вот она прошла с подругами в сад хочет проститься с этими дорогими для нее местами, сказала она ему своим нежным гортанным голоском. Генрих тогда отправился к сестре. Гертруда и Агнесса сидели у широкого окна, выходившего на горы и реку, и любовались багряными отсветами на белых известняковых скалах. Генрих взял табурет, сел напротив. Солнечные лучи, струившиеся в открытое окно, заиграли золотом на его волосах, и Агнесса впервые заговорила с ним дружелюбно, сердечно. Тогда-то Генрих и сказал ей о том, как подслушал ее разговор с прачкой, как это его тронуло и как он сразу почувствовал в ней истинно польскую княгиню. Агнесса печально усмехнулась, а Гертруда стала сердито укорять брата. Негоже так говорить – Агнесса всегда была настоящей польской княгиней, всегда желала им всем только добра. Разве не видно это хотя бы из того, что она сидит здесь и беседует с ними, виновниками ее изгнания, виновниками того пресловутого проклятия и многого другого. Что подразумевала Гертруда под этим "многим другим", осталось для Генриха загадкой; ясно было одно – сестра находится под обаянием этой женщины и смотрит на все ее глазами.
– Ах! – вздохнула Агнесса и медленно, но с легким раздражением заговорила: – Ты напрасно защищаешь меня перед Генрихом. Надеюсь, со временем он меня поймет, когда политика будет его интересовать больше, чем теперь, когда в его сердце найдется место для государственных дел. – И она снова усмехнулась.
Генрих внимательно вглядывался в ее освещенное солнцем лицо. Нервное, тонкое, изрядно уже увядшее, оно хранило следы былой красоты и дышало умом и энергией. В Польше всегда говорили об Агнессе с глубочайшим презрением, поэтому для Генриха было неожиданностью увидеть ее такой. И то, что Агнесса постоянно искала помощи кесаря, интриговала против братьев Генриха, даже добилась этим летом согласия Конрада на поход в Польшу, никак не укладывалось у него в голове.
"Чего ей от нас надо?" – думал он.
В дверях показался мейстер Оттон. Он принес княгине Агнессе небольшую книжечку, псалтирь, в которую он, кроме псалмов, вписал собственноручно жизнеописания предков Рихенцы, дабы у испанской королевы осталась память о пребывании в цвифальтенской обители. Преподнося свой труд Агнессе, он в почтительных выражениях намекнул на их прошлые нелады. Агнесса ответила, что не стоит об этом вспоминать, и в тоне ее сквозило горькое смирение. Теперь, когда умер племянник король Генрих, во всем подчинявшийся воле теток, когда кесарь был так тяжко болен, она не могла уже питать больших надежд на восстановление власти своего мужа в Кракове. Оттон сел против нее, и тогда Агнесса вдруг заговорила обо всем этом с обидой и болью. Говорила она долго, то и дело поминая недобрым словом покойную княгиню Саломею.
Оттон фон Штуццелинген лишь беспомощно разводил руками.
– Разумеется, княгиня, – решился он наконец прервать ее, – все мы способны заблуждаться, но княгиня Саломея была весьма благочестивой женщиной и, главное, любящей матерью.
– Бывают положения, когда надо поступиться материнскими чувствами ради вещей более важных, – запальчиво возразила Агнесса. – Иной раз следует забыть о том, что ты мать или жена...
Мейстер Оттон поднял брови и посмотрел на нее с изумлением.
– Разве не ясно, – продолжала княгиня, – что, если речь идет о благе государства, мы обязаны забыть о себе? Обстоятельства требуют жертв. О, мой дед хорошо это понимал.
Она минуту помолчала, и снова безудержным потоком полились горькие, страстные слова – все, что давно уже накипело у нее на сердце.
– Вот Генрих, – говорила она, – мой деверь, сын графини Берг, удивляется, что я разговариваю по-польски и по-русски, что, как польская княгиня, держу при себе повязанных платками русских служанок. А ведь я, дочь и сестра императоров, отреклась от своей родины, чтобы стать полькой, и, быть может, сильнее люблю Польшу, нежели любил ее сам Кривоустый.
Тут ужаснулась Гертруда, память о родителях была для нее священна.
– Да, да, я думала о ее благе больше, чем он. То есть не я, а мой муж, князь Владислав. Я не хотела бежать к чехам и к императору, я до последнего дня оставалась в Кракове, но меня оттуда выгнали. И ты, Генрих, ты ведь тоже шел с ними на Краков. Знаю, тебя эти дела не очень волнуют, однако ты был среди тех, кто осаждал нас. А за что? За то, что я хотела следовать примеру Болеслава Храброго, Болеслава Щедрого, наконец, Кривоустого! Да, они собирали в одну руку все бразды, потому и были могущественны, потому их уважали люди. А Владиславу за то, что он хотел идти по пути своих предков, только и осталось сейчас, что охотиться с соколами в Альтенбурге да бражничать за одним столом с челядью. Я вам не желаю зла, но и Болеслав, и Мешко еще поплатятся за это! Вот уже Чешский Владислав (*29) их теснит и распоряжается на их землях как хочет, а Якса из Мехова, зять того злодея, того страшного человека...
Все смущенно потупились, но Агнесса и бровью не повела.
– О да, – подтвердила она, – это был страшный человек, истинное чудовище, сын Велиалов. И все же мы его сокрушили, как Храбрый – Безприма, как Казимир – Маслава, как ваш отец... Збигнева (*30). Те-то были еще беспощадней, Кривоустый Збигнева убил...
Генрих вскочил с места, хотел что-то сказать, но слова застряли у него в горле. Гертруда, очень бледная, беззвучно шевелила губами – она молилась. Генрих молча сел. Увы, Агнесса права, отец убил своего брата, взял в плен и ослепил, после чего тот сразу умер, – об этом знала вся Польша.
– Однако я вашего отца ничуть не виню, – продолжала Агнесса. – Он сделал это с благой целью; правда, папа потребовал его потом на суд и наложил покаяние, но это епископы, которые за бунтовщика стояли, настроили папу против Кривоустого. А он вынужден был так поступить. Папа, конечно, ворчал, да все это чепуха: папе не понять, каким должен быть настоящий король, всякий папа ненавидит настоящего короля; так возненавидел папа моего деда, так довел до гибели вашего Щедрого – да что я говорю, вашего! Нашего! Земля ведь эта – наша общая.
Она внезапно умолкла, задумалась, глядя куда-то вдаль, словно увидела перед собой эту землю. Генрих с улыбкой наклонился к Агнессе и спросил:
– Вислу помнишь?
Столько чувства было в его голосе, что Агнесса, вздрогнув, посмотрела прямо в его голубые глаза. По лицу ее промелькнуло выражение нежное и чуть ироническое.
– Помню, – ответила она после минутного раздумья, – очень даже хорошо помню. Но помню и другое. Когда после свадьбы в краковском замке мы с мужем направлялись в свои покои, нас провожали знатнейшие вельможи Польши и Германии, среди них мои братья Язомирготт и Альбрехт, который тогда недавно обручился с Аделаидой – мир ее праху, – и все епископы, а на свадьбе было их четверо. И вот ваш отец вдруг остановил шествие, подозвал меня и Владислава и повел в ту часть замка, к которой примыкает недостроенная каменная часовня Герона (*31). Отец ваш отворил тяжелую дверь и при свете факела, который сам нес в руке, указал вовнутрь часовни – там, на подушке из заморского бархата, лежала... корона.
При этом слове Оттон фон Штуццелинген тихо ахнул, а у Генриха мороз пробежал по спине.
Упоминание о золотом венце, об этом священном символе королевской власти, окруженном столькими легендами, наделенном мистической силой, которая сообщается ему недоступным людскому разуму таинством помазания, потрясло их души. Генриху еще не доводилось слышать, что его отец хранил у себя корону – вожделенную, загадочную, которая некогда слетела с головы его двоюродного деда (*32).
– У Кривоустого была корона? – с любопытством спросил Оттон.
– Да, она сияла тогда перед нашими глазами, а князь наклонился над нею и сказал: "Если на вашей совести будет меньше грехов, нежели на моей, господь, быть может, возложит ее на вашу голову".
Агнесса внезапно засмеялась сухим, злым смешком, от которого всем стало не по себе. Гертруда перекрестилась.
– Да, как же! Корона ждет не дождется, чтоб мы повесили ее на гвоздь у себя в альтенбургском замке... Потом мы видели ее в Кракове, но перед смертью Кривоустого епископ увез ее в Гнезно (*33). Впрочем, корона была поддельная, это известно; она была лишь тенью, призраком, эхом той подлинной, которую Щедрый взял с собою в Осиек. Там и лежит корона Щедрого – то ли в монастырской казне, то ли в гробу этого короля-монаха, в его могиле, в земле, всеми забытая, пропавшая без вести, затерявшаяся на веки вечные в хаосе, который все растет, все ширится... Ах, Генрих, запомни мои слова и передай их своим братьям: Болеку с его кудряшками да Мешко премудрому, которого за ум еще в детстве прозвали "Старым". Пусть знают, что их отец хранил в краковском замке... корону.
И во второй раз Агнесса с дрожью в голосе произнесла это слово; жестоко страдая от своего унижения, она, видимо, была не в силах это скрыть. Оттон фон Штуццелинген, заинтересовавшись ее рассказом, поудобней уселся в кресле и обратился к неудавшейся королеве с вопросом:
– И все же мне непонятно, откуда могла быть у Кривоустого корона?
– Он всю жизнь мечтал о ней, вот и велел сковать из золотой пластинки эту игрушку да вставить два-три камешка. Чего проще!
– Ну нет, княгиня! – недоверчиво скривился Оттон. – Не такой это был человек, чтобы тешиться столь греховными забавами. Коронование – великое, святое таинство, и Болеслав вполне понимал его высокий смысл...
– Еще бы! Ведь он сам нес меч при короновании, – вдруг прошипела Агнесса. – И перед кем! Перед этим прощелыгой Лотарем, которого попы обманом избрали! (*23) Знаем мы, что это за выборы были...
– Я полагаю, – спокойно возразил Оттон, – Болеслав поступал правильно, не желая ссориться с кесарем. И ежели он когда-то чем-то поступился Лотарю – так ведь не всей Польшей, а только Поморьем, – эка важность!
– Но те никогда бы этого не сделали! – надменно промолвила Агнесса.
– Кто – "те"?
– Предки его?
– Кто же? Герман? – засмеялся было Оттон, но, взглянув на смятенное лицо Гертруды, сразу умолк. Такое неуважительное отношение к великим предкам казалось ей ужасным кощунством. Вся пунцовая, она метала гневные взгляды на Генриха – как он может это терпеть!
– Нет, не Герман. Те, другие – Щедрый, Восстановитель, Храбрый. Да, то были короли! Слышишь, Генрих, князь сандомирский, то были короли! А знаешь ты, о чем думал император Оттон Третий? (*35) Знаешь?
Генрих молчал. Ему чудилось, что под сводами кельи еще звучат, отдаются эхом слова: "Генрих, князь сандомирский, то были короли!" – и перед его глазами всплыли образы тех, кого с такой страстью называла Агнесса, и многих, многих других, о ком он знал по рассказам придворных, рыцарей и монахов. Говорили о них всегда с трепетом почтения и восторга: полтораста лет, минувших со времени приезда кесаря в Гнезно, озарили событие и его участников багрянцем легенды. Генрих вспомнил, как в краковском замке у отца он, бывало, заходил в покои Храброго, где стены сложены из камня, хотя сам-то замок деревянный. В этих покоях, примыкавших к часовне Герона, царил таинственный полумрак, – казалось, в них еще витает дух этого своевольного, жестокого, сильного человека, который менял жен одну за другой, а сыновей и братьев держал в кулаке. Правое же крыло замка было построено Щедрым в виде русского терема: на окнах наличники с кружевной резьбой, крыша из листового золота, окрашенные в зеленый и красный цвета башенки. Там обычно поселялись киевские торговые гости, и одна светлица в этом крыле была сплошь обита тканью, на которой, в византийском вкусе, были вышиты жемчугом целующиеся голуби в золотых медальонах. Говорили, будто в той светлице умерла первая жена Кривоустого, Сбыслава, мать Владислава; княгиня Саломея боялась туда заглянуть и, крестясь, с отвращением вспоминала, как Сбыслава потребовала, чтобы ее хоронили русские попы. Генрих словно видел перед собой мать, ее лицо, руки. Задумчивым, мечтательным взглядом он следил за угасавшим на скалах огненным закатом и уже не слышал, о чем говорят рядом. Грозный вопрос Агнессы так и остался без ответа.
– Все знают, – продолжала она, – что последний Оттон был сумасброд, но мы, члены императорской семьи, знаем еще и то, кому надлежало стать соправителем Оттона. О чем ином мог он думать там, в Гнезно, когда решил уйти в монастырь, уединиться в глухом уголке Италии и собственноручно возложил на голову твоего деда королевскую корону, свою корону?.. А ты сидишь тут, мечтаешь, пялишь глаза на горы! О, матушка твоя научила тебя одному – печься о своем благополучии, чтобы исправно платили тебе мыта да исполняли повинности – все эти повозы, проводы, подводы (*36), – да я и не знаю, как они называются! Только бы хозяйство богатело, только бы везли в Ленчицу побольше мешков с зерном да бочек с пивом – вот и вся ее забота о Польше. И вы тоже такие...
– Полно тебе, Агнесса, не горячись, побереги здоровье! – наставительно молвила Гертруда. – Ну что с Генриха спрашивать! Он еще молод, в Польше правят его братья, и ему нелегко будет их одолеть, ведь даже ты не сумела!..
Сверкнув глазами на Гертруду, Агнесса, однако, не стала продолжать.
– Спокойней, княгиня, спокойней! – заговорил мейстер Оттон. – Болеслав, спору нет, был великий король; он обладал удивительным даром подчинять людей своей воле, и, разумеется, кесарь Оттон Третий, этот святой человек, отлично понимал, кто перед ним. Но, княгиня, с тех пор прошло уже столько лет! Откуда нам знать, как все было на самом деле? Кое-что представляется нам теперь совсем по-другому, хотя я знаю, наши няньки пугают Болеславом детей. И все ж не думаю, чтобы Оттон, возалкав венца небесного, решил отдать ему свой земной венец. Вероятней всего, кесарь, сын византийской царевны, монах в императорской мантии, великой души человек, желал надеть на свою голову оба венца. Болеслав, правда, короновался много лет спустя, но самовольно. А до коронования он нес меч перед императором Генрихом, как отец нашего юного князя – перед Лотарем. По сути Польша всегда была имперским леном.