Текст книги "Красные щиты"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Дошел наконец черед и до орденских рыцарей, проживавших в Мехове и в Загостье, Однажды Казимир задал брату вопрос, очень простой и ясный, но совершенно для Генриха неожиданный; в деловитом, хозяйском тоне Казимира ему даже почудилось что-то кощунственное.
– Чего они, собственно, хотят? – спросил Казимир, и Генрих не нашелся что ответить. Сказать: "хотят познать истину" – было бы смешно; "хотят установить царство божие на земле" – тогда причем тут бобровые гоны? Разве царство божие может прийти на землю только через бобровые гоны? Разве так уж бесспорно право рыцарей угнетать окрестный люд и неволить крестьян, чтобы обрабатывали землю по их указке – осенью пахали, к зиме засевали?
Генрих задал эти вопросы Казимиру, но тот даже не понял его сомнений. Казимиру просто надо было выяснить, будут ли рыцари защищать сандомирские земли или же нет, возьмутся ли они за оружие в случае чего. Он настаивал, чтобы Генрих при первой возможности побеседовал начистоту с Джориком де Белло Прато и поставил вопрос "ребром", как выражался Казимир, видимо, подхвативший это словечко у своих приятелей с востока.
Генрих мог бы спросить у самого себя: "Чего он, собственно, хочет?" Чтобы его государство стало царством божиим на земле? Но тогда как быть с братьями, как их убедить, что ради всеобщего блага они должны склониться перед ним? Это невозможно, а значит, невозможно и все остальное, не так ли?
Немного времени спустя Казимир вернулся из Галича в очень торжественном настроении и, став на колени перед Генрихом, попросил послать сватов в Киев, к князю Ростиславу (*120), сватать его дочь за Казимира. Роман, мол, Галицкий (*121) обо всем уже договорился через послов, Ростислав наверняка не откажет, а дочь у него в самой поре и красавица, говорят, писаная. Итак, все уже было слажено без ведома Генриха. Ему стало чуть обидно, что такие важные дела решаются за его спиной, но Казимир сказал, что он просто боялся что-либо говорить брату, пока не был уверен в успехе. С Романом-то он еще до своего отъезда в Германию уславливался. Теперь Ростислав сел на киевский престол, все так удачно складывается – чего тут ждать? "А Настка? – подумал Генрих, но спросить не решился. – Как плохо мы знаем самых близких людей! Ведь это мой брат, который вырос у меня на глазах, с которым я виделся каждый день! Послал я его в Германию, а он там только о Руси и думал".
– На Руси – там степи, там воля, – сказал однажды Казимир. Более подробно о своих чувствах к этой стране он никогда не распространялся. "Там воля", и все тут. Но при этих словах Генриху казалось, что он ощущает запах степей, которым напоен воздух от Люблина до самого Киева, казалось, что он видит небесно-голубые просторы Днепра и синие купола с золотыми звездами. "Нет у нас такого города, как Киев, – думал Генрих. – Не сравнить с ним ни Краков, ни Плоцк, разве что Вроцлав с его златоверхими костелами". Колдовская сила этих слов "там степи, там воля", видно, покорила Казимира навсегда, потому он так легко отряхнул со своих ног прах кесарской земли. Вот ежели бы Казимир правил в Киеве, а я в Кракове, прикидывал Генрих, велика была бы наша сила. Но угодно ли это богу? Побывали в Киеве и Храбрый и Щедрый, а пришлось им отступить перед степью, которая оказалась сильней, нежели их войска. Зачем же они туда стремились? Разве смогли бы они придать той земле новый облик, преобразить ее?
"А Настка?" – опять подумал Генрих, однако не стал о ней говорить с Казимиром. Он никогда не говорил о женщинах, стыдливо отгораживался от этих дел своим монашеским плащом. Но правильно ли он поступает? Не следует ли серьезно побеседовать с Казимиром? Он спросил совета у Гертруды, сестра только вздохнула – уж как-нибудь Казимир сам уладит!
И вправду уладил. Гертруда рассказала Генриху, что Казимир разжаловал Настку – сделал ее ключницей и старшей над девками. Как она ни сопротивлялась, Казимир был неумолим, даже груб; говорят, побил Настку, когда она стала попрекать его и стыдить. Сватами в Киев поехали воевода Говорек и Влодек Святополкович Дукин. Одновременно послали гонцов к братьям с приглашением на свадьбу, которая была назначена на осень, за две недели до праздника святого Мартина. В сандомирском замке начались приготовления – давно не бывало здесь подобных торжеств. Генрих чувствовал себя так, словно он уже в своем замке не хозяин – всем заправляли Казимир и Гертруда. Из Сандомира в Вислицу и обратно сновали гонцы, Готлоб припоминал, как в прежние времена князья справляли свадьбы, и расспрашивал об этом стариков.
К удивлению Генриха, Болеслав отказался приехать на свадьбу, зато Мешко явился с такой огромной свитой, что ее не удалось разместить ни в замке, ни в городе; для дворян победней поставили шатры, там они и ночевали. Длинноногий, как аист, Мешко расхаживал по горницам. Шли обильные осенние дожди, грязь была непролазная, и приезда Елены пришлось ждать долго. Мешко, просватавший почти всех своих детей и сыгравший не одну свадьбу, помогал Генриху и Готлобу советами. Виппо был в отчаянии – сколько денег, сколько припасов пойдет на эту свадьбу! – и в ответ на каждое новое требование Генриха недовольно сопел и фыркал. Казимир тоже покряхтывал, однако строго-настрого велел Настке и Гертруде смотреть, чтобы гостям всего было вдоволь. Генрих теперь впервые увидел Настку – смазливая бабенка и как-никак из княжеского рода, хоть и захудалого, отец ее княжит где-то среди лесов и болот, в Бельске, что ли. Он не одобрял поведение брата, а наложница Казимира ходила чернее тучи.
Мешко ничего этого не замечал. Упиваясь звуками собственного голоса, он важно разглагольствовал, прохаживаясь по горнице, и все перед ним лебезили, никто не смел слова молвить. Хочешь не хочешь, Генриху приходилось занимать его беседой, когда они коротали время в ожидании приезда невесты. Странно было Генриху, что спесивый, недалекий Мешко умел внушить уважение к себе, и он думал, что не желал бы такого почета, какой окружает этого самоуверенного, надутого глупца.
Как-то Генрих рассказал ему то, что слышал о короне Щедрого от Агнессы и Оттона фон Штуццелингена, однако умолчал о своем путешествии в Осиек. Мешко отнесся к его рассказу совершенно равнодушно.
– Корона, корона! – сказал он. – Да разве в ней дело? Крепкая рука нужна и уменье держать людей в кулаке.
Он немного походил по комнате, потом остановился перед Генрихом, поглаживая русую бороду.
– Видишь ли, времена переменились, теперь каждому охота приказывать, повелевать, играть нами, как шахматными пешками. Надо с этим мириться и потихоньку гнуть свою линию. Времена Храброго и даже времена нашего отца уже не воротятся. В том и состоит искусство правления, что надо уметь приспосабливаться к условиям.
– Нет, нет, ты не прав! – воскликнул Генрих. – Я видел Барбароссу...
– Ну и что с того? А я помню нашего отца и Скарбимира... – Тут Мешко задумался. – Нет, теперь все по-иному. Мы не могли бы стать королями.
– Почему?
– Да потому, что у нас нет решительности, простоты, беспечности, какие были у предков. Знаешь, дорогой мой Генрих, мне иногда кажется, что мы слишком много умничаем, рассуждаем, думаем. А надо жить, как жил наш отец. Надоест ему сидеть в четырех стенах и слушать вздохи нашей матушки, закричит он: "Рассылать глашатаев!" – и помчится со своими рыцарями, куда в голову взбредет. А потом везет домой злато-серебро, датские вазы и итальянские жемчуга. Боже мой, что бы сказал Щедрый о такой политике!
– Настоящий правитель должен сам создавать условия, – заметил Генрих.
– Возможно. Но кто нынче на это способен? Хотя я знаю кто. Святополк, Якса и, уж конечно, епископ краковский. Но мы? Да будь мы на это способны, не сидели бы мы здесь и не чесали языки, верь мне. А Болеслав-то, знаешь, почему не приехал? – неожиданно спросил он. – Боится, как бы мы ему тут глаза не выкололи.
И Мешко расхохотался, шагая взад-вперед и отшвыривая ногами ковры.
– Но мы уже на это не способны, так ведь, Генрих?
Генрих понял, что брат проверяет его. Видно, какие-то слухи дошли до Кракова, раз Болеслав не приехал, и до Познани, раз Мешко ведет такие речи. Криво усмехнувшись, Генрих ничего не ответил, а Мешко продолжал:
– Я говорил Болеку: если бы Генрих захотел, он бы давно нас в бараний рог согнул. Неспроста ведь привез он этих рыцарей из Святой земли! Но Генрих бога боится, он на такое дело не пойдет!
Мешко покосился на Генриха, который сидел на лавке у окна с самым невозмутимым видом, хотя сердце у него отчаянно билось.
– Конечно, ты на такое дело не способен, – говорил Мешко, – а Казимир и подавно. Он слишком – как бы это сказать, – слишком справедливый. А когда речь идет о власти, тут не до справедливости. Казимир простоват, ему это неинтересно, он предпочитает мирить драчливых князьков на волынских болотах и строить из себя важную птицу перед русскими. Что ж, и это занятие неплохое. Может, даже самое лучшее. И, во всяком случае, самое легкое!
Генрих холодно усмехнулся. "А он вовсе не глуп, пожалуй, даже умен. Считает меня дурачком, но он еще об этом пожалеет". Разговоры Мешко бесили его, он с трудом сдерживал ярость, и в эту минуту судьба старшего брата нисколько его не трогала. Напротив, он дорого дал бы за то, чтобы длинноногий Мешко почувствовал на своем хребте его тамплиерский кулак.
Но тут сообщили, что княжна Елена уже недалеко от Вислицы. Надо было спешить с последними приготовлениями.
Елена приходилась двоюродной сестрой Верхославе. У Генриха теплилась тайная надежда, что приедет девушка, похожая на ту, на покойницу. Ему не терпелось ее увидеть, и он все воображал себе Верхославу в белом монашеском платье. А привезли здоровую, веселую, ничуть не робкую девицу, намного старше, чем была Верхослава, когда выходила замуж. Впрочем, Елена была хороша собой: рослая, румяная, голубоглазая, с черными бровями и длинными, ниже колен, косами. Парчовое платье сверкало золотым шитьем, на ногах были красные сапожки, вся грудь до самого живота была увешана бренчащими монистами. С Еленой приехали служанки и бояре, думные дьяки и слуги, но, по совету Мешко, большинство из них поскорей спровадили обратно в Киев с письмом и подарками для Ростислава. Елена осталась одна среди чужих, но это ее нисколько не смущало. В пути она подружилась с Говореком, – пожалуй, даже слишком, – пыталась говорить по-польски, за столом вела себя очень свободно, и ее громкий голос перекрывал голоса Мешко и других князей. Но с Казимиром она держалась довольно холодно.
Во время свадебных обрядов Генрих думал о Верхославе, образ ее стоял перед его глазами, и в памяти оживало все, что отделяло его от тех невозвратных дней.
Так как свадьбу справляли в его владениях, а Болек отсутствовал, Генриху, а не Мешко, пришлось быть посаженым отцом. Посаженой матерью Казимира была Гертруда. Все собрались в вислицком замке, в рыцарской зале. Ярко пылал огонь в каминах. Стали полукругом – посредине Генрих, справа от него Гертруда, слева Мешко, а дальше паны познанские, вислицкие, сандомирские и приятели Казимира с границы – князьки бельские, луцкие, свирские и полесские, Святополк с внуком Петра, Владимиром, Якса. Явилась и депутация орденских рыцарей – эти стояли с загадочными улыбками на каменных лицах, выстроившись полумесяцем, как сарацины в ожидании атаки крестоносцев. Но вот распахнулись широкие двери, и в залу ввалилась толпа русских гостей со свечами в руках, громко распевая языческие песни. А за всеми этими дьяками, мамками и ключниками шла Елена в сверкающем наряде, который искрился в отблесках огней.
Генрих смотрел на Елену, но мысли его были далеко; как легкие тени, проносились в его воображении Верхослава, высокая и могучая фигура Кривоустого, картины былого величия отцовской державы.
Никогда еще так остро не ощущал он происшедших в нем перемен. Он вспоминал свои обеты и клятвы; как он намеревался собрать юных и преданных, чтобы повести их в бой и прославить свое имя. И вот он стоит в убогом вислицком замке, принадлежащем, собственно, даже не ему, – и должен встречать новую невестку, которая явилась из Киева с несметным приданым и затмевает великолепием своих уборов бедный польский двор. О, как теперь далек был от него цвифальтенский монастырь, беседа с Гертрудой и покойной Агнессой! Что ж, он тоже мог бы показать новобрачным корону, но какую! Жалкий обруч, глядящий пустыми глазницами, в которых некогда были драгоценные камни! И какой теперь в ней смысл, в этой короне? Теперь, когда каждый думает лишь о том, как бы обмануть кесаря, как бы принести ему клятву, пообещать дань и не послать ее, когда каждый готов пресмыкаться перед немцем, а за его спиною задирает нос и гордо потряхивает кудрявой головой. Стоят рядом с Генрихом, как равные, Якса, Святополк, могущественные, богатые, разжиревшие от труда невольников, которые им корчуют леса и пашут землю, – и даже в душе молодого Говорека нет преданности князю, лишь высокомерие и заносчивость.
Елена медленно шла к нему меж двумя рядами гостей, и Генриху казалось, что когда она в сиянии свеч и отливающих золотом боярских нарядов пройдет свой путь до конца, он, Генрих, ожидающий ее в своем тамплиерском плаще, станет другим человеком.
Наконец она опустилась перед ним на колени, и он почувствовал, что у него нет сил поднять ее и вручить брату, который уже выступил вперед из сплошной стены родичей и вельможных панов. Так откуда же взять силы для того, чтобы схватить обеими руками меч и ринуться в бой, ни о чем ином не думая, забыв все – Иерусалим, Сандомир, Палермо, Рихенцу и еврейку.
Вероятно, ему мешает то, что он слишком много видел в своей жизни; потому и не может он просто взять меч и рубиться, не может задушить братьев в темнице или ослепить их так, как ослепили Збигнева. Но что, если эта слабость в нем самом, и он лишь пытается оправдать ее всякими выдуманными обстоятельствами? Посмотрим. Вот женит он Казимира, дождется, пока у брата появится потомство, "внуки", – тогда его уже ничто не удержит. Он будет вынужден действовать, необходимость заставит.
Он поднял Елену за руки, обнял ее и, обернувшись к Казимиру, вручил ему невесту, после чего молодые стали перед ним на колени. Готлоб в каком-то необыкновенном фиолетовом кафтане с высоким воротником подал ему образ, привезенный из Святой земли, и Генрих, а после него Гертруда, благословили этим образом склоненные головы молодых. Казимир был растроган, он искоса поглядывал на брата, словно ища одобрения. А Генрих смотрел на стоявшую впереди вислицких служанок Пастку в зеленом платке; держалась она спокойно, просто, на Елену даже не глядела, но лицо у нее было очень красное. Потом все с большим шумом направились в костел, и хотя было это совсем близко, сели на коней. Кони были разные: великолепные польские, португальские и итальянские скакуны вперемежку с русскими меринками; среди шитых золотом голубых и красных попон виднелись холщовые чепраки. На рыцарях тамплиерах были доспехи, которых поляки обычно не носили, русские бояре красовались в шубах, надетых одна поверх другой. Генрих в простом белом плаще ехал, понурясь, посреди этой пестрой толпы.
Какая-то невидимая стена отделяла его от всех этих князей, священников, вельможных панов. "Презрение мешает управлять людьми", – подумал он и окинул взором процессию, от которой шел резкий запах шкур, сала, мехов и бобровой струи... Кто знает, возможно, он был бы счастливей, если бы такая вот процессия сопровождала его на коронацию, но все равно он тосковал бы по аромату апельсинных цветов, что так сладко пахли в Палермо. И пока тянулись бесконечные варварские обряды, Генрих вспоминал аромат апельсинных цветов, лежавших перед образом Пантократора.
Все шло по установленному чину, не пропустили ни одного обряда ни при венчании, ни на свадебном пиру. За соблюдением их ревниво следили старики и старухи. Когда Елена, подойдя к алтарю, начала плакать и вырываться, будто хотела убежать, подружки затянули унылую песню, как на похоронах, а старухи, шамкая беззубыми ртами, стали уговаривать ее, что не надо бояться и что иметь мужа очень даже хорошо.
Казимир выполнял все, что ему полагалось. Он стоял впереди дружек с веселым, задорным лицом, он весь как-то светился изнутри, и столько было в его осанке достоинства и степенности, что Генрих диву давался. Славно брат играет свою роль! Будто он и есть тот самый королевич, о котором поется в подблюдных песнях, и для него придуманы все эти обряды, полные языческих суеверий.
Громко пел хор, звякали кадильницы, запах русских мехов и русского ладана наполнял часовню. Только смолкали церковные гимны, как кумушки заводили свои песни, вполне светские и даже непристойные. Но так как пели в костеле, то похабные словечки заменяли другими, начинающимися с той же буквы, – получалась странная смесь языческой символики и бессмысленных фраз. Генриху казалось, что он перенесся во времена Маславова бунта: та же сила, что подымала тогда народ против панов, прорывалась теперь, состязаясь с могуществом католической церкви. После причитаний подружек и визга кумушек особенно торжественно звучало церковное пение, придавая таинству брака иной, высший смысл.
Даже Гертруда, выросшая в монастыре и почти немка по воспитанию, должна была как посаженая мать принять участие в языческих церемониях и возглавить ораву пьяных женщин при обряде "очепин". Усталая, раскрасневшаяся Елена с удовольствием сняла огромный венец, перевитый пшеничными колосьями и нитями жемчуга, и обратила свои голубые глаза к Гертруде, державшей золотые ножницы, которые применялись при княжеских "постригах" и "очепинах".
Потом были "покладины". С громким пением молодых повели в опочивальню: мужчины – Казимира, женщины – Елену; обе процессии шли с разных сторон и встретились у дверей опочивальни, где было приготовлено брачное ложе. Но тут им преградила дорогу Настка. Бледная как полотно она стала в дверях, держась за дверные косяки.
– Не пущу! – закричала она. – Не пущу! Он клялся мне, что будет любить, что женится! Я ему еще сына рожу! Я такая же княжна, как и ты! Столько лет он здесь спал со мной, столько лет...
Все остолбенели. Генрих потупил глаза, а Гертруда бросилась к Настке, начала ее уговаривать, от волнения путая русские, польские и немецкие слова. Но Настка ее оттолкнула.
Казимир так и застыл на месте. Генрих и Говорек, которые вели его, опустили руки. Только Елену, казалось, нисколько не трогала эта сцена.
Вдруг она выступила вперед и тоже закричала:
– Надо было глядеть за ним получше, если хотела, чтоб он на тебе женился! Тоже мне княжна! Пани из Бельска. Недоглядела, теперь уже поздно!
Однако Настка все стояла в дверях, раскинув крестом руки, и выкрикивала бессвязные проклятия.
– А ну-ка, пусти! – взвизгнула Елена. Молниеносным движением она ухватила Насткины мониста и так дернула, что голова Настки мотнулась назад, а нитки порвались: градом посыпались бусины, застучали по порогу супружеской опочивальни.
– Не отдам его, не отдам! – вопила Настка, отчаянно защищаясь.
Генрих обернулся к стоявшим позади рыцарям, хотел им сказать, чтобы увели эту бабу, но не мог произнести ни слова.
Тем временем Елена, оторвавшись от Настки, попятилась на несколько шагов и со всего размаху ударила ее по лицу. Настка покачнулась и упала в объятия Гертруды, а Елена, даже не глядя на нее, схватила мужа за руку и потащила в опочивальню.
Так справили в вислицком замке "покладины" князя Казимира.
29
В Вислице царило счастье, в Сандомире – покой, год шел за годом без особых происшествий. Всюду были порядок и благоденствие. Выдалось несколько урожайных лет, из Силезии приехали купцы и закупили много воску, чтобы перепродать его в кесарских землях, потом пошли в ход лошади из княжеских табунов, меха. В Польше появилось много серебра, правда, и фальшивые монеты попадались частенько; но торговля на ярмарках шла бойко, народ жил спокойно и в достатке. Мечи ржавели в чуланах и кладовых. Крестьяне богатели, реже приходили с жалобами в Сандомир, – впрочем, они уже знали, что толку все равно не будет. Крестоносные рыцари поднимали целину вокруг Опатова, а Владимир Святополкович, беря с них пример, превратил свой Влостов в цветущий оазис, украсил небольшой замок византийскими и итальянскими коврами и потчевал гостей сладким итальянским вином, которое очень нравилось князю Генриху, говорившему, что такое же вино он пивал во время своих странствий.
А странствия эти вспоминались князю сандомирскому все более смутно, как будто смотрел он вдаль сквозь густую пелену тумана. Он уже сам не знал, действительно ли видел плащ короля Рожера или это ему пригрезилось. Только детям он иногда рассказывал о том, что повидал в чужих краях. Детей он любил. У Лестко за это время родилась уже третья дочь, а потом и долгожданный сын. Приходил в княжеские покои и маленький Винцентий, сынок Готлоба, кроткий, послушный, приветливый мальчуган. Был он кругленький, как отец, и очень тщательно соблюдал все правила этикета, будто и не ребенок, а взрослый дворянин.
В Вислице, что ни год, родились дети, но вскоре умирали; выжили только старшая дочка и сын Болеслав. Настка усердно ухаживала за детьми Елены, сама же княгиня больше занималась политикой, "бабской политикой", как говорил Виппо. Она ссорила русских князей, а Казимир потом выступал посредником, мирил. "Великая честь!" – язвил Виппо, недолюбливавший Елену за грубость.
Генрих редко выезжал из Сандомира. Но когда увеличился спрос на лошадей (видимо, кесарь опять готовился к походу на запад или же на юг), старый Виппо предложил ему съездить вместе взглянуть на табуны, главный источник княжеских доходов.
Станы табунщиков размещались в пуще между Вислицей и Поланцем, и еще на севере, у Радома, на землях богатого Шавла. Сперва поехали в Поланец. Сразу же за крепостью начинались леса с обширными лугами, где паслись табуны. Зимою лошадей держали в больших бревенчатых сараях – если хочешь выгодно продать лошадь, надо беречь ее от мороза. Такой порядок был заведен еще не везде, но Виппо, смолоду занимавшийся барышничеством, знал, как надо ходить за лошадьми. Целые селения – жили там полоненные пруссы только и делали, что заготавливали сено, а потом, когда устанавливались зимние пути, свозили его в Поланец. Там "сенный староста" распределял сено между табунами, там же держали в амбарах зерно, которым кормили породистых лошадей. Виппо даже приказал поставить несколько каменных амбаров, за что люди его осуждали, говоря, что амбары у него как костелы или дворцы княжеские.
Генрих остался доволен лошадьми, попадались настоящие красавцы. Стояла осень, четвертая после свадьбы Казимира. Генрих с удовольствием отобрал лучших лошадок в подарок брату и невестке, а десяток карих велел отправить для вислицких музыкантов. Елена, любившая музыку, завела у себя оркестр вроде половецкого: когда княгиня или князь выезжали, их всю дорогу сопровождали музыканты – били в бубны, гремели колокольцами, дудели в дудки. Но в Сандомир этой языческой музыке не было доступа, Генрих не разрешал.
Озябшие после осмотра табунов Генрих и Виппо зашли погреться в избу сенного старосты. Староста, степенный крестьянин по имени Марек, поставил перед гостями жбаны с медом и пивом, прося не обессудить. Выпить, мол, есть что, а вот с едой туговато, день-деньской за табунами гоняешься, где уж тут оленя или серну убить.
– Одних зайцев постреливаю, и то ежели шальной к самому дому подбежит, – сказал староста. И действительно, на столе было только заячье жаркое, самая грубая еда. Но гости ели, потому что проголодались.
Говорили о лошадях. Генриху вспомнилась его первая встреча с Виппо в немецкой корчме, на границе Каринтии. Он взглянул на верного старого друга, и грустно ему стало. Тогда, в корчме, Виппо показался ему могучим воином: рост богатырский, молодец молодцом! Все его слушались, и вид у него был такой воинственный, что Генрих даже подумал, не разбойник ли это поджидает его в корчме. А теперь Генрих смотрел и глазам своим не верил. Как Виппо изменился! Куда девалась прежняя осанка, огненный взгляд? Виппо сидел за столом, в углу. Он сильно отяжелел и ссутулился, лицо обрюзгло, растрепанная борода падала на грудь седыми, черными и рыжими космами. Глаза под набрякшими красными веками стали как щелки; разговаривая, он поднимал вверх руки со скрюченными пальцами. Правильно говорить по-польски он так и не научился, до сих пор слышался в его речи не то франконский, не то какой-то иной выговор. Только нос, все больше загибавшийся книзу, делал его похожим на сильную хищную птицу, и порой, когда упоминали о ценах на лошадей, в глазах вспыхивали искорки.
Староста пошел присмотреть, как связывают лошадей. Генрих и Виппо остались одни в тесной, дымной горнице. Генрих смотрел на огонь в очаге, Виппо сидел, облокотясь на стол и сгорбившись, как глубокий старик.
– Послушай, – вдруг сказал Генрих, – куда девался Бруно?
Виппо кашлянул и смущенно заморгал, – видно, не сразу понял, о ком речь.
– Бруно?
– Ну да, Бруно. Ты что, Бруно не помнишь? Он у цыган лошадей принял и в Зеленый Дуб погнал, когда ты с нами в Осиек отправился. Помнишь?
– Ах, да, – словно просыпаясь, сказал Виппо. – Бруно. Славный был парень. Но когда я вернулся из Италии, куда ездил с вашей милостью, Бруно уже не было в моем замке. Забрал он всех моих лошадей и удрал в Венгрию. Там его и убили. А мне только десять лошадок вернули.
Виппо говорил как сквозь сон, медленно и тягуче, – казалось, он с трудом вспоминает те далекие времена.
– Давно это было, – сказал Генрих. – С тех пор ты сильно изменился, Виппо.
– Ох, правда! – ответил Виппо. – Тогда я был рыцарем, замки у меня были, сам Барбаросса у меня гостил. А теперь кто я? Старый еврей.
– Как же это получилось?
– Сам не знаю. Приехал тот человек, у которого я десять лет замки арендовал, потом и другие из Святой земли вернулись. Еще подали жалобу кесарю, что я не хочу отдавать замков. Пришлось отдать, и не стало замков.
– Вот как! Выходит, замки были не твои?
– Разве у еврея может быть замок? Имеешь домишко, и на том спасибо...
– Так чего ж ты впутался в это дело?
– А дело было неплохое, очень даже хорошее дело. Со времен святого Бернара не попадалось мне такое выгодное дело, как эти замки. И Гедали там жил у меня, и его семья... И все считали меня рыцарем.
– Ха, ха, ха! – засмеялся Генрих. – А помнишь, как тебя в Осиеке монах узнал?
Виппо вздохнул.
– А потом еще просил у меня прощения.
Оба улыбнулись.
– Ну, а зачем ты сюда приехал? Только состарился здесь, а добра не нажил.
– Добра не нажил? Что ж, зато живу. Каждому человеку надо как-то жить. Вот и привела меня судьба на Вислу...
– А на Рейн тебя не тянет? Не хочешь на родину?
– На родину? Что это значит – на родину? Где моя родина? Мне лучше всего здесь, в моей "вилле", на виноградниках, которые я сам велел посадить. Гедали все меня уговаривал: "Уезжай, мол, и ты, Виппо, из этого поганого края". И Пуру хотел дать мне в жены, а я крепко ее любил, эту Пуру. Но я ему сказал: "Эх, Гедали, и в других краях не лучше, и там, если еврейка войдет в храм, ее побьют камнями. Так заведено повсюду. Храм не для евреев".
Генрих молча слушал и дивился, что речи Виппо его не волнуют. Неужто так скоро все забылось? А Виппо продолжал, словно причитая над покойником.
– "А ты думаешь, – сказал я Гедали, – легко было князю, когда он приказал нашу Юдку побить камнями? Думаешь, не плакал он потом, не заперся в своих покоях? Думаешь, он ел, пил, веселился? Но князь в себе не волен, князю судьба назначила делать, что положено и что ему господь бог велит. Нет у него своей воли, а должен он подчиняться воле божьей и законам божьим. Князь есть князь. И ежели господь бог прикажет ему убить родных братьев, он должен их убить".
Генрих отвернулся от огня, бросил быстрый взгляд на Виппо. Но тот прикрыл глаза и начал раскачиваться, как на молитве.
– Виппо, – шепнул Генрих, желая пробудить его.
– "Я остаюсь, – сказал я Гедали, – остаюсь здесь, потому что мой князь – великий князь. А слуге, который служит великому князю, тоже честь немалая. Я для князя обо всем позабочусь, похлопочу, а он меня поведет к славе. Вот Урия сражался за Давида, даром что царь забрал у него жену; сражался и победил врагов Давидовых, и славен стал в памяти людской, хотя ненавидел Давида за несправедливость".
– Ты веришь в меня? – спросил Генрих.
– Верю и всегда верил, – ответил Виппо уже обычным своим голосом. – А для кого я трудился? Для кого копил серебро и монеты менял? Меха собирал, лошадей растил, красные щиты готовил? Для себя? Нет, не для себя, а для князя. Потому что я знал – так надо, и теперь опять надо это делать. Кесарь думает, что он тут правит, но правит не он. И ежели бы тогда Болеслав поднатужился, еще неизвестно, что бы теперь здесь было...
– Послушай, Виппо, а если мне это не удастся?
– Может быть, и не удастся. Ведь нынче каждый в свою сторону тянет, все вразброд пошло, глядишь, и у нас разведется видимо-невидимо этих престолов, княжеств, земель... А тебя, князь, никто здесь не понимает. Разве Герхо, но этого мало. Говорек задирает нос, а князь Казимир... Князю Казимиру и в Вислице хорошо, человек он, конечно, хозяйственный, но нет у него великих замыслов. Он-то не доставал корону из гроба Щедрого...
– Что толку в этой короне? Надо иметь силу надеть ее.
– Да, князь, может быть, и не удастся. Но все равно пора начинать, сказал Виппо и сразу умолк, будто испугавшись собственных слов. Но Генрих выслушал их равнодушно, – он и сам давно это знает, ничего нового старик ему не сообщил. Под окном хибарки топали лошади, фыркали и терлись друг о дружку боками. Лошадей у него достаточно, рыцарей тоже, и обучены они по всем правилам иерусалимской ратной науки. Князь, не отрываясь, смотрел на огонь в очаге, – казалось, он засыпает.
– Пора начинать, – повторил Виппо.
– Сам знаю, Виппо, – молвил Генрих и, резко поднявшись, распахнул двери. В туманном осеннем воздухе темнели крупы лошадей, за ними виднелся одетый в золото лес вокруг хибарки. Марек громко бранил работников-пруссов.
– Тамплиеры подговаривают меня идти на пруссов, – сказал Генрих, стоя в дверях и потягиваясь. – Слишком много меду я выпил! – прибавил он вдруг.
– На пруссов? А зачем это им?
– Распространять веру христианскую.
– И пригнать еще невольников, чтоб землю им обрабатывали. Богатства им захотелось.
– Может, и так, – сказал Генрих. – Но предлог хороший.
– Только предлог. Иначе они бы и шагу не сделали.
– Я тоже хотел бы окрестить пруссов.